Айтматов Чингиз
       > НА ГЛАВНУЮ > БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ > УКАЗАТЕЛЬ А >

ссылка на XPOHOC

Айтматов Чингиз

1928-2008

БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ


XPOHOC
ВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТ
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Родственные проекты:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ВОЙНА 1812 ГОДА
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
СЛАВЯНСТВО
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
АПСУАРА
РУССКОЕ ПОЛЕ
1937-й и другие годы

Чингиз Айтматов

Иллюстрация к повести Ч. Айтматова «Ранние журавли»
Художник Е. Медведев.

Пистунова А.

«Вновь и вновь пахари пашут поле…»

Закончив «Ранние журавли», Чингиз Айтматов зафиксировал время и место, когда и где написана повесть. Под нею обозначено— «с. Байтик. Май 1975 г.». Такое чаще находишь у поэтов, и это очень, очень важная строка: почва, срок, дата создания произведения. Как интересны подобные упоминания! По ним мы можем представить себе, что именно было перед глазами автора, когда его перо летело по белому полю бумаги...

Вот видите, говоря о «Ранних журавлях», я тоже употребила метафору — прием поэтический. Да иначе и быть не может. Ведь история короткой чудесной жизни «командира посевного десанта» пятнадцатилетнего Султанмурата — в сущности стихи. Здесь, как в стихах, необычайны емкость каждого факта и слова; глубинность отношений человека с природой; здесь поэтически возвышенны великие чувства, испытываемые мальчиком,— печаль, надежда, любовь, сострадание. Здесь продолжает свою давнюю жизнь вековечный сюжет народной поэзии — первая любовь, окончившаяся трагедией, гибелью. В этих «стихах» Айтматова в простой и правдивой конкретике появляется старинная поэтическая иерархия: старший брат — младший брат; старший сын и отец; старший сын и мать. А символика? Назовем ее реалистической символикой — вышитый .платочек, девушка и всадник, прилетевшие в холода ранние журавли...

Я не знаю, где в Киргизии находится село Байтик, и намеренно не стала узнавать. Предполагаю, что это где-нибудь на берегу Иссык-Куля и что в окно Айтматова были видны горы. Они снежно-зеленые в мае. А в 1975 году исполнилось тридцать лет нашей Победы в Великой войне Отечества против фашизма, и неудивительно, что мысли писателя были обращены к этой великой дате, когда его глаза смотрели на череду родных гор, а ноздри вдыхали ароматы весеннего веселого покоя.

Он вспомнил историю Султанмурата. Вспомнил? Или сочинил? Да разве это не одно и то же? Так или иначе, Айтматов знал своего героя, жил с ним рядом, быть может, был им когда-то — только чудом уцелел в схватке с бандитами и волком.

[03]

Когда писатель пишет столь точно и достоверно всякое движение души и мысли своего героя, когда он воплощается в него настолько, что заставляет нас объяснять себе это искусство его памятью и биографией,— тогда перед нами поиски прототипов и топографии, которыми занимается читатель. И критик. Критик тоже прежде всего читатель. Чтобы избежать такого простейшего и одновременно труднейшего способа объяснить высокий айтматовский результат, я и не стала узнавать о селе Байтик.

Близко ли лежит оно к Алайским горам, где любил Мырзагуль прекрасный человек Султанмурат? Жил ли в Алайских горах Чингиз Айтматов? Повторю: я не знаю этого. И думаю, что ни биография, ни топография, как ни важны они сами по себе, не могут стать импульсом великого таинства творческой фантазии. Достоверно нам известно лишь одно, обозначенное писателем: он работал над своей повестью вдали от шума городского, в мае, посвященном 30 -летию Победы; и написал «Ранние журавли» очень, очень скоро — за один только месяц. Значит, и впрямь перо его летало по белой бумаге.

Произведения, сотворенные единым духом («alla prima», как называли это художники Возрождения), часто обладают особенной цельностью. Нет, я не настаиваю на литературных скоростях — ни за что на свете. Произведения, сотворенные единым духом, всегда, как потом оказывается, бесконечно глубоко и очень долго жили в сердцах своих создателей. Замысел беспокоил, и как-то страшно было прикоснуться к нему, такому горячему... Думаю, это случилось и с книгой Чингиза Айтматова «Ранние журавли».

Прошло тридцать лет с той поры, как окончилась война... Перед глазами писателя были иные, чем Султанмурат, подростки. Разные — хорошие и не очень хорошие, замечательные и те, что вот-вот замечательными станут. О них в этом томе рассказывают Анатолий Алексин, Агния Кузнецова, Альберт Лиханов, Николай Дубов. И к ним мы скоро обратимся. Для этих-то ребят — счастливых детей мира — и написал «Ранних журавлей» Айтматов. О ранней горькой взрослости. О ранней светлой и трагической любви. О смерти за Родину, даже о бое за Родину, проходившем в глубоком тылу осенью 1942 года. О сражении с фашизмом пятнадцатилетнего Султанмурата и его друзей — «десантников» в Алайских горах. «Да, уж какие там фашисты! Обыкновенные воры-конокрады. Ну, пусть бандиты...» — скажет некий «добродушный» читатель. Айтматов, я думаю, имел его в виду, когда писал последние страницы повести и не нашел в своей богатой художнической палитре никаких «оттенков», никаких «нюансов»: он дал фашистов одним только цветом — черным. И все же этот писатель не был бы собою,

[04]

если б не добавил к цвету еще и запах: от убийц, кажется, несет жестким старым козлом, которого варит «десанту» на обед бандитская сообщница — повариха.

«Ранние журавли» — стихи, сказала я. И это повторю. Детские стихи? Прежде всего. (Значит, и для взрослых, ведь дети вырастают.) Здесь, как положено каноном лучших произведений для ребят, есть полюсы абсолютного добра и абсолютного зла.

Абсолют добра — отец, ушедший на войну, любимый отец, от которого нет вестей. Отец, совершивший перед войною поездку с сыном в город и там — поход в зоопарк, где показывали слона. Султанмурат часто вспоминает тот долгий день вдвоем с отцом. Повозку с керосиновыми бочками, подобную в его душе и памяти сказочному экипажу. И слона. О, и слона! Ведь он еще маленький, этот храбрый, добрый, умеющий работать, как большой, Султанмурат. Он еще мальчишка, хоть и сочиняет стихи для Мырзагуль в цветистом стиле киргизской любовной песни.

Отец снится своему старшему сыну, но черты его и в памяти сына, и во сне не конкретны. Это облако, воспоминание, мечта. Абсолют добра в «стихах» Айтматова дан светлой тенью в отличие от черных теней абсолютного зла. Но писатель не был бы собою и здесь, если б не подарил отцу Султанмурата голоса, который слышит сын во сне и в памяти; а главное — прикосновения. Ощущение натруженной руки не покидает мальчика. И тебя, читатель, много раз сдерживавшего слезы во время чтения, тоже будто касалась та рука.

Двойник отца — председатель колхоза Тыналиев, раненый парашютист, дает пятерым школьникам имя своей боевой профессии. «Десант?.. Это отряд подвижный, боевой... отсылается куда-нибудь для выполнения особо важного задания... Десант уходит в тыл врага и действует самостоятельно».

Как, оказывается, правильно назвал Тыналиев ребятишек! Дальнее горное поле, где они будут пахать на выхоженных ими лошадях,— вражеский тыл. Враг хочет угнать лошадей, убить их, продать конину на ташкентском базаре. Конину? Эти существа — дивные, волшебные, холеные из последних мальчишеских сил, вериувших им жизнь на пороге смерти... Конина? Эти любимые всей душою существа? А ведь Чавдар, конь Султанмурата, ходил еще под его отцом. «Конина» режет слух, как резало бы его страшное слово «человечина». И волк (назовем его «Волк», ибо он в «Ранних журавлях» почти легендарен), приблизившийся к рыдающему пареньку и к убитому Чавдару, «ухватывал на ветру запах свежей крови», только подчеркивает замысел Айтматова: показать в своей повести бой с фашизмом в глубоком киргизском тылу. В этой книге как бы нет нескольких самых последних строк. Мы не знаем точно — погиб ли Султанмурат. Скорее всего. Но он победил. Айтматов написал

[05]

о пятнадцатилетнем победителе через тридцать лет после мая 1945 года.

Через тридцать лет после того, вошедшего в историю мая и Анатолий Алексин написал о тех, кто день за днем, час за часом приближал нашу Победу.

Намереваясь писать о повестях, собранных в этом томе, я заново прочла большое произведение, которое не открывала несколько лет. Большое не размером, а мощью, истиной вместившихся' в него идей, событий, переживаний. Это «В тылу как в тылу» Анатолия Алексина.

Иногда мне кажется, что, если б Алексин написал только это, если б даже не было таких, не менее сильных и любимых читателями повестей, как «Безумная Евдокия», «А тем временем где-то...», «Раздел имущества», или такой нежной повести, как «Мой брат играет на кларнете», а была бы одна только повесть «В тылу как в тылу», имя писателя и тогда сохранила бы история отечественной словесности. Ведь благодаря ей (как и другим лучшим книгам о годах сражений) можно понять характеры и судьбы тех, кто победил фашизм, и можно поверить, что народ, который состоит из людей, подобных Екатерине Андреевне Тихомировой, папе Кузе, Подкидышу, Олегу, всегда и непременно одолеет своих врагов. Алексин, правда, оговаривается: «Война не давала людям возможности и... времени для проявления... «разнокалиберных» качеств. На передовую позицию жизни выкатывались орудия главного калибра. Ими, настигавшими врага даже из дальнего тыла, были каждодневная будничная отвага и готовность жертвовать и терпеть. Люди становились чем-то похожи друг на друга. Но это не было однообразием и безликостью, а было величием».

Величием дышат страницы повести «В тылу как в тылу». Дима Тихомиров, ныне выросший, приехал на могилу матери и ее друга Николая Евдокимовича. Приехал в уральский город, вблизи которого в сорок первом развернулась гигантская оборонная стройка. Здесь, «в тылу как на фронте», погибли его красавица мама и беззаветно обожавший ее Подкидыш. Алексин не описывает подробно их неистового труда, превзошедшего все человеческие возможности. Вспомните: действие его повести происходит главным образом в разгороженном простынями и ковриками бараке, в комнатушке однорукого папы Кузи, в госпитальной палате, а до этого — в вагоне, в грузовике, а еще раньше — на горках и тротуарах обожаемого Гоголевского бульвара в Москве, где вырос Дима. Очень хороший и умный Дима. Единственный сын, так естественно поглощающий молоко, получаемое его матерью «за вредность производства». Правда, вежливо вопрошающий, ела ли она сама.

Алексин, повторяю, не описывает подробно работу, которую

[06]

ведут люди на стройке. Мама Димы не позволяет сравнивать ее с фронтовой, «в тылу как в тылу» — это ее фраза. Алексин не столько описывает труд, сколько сохраняет в памяти бывшего одиннадцатилетнего мальчика образы героев этого непостижимого труда: привычки, любимые слова, черты их обликов. Эта память так мучительна, так ярка. И вроде бы почти не корит себя выросший Дима, что мало понимал беспримерные подвиги матери. А все-таки кончает он свой рассказ о поездке к ней разрывающими сердце словами: «Прости меня, мама».

И эта память, этот скорбный ритуал движения Диминого такси по городу, где на месте бараков давно разбит парк Победы, где стал как бы ниже трехэтажный дом с восьмиметровой комнатушкой, увидевшей смерть матери,— своеобразный залог того, что «обыкновенность» и «разнокалиберность» людей мирной поры близки величию и общности людей поры военной.

Нередко в прозе Анатолия Алексина перед нами — жизнь семьи, интеллигентной русской семьи с ее особым укладом. Домашними традициями, старыми вещами и фотографиями, с естественной близостью поколений, с живой памятью об ушедших — попросту присутствию их в другом времени, с житейскими нуждами, со смешными и важными сюрпризами, с праздниками и болезнями — словом, с чередой дней, где, однако, всегда есть игра, песня... Но и нравственный подвиг. И трудовой!

Скажу точнее: нередко в сюжетах Алексина перед нами семьи «обыкновенных» людей — учитель, строитель, бухгалтер, инженер, дирижер детского хора, не проникший в науку врач, режиссеры и актеры нестоличного ТЮЗа... Между отцами и матерями, бабушками и дедушками, мальчишками и девчонками алексинских повестей существует неколебимое нравственное равноправие, ясная ясность, непоказные участие и понимание.

У Алексина мы не отыщем привычных иной прозе приемов, сочетающих сказку с назиданием, экзальтацию — со слащавым жеманством, не знающую узды фантазию — с громкой фразой. Этот писатель считает своего читателя чуть выше душою, чуть умнее, чем он, возможно, есть, и от этого любому из нас приходится быть лучше и умнее. Алексин принимает нас в любые «игры». Мы — смелые, находчивые, веселые, добрые люди. Мы — не знающие сомнений подростки, каковы и есть внутри себя на самом деле. И только в одну «игру» не играют ни его герои, ни его читатели: в поддавки.

Замечали ли вы, что персонажи больших художников — так называемые отрицательные и так называемые положительные — порой объединены некими общими свойствами, родовыми, что ли? Гайдаровская команда, клан симоновских героев, определенность черт жителей прозы Паустовского... Подобное же родство есть и у населения повестей Алексина, хоть это люди совсем

[07]

иных судеб и поколений. Всех их (и снова я пользуюсь алексинским способом, да так и вернее размышлять о художнике!) можно было бы соединить на одной огромной фотографии — «классной» или семейной.

Скажем, героиню Отечественной войны Екатерину Андреевну из повести «В тылу как в тылу» можно увидеть там возле друга наших детей «безумной Евдокии», потом врача Нину Георгиевну Емельянову («А тем временем где-то...»), потом бабушку из «Раздела имущества». Они сидели бы, обнявшись, эти прекрасные, близкие, родные, хоть и разделенные эпохами люди. Здесь, на фотографии, поместились бы и «частные» снимки — в овалах-окошечках: «крепкий специалист» по борьбе с загрязнением окружающей среды — мама Верочки, не нашедшая в себе благодарности к бабушке, выходившей ее дочь после родовой травмы; кровно не близкие, но составляющие единое по фамилии и бездушию семейство — Емельянов-старший и приемный сын Нины Георгиевны Шурик, обнаруживший в себе «отцовский стержень». Емельяновский стержень, хотя его истинный отец носит другую фамилию.

Алексин презирает неблагодарность, фальшь, цинизм, зависть... И все-таки его искусство не выносит «смертных» приговоров. Оно осуждает скверные поступки, но всегда надеется, что хорошее осилит дурное и восторжествует в человеке. Алексин — и это в традиции отечественной нашей литературы — составляет суждение о герое не по его падениям, а только по тем высям, которых — в это верит он и мы, его читатели,— сумеет когда-нибудь достичь даже слабый и оступающийся в жизни человек.

Впрочем, надо внимательно следить за тканью алексинского повествования и понимать, что «слабость» в системе нравственных градаций здесь иногда может быть и силой... Вот отчего, исследуя даже одно это свойство иных его героев, мы обнаруживаем общую для них «родовую память» о лучшем, их «возвратную наследственность», враждебную лицемерию, предательству, корысти, себялюбивому расчету, лени, чванству, неблагодарности.

С надеждой и верой на лучшее в человеке, в юношеском пылу этой величайшей из надежд работает писатель. Он высказывается о жизни в ее целом и главном — не с внешней стороны, а по существу; рисует то, что лежит вдалеке от частности, от случая, и тем не менее составляет суть частности и случая, их душу. Алексин не только настаивает на абсолюте, но вызывает жажду абсолюта у нас.

Странное свойство этой жажды: она будто бы романтична, в то время как писатель, ее рождающий, чуждается отвлеченных реальностей, хотя и не отождествляет никогда действительность

[08]

с обыденностью. Только забыв, что перед тобою шрифтовая стена прозаической страницы, перешагнув ее одноцветность, незаметно для себя повернув золотой ключик и оказавшись на уральской стройке, в комнате, где одинокая женщина вспоминает свою чистую жизнь, ты в состоянии определить истинное свойство этой жажды. Она не романтична в обычном понимании. Она реалистически конкретна: ее вызвала поэзия, хоть и не облеченная стихотворной формой. Родник поэзии в сердце, а не в уме, в твоей читательской возможности летать, а вовсе не в метрике.

Таково зерно вновь открытой во время чтения Алексина устойчивой и вечной литературной истины.

Алексин пишет правду? Не только. Помните гневное слово Достоевского: «У вас нежности нет: одна правда, стало быть — несправедливо». Итак: справедлива лишь та правда, что согрета пристрастной любовью, восхищением, стремлением победить зло и восстановить добро.

Особая точность топографических деталей, конкретность пространства всегда отличают высокую литературу. Вы еще в первых строфах стихотворения или поэмы, в начальных главах повести или романа, но убедительная подлинность места действия — известного вам или вовсе не виданного — уже задела душу своей правдой. А без правды пространства вряд ли может быть воссоздана правда времени.

Перечтите слова Николая Евдокимовича о Москве, о «горах» на Гоголевском бульваре, вспомните дворы и переулки, по которым шагает гордая и смешная Женька, чей брат играет на кларнете...

Обращаясь к прозе Анатолия Алексина, я заметила за собой: начинаешь рассказывать содержание его сжатых, как пружина, сюжетов, и тебе требуется гораздо больше слов, чем употребил автор. Отчего так? Перечитывая «В тылу как в тылу», страдая сыновним Диминым страданьем, я поняла наконец причину этой странности. Писатель говорит о судьбах и событиях, а ты берешься объяснять, что именно тебе стало понятно после чтения. А понятно становится многое и сокровенное. Ты сравниваешь прочитанное с известным тебе из опыта, проецируешь алексинские образы на конкретных, тобою знаемых людей, чувствуешь, как мягкая дружеская рука направила тебя к лучшему. Не навязывая выводов, не предлагая суждений, представ то девушкой, то мальчишкой, то старой женщиной, то юношей,— словом, перевоплотившись, как это положено в подлинном искусстве, Анатолий Алексин продолжает говорить с тобою, когда уже давно прочитана последняя страница... Вот почему нужно так много слов, чтобы пересказать содержание этой прозы: яркий луч направлен на широкий экран нашей жизни.

[09]

Давно, зимой семьдесят восьмого года, в «сидячем» поезде между Москвой и Ленинградом я увидела напротив себя девушку возраста отважной и справедливой Верочки из «Раздела имущества». Рыжеватая, закрывающая брови прямая челка, серые глаза в золотых ресницах, веснушки. Она читала журнал, не глядя на снежные поля, на холмы Валдая, на мелькавшие леса за окном. Пришли сумерки. В вагоне зажегся свет. Девушка- девочка заметила, что я гляжу не нее.

— Можно спросить, что ты читаешь?

— «В тылу как в тылу».

— Чье это? (Я, конечно, знала, чье.)

— Анатолий Алексин.

— Тебе понравилось?

Гордый интеллект отверг пустой вопрос.

— Понравилось? Мне поверилось, увиделось. А вы, наверное, знали таких, как Подкидыш и Димина мама.

Знала?

К сожалению, нет. Когда эти люди отдавали себя для Победы, я была очень маленькая. О них,- об их подвиге говорили в моем детстве, отрочестве, юности... Говорят и пишут до сих пор. Отыскивая след этих прекрасных, часто безымянных жизней, мы меняемся, становимся выше. А «поверилось и увиделось» в самом деле лучше, чем понравилось. «Что самое трудное?» — спрашивает Гете в «Смирных Ксениях». И отвечает: «Видеть глазами то, что у тебя перед глазами».

Как ни различны по множеству признаков повести, собранные в этом томе, они объединяются очень важной чертой: их герои (подростки Анатолия Алексина и Агнии Кузнецовой, десятилетний Антошка Альберта Лиханова, пятилетний Сашу к Николая Дубова, даже завершивший в бою цельную и полную земную свою жизнь Султанмурат Айтматова), независимо от возраста, семейных, национальных, географических условий, ищут, что есть добро, что есть правда, что есть справедливость. Напряженная духовная жизнь, в которой сейчас, сию минуту, решаются вопросы чести и храбрости, верности и достоинства, в которой плата за любую неточность (и свою, и взрослых) оборачивается немыслимым по эмоциональной температуре переживанием,— вот общее у героев столь несхожих авторов.

Объединяет этих авторов и то, что их произведения написаны в течение последних тридцати лет, во второй половине XX века. Конечно же, как ни далеко уходят иные сюжеты, писатели этого тома отражают нынешнюю нашу жизнь с ее особым размышлением о ней самой, о прошлом и будущем, с ее этическим поиском, стремлением найти точную формулу нравственной культуры. Есть в этом томе «исторический множитель»: каждый из замечательных детских и юношеских писателей, представ-

[10]

ленных здесь, владеет заразительной и убедительной совестливостью.

Вот откуда и идеальные взрослые: «безумная Евдокия» Алексина и его же Нина Георгиевна из «А тем временем где-то...», «мой генерал» у Лиханова, учитель Грозный Агнии Кузнецовой, физик Николая Дубова, отец у Айтматова. Их создатели осуществили горьковский постулат детской литературы: «Человек должен быть показан ребенку прежде всего как герой... как рыцарь духа, борец за правду, революционер и мученик идеи, как фантазер, влюбленный в свою мечту и оплодотворяющий ее своей фантазией, оживляющий силой воли своей... Дети должны быть с малых лет вооружаемы именно верой в человека и в великий смысл его творчества, это сделает их крепкими духом, стойкими борцами».

«Земной поклон» Агнии Кузнецовой посвящен «рыцарю духа» учителю истории Николаю Михайловичу Грозному. Он (вспоминая горьковский наказ) «фантазер, влюбленный в свою мечту и... оживляющий силой воли своей». Верой в этого человека и верой этому человеку «вооружаемы» его ученики.

Ведь именно ему дарит «земной поклон» Наташка-Коврижка, мечтающая стать разведчицей, смешная, умная, чем-то похожая на гайдаровскую Женьку, подругу Тимура. Возвышенно звучат ее слова о поклоне на последней встрече класса в «избе раздумий», старой баньке. И однако, почти каждый пережил, я думаю, свою застенчивую возвышенность у порога юности, желание сделать и сказать особенно, высоко, старинно. Романтическое светлое желание. Сказать о бесстрашной искренности отрочества, которую бережет умный учитель, тоже делящийся с учениками сокровенным — стремлением написать книгу, мечтой о литературном творчестве. «О том, что у каждого есть своя особенная жизнь». И в пятнадцать лет о ней страстно хочется рассказать старшему другу, который все понимает. О поиске тайны прошлого и бурно строящемся старом сибирском городе, где новое невольно отодвигает легенды, имена, поразительные факты. Этим зажег ребят своего класса учитель Грозный, которому так не подходит его фамилия. Добрый, красивый, разумный, очень одинокий человек, чью единственную семью составляют дети.

Писательница оставляет вне рамок своего сюжета историю души этого человека, но по его поступкам, словам, чертам его быта, а главное, по не меньшей, чем у подростков, нужде в доверии и понимании, которую испытывает Николай Михайлович, ты, читающий, чувствуешь, что пережил молодой учитель немало. И так же, как его ученики, был в отрочестве охранен умным словом и взглядом того, кто учил его самого. Работа в школе для Грозного не профессия только, но — миссия. И на

[11]

этом писательница настаивает талантливо, твердо, хоть одновременно — и тактично и мягко.

Можно ли согласиться с таким максимализмом? На мой взгляд — должно. «Знаете, на _что я надеюсь для будущего века?» — спросил меня однажды художник Павел Дмитриевич Корин. Мы гуляли по Палеху.

Корин вспоминал Михаила Васильевича Нестерова. «Не было в моей жизни большего счастья, чем учиться у него... Так знаете, на что я надеюсь для будущего века? Обязан появиться новый тип народного учителя. Этот тип станет походить на старинных народных учителей. Но без «схимы», без «жертвы», без «вызова обществу». Вы понимаете? Я так мечтаю, чтоб жизнь этого учителя была благополучной: и морально (по авторитету его в городе, в селе), и материально. Чтобы шел такой человек, и все почитали его». — «Почему вы заговорили об этом, Павел Дмитриевич?» — «Да был вот сегодня в художественной школе, тут у нас. Талантливых ребят множество. А на уроке литературы скучают. Понял, что знают они больше своей учительницы. Вот беда-то».

Это было в 1968 году, почти два десятилетия назад. Сейчас, думаю, другие уроки литературы идут в Палехе.

Но вернемся к «Земному поклону».

В одном томе с «Ранними журавлями» Айтматова повесть Кузнецовой создает особые проекции. Обрубленное горькое отрочество Султанмурата и лучшая пора жизни Наташки-Коврижки, Лали. Даже — Никиты Пронина, чью семью разрушила измена матери. Даже — Семена Неверова, у которого умер отец. Контрастны эпохи, время войны и время мира, контрастны судьбы, контрастны проблемы — Султанмурат думает о хлебе, о вязанке хвороста, а подростки из «Земного поклона» мечтают говорить о душе при свечах и камине. И все-таки есть общее у обеих, столь разных повестей. Общее — школа,, советская школа. Урок, где учитель открывает ученикам далекие миры, заставляя их мечтать, становиться выше. Любовь и доверие испытывает «взрослый» Султанмурат к учительнице — сироте Инкамал-апай, вместе с нею со страхом ожидая почтальона, Любовь и доверие испытывают подростки мира Агнии Кузнецовой к учителю Грозному. Есть очаг, есть свет для того и для других. И неверно было бы думать, что очаг и свет, создаваемые учителем в «легкое» время, менее важны. Цена сердечного жара неизменна, в этом законы инфляции, к счастью, бессильны.

«Десант» пятнадцатилетних отправляется пахать Аксайское поле. Их сверстники в другом времени становятся «разведчиками истории». Не «игрушки» тут, а большое дело, исполняемое радостно, с увлечением. Вот что важно. Споря с воображаемым скучным человеком, вспомнила, как месяца за два до ухода из

[12]

жизни Корней Иванович Чуковский пожаловался Другу в моем присутствии: «Что-то стал совсем взрослый, видно, скоро умру...» Я глядела на легкую старческую фигуру и вдруг поняла тогда, что есть величайшее качество человека. Когда он, homo sapiens (человек) становится homo ludens (человеком играющим), когда он умеет шутить.

Пронести это через жизнь — вот чему, собственно, учит Николай Михайлович Грозный в сибирской школе. Ну, разумеется, зная биографию Агнии Кузнецовой, мы не сомневаемся в подлинном имени места действия ее «Земного поклона». Это Иркутск, с его когда-то шумной славой столицы русского Клондайка. Золотые прииски, тайга, студеная и зеленая Ангара, дворцы иркутских миллионеров, ставшие ныне «глазными» поликлиниками или библиотеками. Приближение к великой истории Сибири, к ее природе — то, без чего не может быть детства в этом краю. Память о собственном детстве стучит в сердце автора повести. В свете чудесной этой памяти идеальное и реальное совпадают. Так и вышло у Агнии Кузнецовой: реальное идеально, идеальное реально...

Прочитайте внимательно повесть Николая Дубова «Мальчик у моря». Писал ли мастер то, что видели его глаза? Безусловно. Да дело-то в том, что глаза его видели картину щедрой и страдающей души маленького Сашука, а не только обрывающуюся перед морским простором степь под Измаилом, не только барак рыбацкой артели и быт ее. Жанрист пишет быт, реалист (а реалист, я думаю, всегда немного романтик) пишет бытие, пишет жизнь в ее цельном, в ее главном течении.

«Сашук о том не подозревает, но он язычник. Втайне он уверен, что мертвого ничего нет, все вокруг — живое. Не только люди, звери, птицы. И дерево, и камень, и палка, и любая машина... Они только хитрят, притворяются неживыми, а на самом деле все видят, чувствуют и, когда хотят, делают все по собственной воле, а не по желанию человека. Они даже разговаривают между собой, только так, что люди их не слышат или не понимают. И в душе Сашука все время живет ожидание чуда: вот-вот случится сейчас такое, чего еще никогда не было, никто не видел и не слышал...»

Читая вслух эти строки Николая Дубова, я думала, что он каким-то таинственным образом проник в собственный мой детский мир, в мою детскую душу — душа ведь не стареет. Я читала вслух о Сашуке, а представляла свое сердце, где всегда живет ожидание волшебства и чуда. Как же узнал об этом писатель, которого мне так и не пришлось никогда увидеть? Вот в чем еще секреты истинной литературы — она рассказывает читателю о нем самом; она рассказывает читателю о мире, который ему кажется бесконечно знакомым, хотя он там

[13]

не бывал; она рассказывает нам с вами сокровеннейшие наши мысли и ощущения, наши собственные открытия.

Повесть «Мальчик у моря» захватывает несколько летних дней шести-семилетнего Сашука. А происходит в эти дни так много! Не «событий», нет. Хотя впервые увиденная малышом морская «бездна», означающая нечто «без дна», дружба с грубоватым рыбаком Жоркой и с нежнейшей девочкой в бантиках Анусей, тяжкая болезнь мамы, а главное, зрелище нравственных полюсов — совести и корысти, участия и равнодушия — большие факты человеческой жизни.

Разве вы не помните свою любовь к какому-нибудь зверьку (у Сашука это Кутька, щенок) и свой страх разлуки с ним? Разве вы можете забыть захватившую когда-то все ваше дыхание морскую ширь? А дикий ужасающий душу и оледеняющий тело ужас от болезни мамы? Если и теперь, будучи человеком средних лет, я вспоминаю те свои детские чувства с такой глубокой и даже ранящей отчетливостью, то что сказать о подростке и его памяти радостей и горестей раннего детства?

«Мальчик у моря», конкретное название, соответствующее пейзажу повести, можно было бы разъяснить, продолжив его одним только словом: мальчик у моря жизни. Разнообразной, богатой счастьем и теплом, потерями и страданиями, открытиями и неизбежными повторениями. Сашук — большой человек, нежная совестливая благородная душа. Как удивительны его отношения с бригадиром Иваном Даниловичем, разрешившим Сашуку взять с собою Кутьку в тот барак, где будет жить рыбацкая артель... Детское ощущение прочности, силы и справедливости Ивана Даниловича колеблется только единожды: отец Сашука вместе с мальчиком приходят просить машину у какого-то начальника, надо свезти в больницу мать, повариху артели; отец униженно просит, начальник Гладкий отказывает, а Иван Данилович почему-то вынужден промолчать. Почему? Но доверие к бригадиру осиливает и это. Недаром: когда куркуль и вор Игнат убивает щенка и заявляет, что Сашук и его Кутька ели артельское сало, Иван Данилович выгоняет его из артели.

«— Уходи!

— Как —уходи? Куда?

— От нас уходи. Совсем.

— Да что ты, Иван Данилыч... Разве можно человека из-за какой-то паршивой собаки...

— Не из-за собаки. Из-за людей».

Каким торжеством справедливости звучит это «от нас уходи». Замечательно.

Итак, и у Дубова в его прекрасной повести есть абсолют добра. Иван Данилович, пограничник Хаким, на добрых руках спускающий Сашука с дозорной вышки, молодой рыбак Жорка,

[14]

побывавший за свою короткую безалаберную жизнь в местах не столь отдаленных — искал справедливости кулаком. Все эти прочные, веселые, сильные люди, чьи характеры и судьбы Дубов дает в детской книге, не боясь ханжеских упреков, что маленький читатель увидит изнанку жизни, соединяются в лучшем и любимейшем, кроме, конечно, самого Сашука: в Звездочете. О, и этот абсолютнейший абсолют отнюдь не без слабинки у Дубова: он, на взгляд Сашука, Ануси и на наш с вами взгляд, излишне подчинен своей вздорной красивой жене, Анусиной маме. Но он, этот человек из иных миров, астрофизик, приехавший отдыхать на дикий пляж под Измаилом, единственный, кроме Ивана Даниловича, кто говорит о совести и действует по совести. Ведь это он отвозит в больницу в сияющем своем «Москвиче» мать Сашука, повариху Настю, и это он так славно и смешно иронизирует, шутит с дочкой и Сашуком, принимая их в свое дружество. Его ирония, знак равного общения с маленькими людьми, притягивает к себе Сашука. Он верит этому человеку, и не напрасно...

Свою повесть «Мальчик у моря» Дубов — формально, по глаголам! — написал в самом деле так, как если бы он фиксировал происходящее в театре: в настоящем времени. Дубов употребляет слова действия только сиюминутно: «Приподнимается», «вздыхает», «обрывает», «выходит», «садится», «кладет ему руку на плечо». Если б вы переводили эту книгу на любой европейский язык, вам пришлось бы избрать для глаголов континиусную форму. Итак, это, может быть, все-таки жанристика? Нет. Вам пришлось бы для перевода Дубова найти в континиусных видах глаголов европейских языков так называемый «perfect continius»: время, которое мы видим в его развитии и вместе с тем в его завершенности. Это-то и есть время реалистического искусства.

Мы оставляем Сашука у синего моря, когда он спрашивает у Жорки:

«— Почему люди злятся, врут, обманывают?.. И вообще, зачем плохие люди?

— Ни к чему, да вот есть!.. Что ж, их всех в мешок, да в воду?

Сашук... смотрит на Жорку. Ответ не удовлетворяет его... Столько непонятного..* «Скорей бы большим стать, что ли!» — с тоской думает Сашук. «А лучше всего найти звезду, про которую говорил Звездочет... Вот тогда бы... он знал, где плохие люди, а где хорошие... где правда и где обман и что надо делать».

Рыбаки уходят в море, а малыш, переживающий болезнь матери, смерть щенка, множество горестей одновременно, засыпает на причале возле пустых ящиков. Он спит, а «на востоке

[15]

появляется звезда. Незаметная сначала, она разгорается все ярче и ярче».

Вот какой романтической нотой оканчивает историю Сашука прекрасный писатель Дубов. И мы верим, более того, мы твердо знаем, что Сашук найдет свою Звезду и всегда, всю долгую жизнь, которая у него впереди, будет сражаться с плохими людьми. За хороших...

Обратите внимание на эпиграфы, выбранные Чингизом Айтматовым для «Ранних журавлей». Один из них — строки «Тхерагатхи», свода древнеиндийских сказаний. Этим строкам почти полтора тысячелетия.

Вновь и вновь пахари пашут поле,

Вновь и вновь бросают верно в землю...

С надеждой люди семена сеют,

С надеждой люди уходят в море...

Мне кажется, эти стихи могли бы стоять эпиграфом не только к повести Айтматова, но ко всему собранному в томе, который вы сейчас читаете.

Пахари пашут и всамделишное поле, и поле юной души человеческой. С надеждой уходят в море отец Сашука, Иван Данилович, и рыжий Жорка. С надеждой сеют люди семена: разумное, доброе, вечное. Но надо уметь сеять. И хлеб, и вечное.

Нелегко писателю найти человека, чьей личности, чьим словам и поступкам безусловно верит читатель. Есть ведь люди, умеющие многое, но чем-то малым компрометирующие это многое. Как же найти и воплотить живого, конкретного человека? «Кого бы я мог полюбить, привычек почти не меняя?» Это двустишие из старой песенки очень, по-моему, точно определяет труднейшую задачу детского и юношеского писателя.

Найдя своего «пахаря», литератор начинает писать своеобразными световыми чернилами, вот как Альберт Лиханов в повести «Мой генерал». Автор извлекает красоту из самой обычной, даже неприметной наружности главного героя. У него простой и мудрый метод: «не беспокоиться» о поэзии. «Она должна явиться сама собой,— будто говорит нам писатель.— Ведь достаточно произнести вслух ее имя, чтобы вспугнуть ее».

Лихановский «абсолют добра» генерал Антон Петрович Рыбаков, дед названного в его честь Антошки, намеренно прозаичен. «Какой-то маленький старик в коричневом пальто и кепке...» — думает про него внук, впервые с ним знакомящийся на сибирском аэродроме. «Какой же он генерал?» — говорю

[16]

я растерянно. «Генерал что надо!» — отвечает летчик... «Я иду к маме и отцу и к тому старику... Как я мог ошибиться, и почему он в коричневом пальто и кепке, а не в генеральской фуражке с кокардой».

«Голос у деда густой, рокочущий, громкий. Когда он говорит, висюльки в нашей люстре позвякивают...

— Однако ты не считай,— говорит дед,— что у меня один голос и есть. Я стреляю хорошо... Из карабина, из пистолета, из автомата... Пахать умею. Плотничать немного. Плавать. Ты-то умеешь?»

Заметим «в сторону» (так принято на театре!), что Антон Петрович умеет пахать. И хоть мы сейчас говорим о пахаре в переносном смысле слова и о зернах — скорее как о зернах воспитания, нам очень важно знать, что главный лихановский герой, еще один абсолют добра в этом томе, умеет пахать. Значит, знает важнейшее из дел земных, и ведь он к тому же и воин, да и какой воин!

В повести Альберта Лиханова ярко воссоздано счастливейшее из чувств детства — гордость старшим в своей семье человеком, желание во всем походить на него, дружба с ним, эта защита на всю оставшуюся жизнь. Тот, кто пережил такое чувство, вырастет уверенным, спокойным и добрым. И мы вместе с автором убеждены, что Антошка не может быть иным.

Дед, как потом выяснится, не родной по крови, но более чем родной по душе и жизни, умрет в конце повести. Он болен, этот старенький Чапай, и трагедии все время ждешь, пока читаешь. Отставка генерала состоялась из-за больного сердца, только поэтому и приехал он в семью приемного сына, найденного им малышом на войне.

Знал ли отец Антошки эту «военную тайну», которую дед открывает внуку, готовясь расстаться с ним навсегда? Нет, наверное. Да вряд ли и теперь раскрыл бы Антон Петрович свой секрет, даже чувствуя, что уходит от своих любимых, если бы... если бы он не считал, что этим объяснит внуку человеческие связи, более значительные и важные, чем кровные. Связи нравственные, духовные, мировоззренческие. Связи сердцем назначенного родства.

Итак, маленький генерал в коричневом пальтишке прилетает на сибирскую стройку. Тут возводится ГРЭС. Тут со страстью и увлечением работают его сын — инженер («вечный кочевник») и невестка — врач, коренная сибирячка, смелая, красивая, разумная. Их Антошка растет в дружбе с ними, но и в том детском одиночестве, которое вечный спутник занятых семей, где нет стариков.

Я помню таким собственное детство и свое великое наслаж-

[17]

дение от гостевания у ребят, имевших дедушек, бабушек, тетушек... Как мне нравились всегда многонаселенные семьи, где вместе жили разные поколения. Каким теплом веяло даже от дверей такой семьи, где ты звонила и ждала услышать стариковские шаги. Быть может, моя особая любовь к старым людям, ощущение их силы и вместе с нею трогательно скрываемой немощи, ощущение свободно листаемых ими эпох и событий, великое морозящее чувство истории — все это зародилось когда-то очень давно, на % пороге отрочества, от жадного взгляда на чьих-то дедушек и бабушек.

О, я понимаю лихановского Антошку! Понимаю, почему он в таком восторге от мытья полов вместе с дедом, от испеченных дедом пирожков, от того, что дед ночует в его комнате и беседует с ним, когда уже положено спать. Я понимаю и его невинное, в общем-то, скромное хвастовство дедом в классе. И я восхищаюсь Антошкиной хитростью: как бы случайно познакомить деда со старенькой учительницей французского Анной Робертовной, чтоб и у них была своя компания.

Одним словом, мне очень нравится Антошка и его генерал. На пороге отрочества человек отчего-то начинает стыдиться своих огромных чувств. Они кажутся ему нелепыми, а сам себе он представляется неловким, неудобным... Любя деда («знаете ли вы такое слово — беззаветно?»), Антошка забывает о себе, не помнит, какой он там есть.

Наверное, Лиханову очень трудно было написать героическое состояние души своего маленького героя. Писать о хорошем ведь много-много труднее, чем писать о плохом. И здесь, как в «Ранних журавлях» Айтматова, прозаику помогла поэтическая интонация. «Слова — это не просто слова, а значительно больше,— вспоминает лнхановский мальчик.— Ведь слова служат людям... Означают то, что человек чувствует. Я люблю дедушку. Люблю беззаветно... Вот он стоит у окна. Курит сигаретку, сунув ее в разноцветный мундштук... Ждет... Он сказал... «свою военную тайну». И я чувствую — со мной что-то случилось... Я встал, подошел к деду, прижался к нему лицом. Буря грохотала во мне. Но я... только обнял его и прижался крепко-крепко».

«Мой генерал» словно бы записан Антошкой сразу после смерти деда. Мальчик рассказывает, как прошли те немногие счастливейшие месяцы его жизни, которые он провел вместе с Антоном Петровичем. Можно было сказать старшему: «Пошепчемся».

Антошка — мы все время слышим его голос — честно признается в своем снобизме: «Сперва дед катал чужие коляски, а потом стал кладовщиком. Я даже заплакал, когