Юрий ЕВСТИФЕЕВ
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > РУССКАЯ ЖИЗНЬ


Юрий ЕВСТИФЕЕВ

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"



К читателю
Авторы
Архив 2002
Архив 2003
Архив 2004
Архив 2005
Архив 2006
Архив 2007
Архив 2008
Архив 2009
Архив 2010
Архив 2011


Редакционный совет

Ирина АРЗАМАСЦЕВА
Юрий КОЗЛОВ
Вячеслав КУПРИЯНОВ
Константин МАМАЕВ
Ирина МЕДВЕДЕВА
Владимир МИКУШЕВИЧ
Алексей МОКРОУСОВ
Татьяна НАБАТНИКОВА
Владислав ОТРОШЕНКО
Виктор ПОСОШКОВ
Маргарита СОСНИЦКАЯ
Юрий СТЕПАНОВ
Олег ШИШКИН
Татьяна ШИШОВА
Лев ЯКОВЛЕВ

"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
СЛАВЯНСТВО
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

XPOHOC
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Юрий ЕВСТИФЕЕВ

Срубино

Реклама

Семёнов деловито поздоровался, попросил меня ознакомиться с заметкой в районной газете, а сам продолжал свои подсчёты: переводил на бумаге, по официальному курсу, рубли в иностранную валюту. Только-только я успел пробежать глазами текст, Семёнов воскликнул:

– Всего триста двадцать три доллара! Столько я, механизатор, получил за месяц работы в колхозе. А ему за месяц болтовни платят чуть ли не пять тысяч баксов.

«Ему» – имелся в виду местный уроженец Воронин, о московских заработках которого, ссылаясь на беседу с ним же, поведала районная газета. В каком-то столичном издании он занимался рекламой.

Собственно, к Семёновым меня зазвала молва: другой такой крепкой и дружной семьи, мол, в Срубине не сыскать. И впрямь, тысячи мелочей говорили о заботе и внимании друг к другу – в первую очередь, к детям. Вася и Оля просыпались ровно за полчаса до занятий в школе – их уже ждала подогретая у свежеистопленной печи одежда, обувь, тёплая вода в умывальнике, а на газовой плите шкворчала поджаривающаяся картошка, словно торопясь на стол к бочковым соленьям, тонким ломтикам копчёной ветчины, яйцам всмятку…

Шесть дней в неделю Семёновы питались «всем своим», а почти каждое воскресенье устраивали кулинарный праздник. Сергей Семёнов и его жена Валя, сельская медсестра, привозили на своем стареньком «москвиче» из соседнего райцентра Татаровска покупную снедь: сосиски в вакуумной упаковке, макароны быстрого приготовления, кетчупы, кофе в банках, сладости с новыми и новыми названиями.

Выбор часто делался в прямой зависимости от телепередач: появление в доме рекламируемых вещей доставляло детям не меньшую радость, чем новые игрушки. Дети переносили эту радость и на животных, за которыми, кстати, ухаживали вместе с родителями.

К Новому году Вася выпросил у родителей подарок для дворняги Шарика – специальные мясные консервы. Оля, не желая от него отставать, – консервы для кошки. Когда консервы выложили в миску около конуры, к ограде приблизился соседский пёс. Шарик долго и яростно разбирался с ним, а кошка тем временем уплела и его, и свою порции. Попытки делиться сладостями с телятами и поросятами родители строго пресекали – мол, для тех это смертельно опасно.

Стоило пройти мимо умывальника, как стало ясно, что не только в детях дело: на полочке стояли иноземные шампуни «против перхоти», лежали тюбики с зубной пастой «от кариеса», бритвенные приборы – «Лучше для мужчины нет»…  А в горнице на видном месте расположились южнокорейский телевизор и видеоплейер.

 

– Ребятню от экрана не оторвёшь, – говорил Сергей, показывая горницу. – Даже рекламу смотрят так же жадно, как мы когда-то – «мультики». Что ж, время такое. Мы и стремимся их побаловать – многое ли видят–то у себя в деревне? Грязь, холодный клуб.

Но и стирала Валя с помощью импортного порошка, якобы «отличного от обычного». Получалось, что в крестьянском доме материализовались рекламные ролики. Предметы сходили с телеэкрана в реальный мир как бы небольшими группами, постепенно – сообразуясь с невысокими заработками Семёновых, с нечастыми случаями продажи на базаре продукции с подворья. Но сходили – неуклонно, подчистую выгребая все рубли из семейного кошелька.

За ужином у Семеновых стол был – предел моих мечтаний. Соленья, разваристая картошка, маринованные грибочки, баранина горкой в отдельной миске, сливки… Всё на редкость вкусное, домашнее. Но Сергей и Валя смущенно переглядывались.

– Вы извините, если что не так, – обратилась, наконец, ко мне хозяйка. – Если бы нас предупредили о вашем приезде, то мы бы угостили вас чем-нибудь особенным.

– А чем именно? – вырвался у меня вопрос.

– Ну, сосисками, колбаской, чем-нибудь магазинным…

Вечером Валя всё ещё сетовала:

– Зарежем телка и едим, едим его чуть ли не полгода. Что хорошего-то?

А Сергей весь вечер совершенно искренне костерил Воронина, зарабатывающего на рекламе.

 

Уголь

 

Больше других сортов угля ему нравится кузбасский. На вид – обычный чёрный. И так же звенит ведро и стучат друг о друга куски, когда его насыпаешь. Но уголь этот хорошо прокаляет печку. Жар по ней расходится до самых укромных кирпичей, и проникает во все своды и перегородки, и держится цепко, долго. Ивану уже не приходится возиться с печкой по утрам, и даже когда они с женой возвращаются домой после уроков, комнаты ещё прогреты,  трёхлетний сын бегает весь нараспашку, и вместе с жаром держится ощущение прочности быта, уюта.

Жена относится к разнице сортов угля, пожалуй, не так запальчиво, как Иван. Она местная, из Срубина. И о помидорах со своего участка, и о покупках в магазине она рассуждает с привычной озабоченностью, как бы попутно. Иван же с детства воспитывался в детских домах, жил в интернатах, в общежитии педуниверситета. А теперь вот у них – дом.

Рядом с ним Иван кажется неожиданно жизнерадостным и как-то по-особому светлым. Может быть, этому способствует погода – вся улица белеет от первого снега, и он только начинает таять и обнажать тёмные бугры, и в воздухе пахнет влагой.

Но в школе Иван строжится, иногда выражается излишне высокопарно об учениках: «Есть у нас ещё такие люди, которые прячут чужую обувь…»

Казенно – как в детдоме.

Иван с юности – крепыш. Среднего роста, но плечистый, мускулистый. С лицом каким-то точёным, с выдающимися мужественными скулами, будто, как сравнила жена, у Шварценеггера. Мне он показался другим. Смуглая кожа на лице, чёрные жёсткие волосы и взгляд несколько исподлобья, твёрдый – как у монумента или древнего татарина, и хриплый гортанный голос: «Есть у нас ещё такие люди…»

А вечером стоит вслушаться в речь Ивана дома, опять заражаешься его одушевлением, восходишь с ним иной раз на настоящие поэтические круги – и все в беседе о печке, об угле…

 

Коровы

(монолог журналиста Воронина)

 

Ну, я наливаю. Что с того, что тебе хватит. А мне – мало. Мне страшно, очень страшно. Впрочем, это я так. Коньяк помогает мне не от страха, а от боли. Она проходит. Я могу работать. Отчего она – может, от отца, начинающего прикладываться к рюмке всё чаще? Может, и нет. Я её не понимаю! Мне страшно. Впрочем, это я так. Давай чокнемся рюмками. Ну, вздрогнем!..

Мой отец много лет назад, ещё до развала СССР, первым, а значит, не с пустыми руками вышел – тогдашний председатель Барсуков подсобил – из колхоза. Был отшельником. Вроде фермера. На наших песках кормил целое стадо: коров, бычков, овец, свиней.

Его отшельничество обеспечивало меня всю жизнь. В областном центре я и частную квартиру, причём отдельную, без хозяев, снимал, и компьютер имел, и одевался, как франт.

Летом 2000-го года, кончив филфак областного университета, я привёз в родную деревню Срубино диплом и тот же, ставший уже допотопным, компьютер с набранной в нём готовой книгой. И мы с отцом попали в бездну. После намёка теперешнего главы района Барсукова, приехавшего – сначала к отцу, а потом на деревенский сход – агитировать за молочный кооператив. Намёка отцу, что, мол, меня примут в Союз писателей, помогут издать книгу и дадут стипендию от района как литературному дарованию.

К отцу Барсуков приехал недаром. Два личных стада летом дают молока вдоволь, но для отдыхающих в деревне. Для родственников, в основном.

– А для города – с гулькин нос, – говорил молчавшему сходу Барсуков. – Надо на пункт сдавать! Купить летом молоко москвичам можно и в магазине. А старушкам не надо тратить силы на автобусную езду, весной, осенью и зимой таскаться в наш Татаровск с корзинками, набитыми битком. По центнеру молока на продажу возят! Теперь им кооператив даст деньги в Срубине. Чуть меньше денег, зато на месте!

Отец, порвав с приезжавшими к нему домой перекупщиками, стал сдавать молоко от четырёх коров на только что открытый кооперативный приёмный пункт – первым в Срубине! И единственным в деревне! Затем, в целях той же агитации, отвёл коров пастись в стадо бывшего колхоза – тот тоже стал одним из учредителей кооператива. Мало этого, отец сделался постоянным оратором на всех собираемых Барсуковым деревенских сходах, семинарах и совещаниях специалистов. Кооператив, состоящий из населения, колхозов и районного молокозавода, утверждал отец, это путь к достатку.

Отец выступил на областном – губернатор слушал – совещании. Глава района Барсуков принял меня в своем кабинете. В Татаровске.

– Вот моя книга, – протянул я дискетку с текстом. – Будете первым читателем.

– Только когда издашь! – он даже руку к дискетке не протянул, пауза: в лице всё менялось – от оторопелости до повелительности во взгляде, от губ гневным бантиком до улыбки во весь рот. – Убери! Топорин, главный писатель Татаровска, в загранкомандировке. Позвонит – решим. Помогут тебе!

Рассказав о себе (выходец из многодетной семьи, восьмой ребенок у отца с матерью, сам пробивал дорогу – и тому подобные прописи), Барсуков созвонился с областным комитетом по делам молодёжи: нашёл, мол, кандидатуру для отправки на ваш всероссийский форум.

– Что тебе ещё надо! – воскликнул он горделиво на прощание.

Две недели я провел у Чёрного моря в шикарном отеле с роскошным рестораном и отдельным пляжем. Что говорили на том форуме о молодёжной политике, толком я не понял. Слова были как нерусские. Записался в движение «Идущие попутно» – уступил настырно совавшим нам визитки и сувениры его лидерам. В общем, с подачи Барсукова государство истратило на меня целое состояние.

Бездна становилась всё уютнее. Топорин из-за границы и я с юга возвратились в конце лета. Дискетку с книгой рассказов о крестьянских выходцах я смог вручить ему только на бегу. Он едва успел мне посоветовать «потереться среди местных борзописцев», пока он будет работать над моей рукописью.

– Ты, Воронин, к литераторам Татаровска прямо как с неба свалился, – сказал Топорин прежде, чем скрыться в дверях молокозавода. – А в области у нас не любят людей с улицы. Сходи в редакцию, помелькай, стань чем-нибудь полезным.

Я помелькал. Я сходил. Так я получил архивные документы – записи знаменитого земляка-математика. Редактор газеты взял их из краеведческого музея. Для меня. Для моих очерков о математике. Самом знаменитом человеке за всю историю Татаровска.

Так и я стал в Срубине отшельником. Два месяца ушло на обработку записей знаменитого математика. Из первой их половины начал получаться очерк. О ленинградской научной школе, основанной нашим знаменитым земляком. О том, как с помощью его теорий решались этой школой экономические проблемы. Топорин попросил ускорить работу.

Увлечённый очерком, я не принял сначала близко к сердцу приезд районных ветеринаров. Жалоба из Срубина. Что с того?

Но ветеринары подтвердили: донос правилен. Наше подворье заразное. Лейкоз, как молния, мол, поразил только наших коров. Во всей деревне – только наших! С такими документами и уехали эти коновалы.

Отец напрасно тратил красноречие, доказывая, что это противоестественно (коров, спрашивал, что, инопланетяне заразили?). Зря пускал деньги на ветер, зря просил помощи в других районах. Знакомые ему ветеринары, правда, оттуда приезжали, тщательно – при свидетелях – брали пробы, составляли акты. Но их диагноз: коровы не больны – наш район во внимание не принял. Мол, они, в данном случае, лишь частные лица.

Отец зарезал коров-трёхведерниц и, как приказано, сдал мясо в кооператив по бросовой цене.

И не успел даже эти деньги получить. Он сдал – как раз перед разгоном кооператива. Директорское кресло в молокозаводе занял неизвестный из Санкт-Петербурга, а бывшим колхозом в Срубине стали управлять приезжие – по очереди. Всё это в районе назвали холдингом.

Отцу, попросившему компенсировать убытки, петербуржец (он же – глава холдинга) заявил: у нас – диктатура закона, судись, если это тебе нужно. Всё начальство района вдруг занемогло. Даже судья был на больничном. Вернувшись из Татаровска, отец не знал, что делать.

Я – знал. Надо держаться до конца. Вдвоём.

Допотопный компьютер сломался совсем, а время поджимало. Я от руки переписал очерк набело. Загрузил в отцовскую машину системный блок компьютера. Завёз его, перед встречей с Топориным, к мастеру. На встречу явился, помня о пунктуальности (Топорина стали звать Немцем), минута в минуту.

– Жаль, – сказал Топорин в ответ на мои извинения за почерк. – Я привык читать только с монитора. Что там поломалось?

– Винчестер, – объяснил я. – И рукописям всем хана, и деньги на замену его не время просить у отца.

– Твой отец, Воронин, все правду ищет у бюрократов-долдонов, – прокомментировал мои слова Топорин. – Ладно. Давай свои каракули. Посмотрим… Недельки через две приди. Хорошо. Ауфвидерзеен!

Я пошёл в администрацию. Записать отца на приём к Барсукову категорически отказались: глава района ещё не выздоровел. Болело почти всё начальство Татаровска, сказали.

Дома я застал подвыпившего – редчайший случай! – отца, который на кухне втолковывал хлопотавшей у плиты матери, что кругом – бардак, своими выкрутасами начальники отваживают людей от государства и остервеняют их. Мать молча готовила ужин. Незаметная, как всегда.

Я прошёл в свою комнату. Я не думал, что отец прав. Но не спорил. Надо дождаться Барсукова. Очерк я закончил. Отвёз. Я не спорил ни с кем. Я почти добрался до конца бездны: к творческой опоре. Я хотел вытащить из бездны и начавшего прикладываться к рюмке отца. Я ждал. Я делал, что велели: думал об очерках.

– Хорошо описано, – сказал ровно две недели спустя Топорин. – К отрывку – ты, Воронин, его называешь очерком – для веса бы дюжину полноценных рассказов. Только тогда можно отрывок приверстать к книге.

– Как? – Я спросил. – А мою дискетку не читали? С книгой рассказов.

– Нет, – изобразил недоумение Топорин. – А ты давал мне рассказы, да?

Он долго рылся в специальном стеллаже, рассматривая дискетку за дискеткой. Потом – в письменном столе.

– Нет, – сказал уверенно. – А может, не было книги?

Потом сочувствовал – компьютер погубил рукопись, надо же! Потом спрашивал, про что рассказы были. И уверял: в глаза их не видел!

Я кинулся домой. К столу. Рассказы из той, о городских крестьянах, книги не воспроизводились по памяти! Куски текста, абзацы – да. Но не целое!

Я раскладывал на столе записи математика. Какое-то новое волнение, как только я садился писать, не давало мне сосредоточиться на продолжении очерков. Какая-то боль стала появляться! То я метнусь к лежавшему в спальне отцу спросить, как он намерен уладить дела. То к матери на кухню – помолчать. Вернусь к столу, поняв, что ответа не существует, – тоска ещё сильнее. Еду в Татаровск. Говорить с литераторами о случившемся. Шатаюсь по квартирам.

В городе мне не верили. Ни один из литераторов не посочувствовал. Немец, повторяли мне, пунктуален. Не могла пропасть у него рукопись. Не сочиняю ли я про него рассказ?

Я отмалчивался. Странно, но обжигала меня не обида, а чувство потери. Чувство, что я многое утратил в прошлом. Я потерял читателей раньше! Как и отец, я жил отшельником. Только не в Срубине, а в областном центре.

В университете я с литераторами мало встречался. Стал отшельником, как только узнал, что никто в области серьёзно не писал о крестьянских выходцах, перебравшихся в город. Как и во всей России – никто. О деревенских штамповали макулатуру: копировали Рубцова в стихах и Шукшина в прозе. Я гордился своим уникальным творчеством. Жил им. Я был ни на кого не похож. Реальность была от литераторов в стороне. Значит – и я. Книга будет, и читатели, мол, меня найдут сами.

Теперь, после пропажи рукописи, я душой тянулся к литераторам. Не к творчеству их, а к глазам, лицам, голосам. Я мысленно говорил себе: вот – читатели. Они жили в Татаровске, пока я отшельничал в областном центре. Книга могла быть перед их глазами и лицами. Что захотели, сказали бы. Прежняя гордость казалась мне недоразумением. Потерял из-за неё столько читателей!

Но тянулся я к литераторам недолго. До разговоров о творчестве.

«Ты про кого пишешь?» – спрашивали они, как один. «Про математика-земляка, – отвечал. – Очерк у меня сохранился». «Кому нужно это – про математика!» – восклицали, как один, пренебрежительно. Вместо просьб дать очерк, крутили пальцами у виска. «Никому», – отвечал. Пожалуй, литераторы, как один, и книгу мою не стали бы читать, догадывался я. И уходил.

Я помнил, как они крутили пальцами у виска, показывая на меня другим. Но репутация сумасшедшего меня не волновала.

Кто её создавал, понятно. Учредив в Татаровске районную писательскую организацию (а для уставного минимума Москва приняла в «Союз писателей» его и ещё двух графоманов-пенсионеров), Топорин добился того, что местные эпигоны Есенина и Паустовского, накропавшие о птичках, дождичках и патриотизме целые собрания сочинений, выстроились толпой у его крыльца. Они ждали издания книг за счёт государства. Топорин подал надежду многим, очень многим. Вот и я чуть с толпой не смешался. Чудак, как и они. В глазах Топорина, конечно.

Меня волновал Барсуков. Чем я теперь могу быть ему полезен, я ещё не знал. Ждал. В Татаровске. В Срубине. За столом.

– Ты всё ещё лезешь в дебри? – спросил, возникнув неожиданно у письменного стола, отец. – Что ещё за очерк о математике сочиняешь?

– Как ты узнал? – Я был ошарашен.

Услышал, оказалось, он от Топорина: мол, не делом я занимаюсь. Тот при встрече с отцом не скупился на обещания: дать мне стипендию, если соглашусь писать о полной неразберихе, творившейся в районе до холдинга, и о произволе бюрократии на местах – начать, мол, надо с дикого случая с лейкозом…

Отец бешено наступал на меня:

– Какая писанина?! Топорин – негодяй и вор. Как все в Татаровске. Для них гнёшься опять? Здесь закон – тайга, а прокурор – медведь.

– Редактор газеты дал мне записи, – показал я на папку. – Пристрой, сказал, где-нибудь, чтоб не валялись.

– Чьи записи?! – кричал отец. – Редактор под Барсуковым лежит, под сволочью.

– Как – свол… Он не знает ничего! – возразил я.

– Барсуков?! – изумил, видно, я отца: он – чуть не в слёзы. – Попутал он нас с тобой. Барсуков кооператив использовал, как бутылку выжрал: деньги взял за лето у людей, а сам – в кусты. Я ездил только что к нему. С божьей помощью, говорит, с сыном выправитесь: подсобит навоз от свиней таскать. Властей дело сторона: законы не переступишь, чтоб с коровами помочь. Сына, говорит, впряги в соху. А сам он, Барсуков, мол, при холдинге не у дел. Хотя в том же кабинете целёхонький сидит. От него я и пошел к Топорину. Тот при холдинге как сыр в масле катается. Обещает работу, если ты гнуться на них будешь. Но ты больше на их обещания не клюй. Обирают – не лезь. Считай, что ты на юг за счёт наших коров катался.

И всё же я съездил к Топорину.

– Зачем я стану воровать твоё? – он был убедителен: мол, от заказов на книги об истории Татаровска и его производств, уже сделанных ему, Топорину, у него минуты нет свободной. Но я не верил, что моей рукописи больше нет.

Я солгал, что книгу читали люди:

– Свидетели есть! Университет весь знает о книге.

– В деревне одичаешь! – хохотнул Топорин. – Проходу мне не дают в Татаровске: ты, Воронин, с ума сошёл – говорят, как один. Тебе, чтоб крыша не поехала, в деревне у отца надо работать. Или ехать из этого медвежьего угла в Москву. А, Воронин! «Идущих попутно» потереби, друзей из университета. Берегись впредь лезть к таким барсуковым-долдонам, как в Татаровске, – это только губит, поверь. Я вот на холдинг надеюсь. А ты, Воронин? Руки у местных долдонов коротки – помни об этом, Воронин. Ауфвидерзеен!

Но я сказал всё. О его лавочке: о том, что каждый куб воздуха в районной писательской организации перепродан много раз графоманам, бездарностям, психам. О нём: не радуйся, Топорин, что ты меня обидел, обокрав – мне не надо лезть по вашей грязи в графоманские князи, не было бы счастья, да кража книги помогла.

Топорин держался хорошо. Его голова напоминала мне диктофон. Неподвижная, лишь глаза неотрывны, как огоньки, те огоньки, что показывают: запись на диктофон делается. Я говорил, пока не увидел: пленка на диктофоне бесконечна, Топорин даже не моргал – мели, мол, Емеля. Оставшуюся от монолога часть сил я вложил в хлопанье дверью, простился по-русски.

Отец забрал у меня записи знаменитого математика. Дойдут руки, сказал, займёшься! Отдал мне все сбережения. Я снял в Москве отдельную квартиру, походил по редакциям, поговорил с «Идущими попутно», почитал газеты, и нашёл место журналиста в одном пропрезидентском издании. Взяли меня, напечатав очерк о математике. Пить не приучившийся, некоторое время я чувствовал себя одиноким. Потом примкнул к компании коллег. Перед этим отдал долг отцу. Тот купил коров.

…Тебе хватит? А мне коньяк по душе. Ну, давай вздрогнем!

 

Барсуков

 

Я смотрю, как колышется отражение Барсукова на тёмном полированном столе, как рука его берётся за подбородок. Он сосредоточенно обдумывает свою речь.

Для него, быть может, не трудно это – говорить. Но экспромтом слагать речь со всеми правильно расставленными акцентами, стараться построить безукоризненное высказывание, эдакое обьективное, закругленное, обиняками, – это поистине титаническая работа. Но он старается. Ведь я таскаюсь за ним по его району целую неделю в надежде попасть на приём. Он решил, что пора мне, наконец, воздать по заслугам. Пригласил в свой дом, но не в Татаровске, где живет его семья, а в Срубине. И вот сочиняет вслух доклад…

Я слушаю, как гремит идущее в Татаровск шоссе. Паузы здесь редки, и тишина тогда пронзительна. Но вот опять с дальнего холма начинается шумок, слышатся свистки тормозов, автомобиль проносится мимо Срубина со звуком, напоминающим шипение утюга, и, взобравшись на подъём, затихает. Холмы здесь чернеют один за другим, тянутся до самого горизонта, и над ними голубоватое ночное небо… Думаю об этом и не придаю значения приближению какого-то гула. Зато тут же гремит стул Барсукова, он вскакивает и отдёргивает занавеску на окне, косится в мою сторону и продолжает глядеть на улицу. Потом садится на стул, как ни в чем не бывало. Что всё это значит? Всё произошло так стремительно, что трудно что-то сообразить. Лишь видно в окно, как качается вдалеке на сельской улице жёлтое пятно света от фар автомобиля, и удаляются габаритные огни.

– Это Воронины, – считает нужным пояснить Барсуков. – Отец-куркуль сына-алкаша на вокзал повёз. Это я так. Посмотреть надо же, кто по селу проехал.

Дом Барсукова стоит высоко над пустырем. Дороги образуют там перекресток, а затем разбегаются в разные стороны. Посмотрев в окно, можно понять многое, что в селе делается.

Но стремительность движений изумила меня в Барсукове! Ведь из всех звуков ночного заоконного космоса он безошибочно отобрал те, что относятся к кругу его дел. Как пружина ружейного курка сработала, чуть только это потребовалось.

Внезапный этот переход от обдумывания речи к броску кажется мне вскоре позабытым им самим. Пока я о броске думаю, Барсуков через стол смотрит на чистую страницу в моей записной книжке. И начинает говорить о том, что основные методы руководства – это гибкость, инициатива, забота о кадрах. Слова правильные.

Потом бросков не было. Я слушал его в меру громкий, в меру торжественный голос. Как на колхозном собрании. Как по телевидению. Как по радио…

 

Инструмент

 

Худощавый, сутулый старик медленно, с одышкой прошёл со мной по двум этажам своей квартиры, вяло, механически показывал большие комнаты, паркетный пол, кухню размером с танцевальный зал. Оживился, лишь возвратясь в прихожую: при виде грабель, вил, мотыг, лопат, которыми была заставлена одна стена.

– Сто лет храню инструмент, – говорил старик. – В СССР ещё сюда приехали, сразу почувствовали мы себя со старухой, как в клетке, – сарай дают за километр, участок, если и выпросишь, то где-нибудь на отшибе, ноги туда не дойдут. И ведь как я зарекался переезжать, ручался, что под бульдозер лягу, а дом свой в деревне сносить не дам! Да выманил Барсуков, предколхоза тогдашний, – золотые горы сулил, домик обещал построить через год-два в Срубине отдельный. И забыл про нас. Разве так поступают?

Инвентарь свой старик всё-таки применяет – в палисаднике, вопреки соседским порядкам, у него не декоративные растения, а три коротенькие, как могильные холмики, грядки. Рядом с ними – своего рода манежик для цыплят, огороженный шаткими рейками и полиэтиленовой плёнкой. Сам палисадник – с прихожую, не развернешься. И старик места себе не находит, тоскует, целыми днями сидя на крыльце.

 

 

 

 

РУССКАЯ ЖИЗНЬ


Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев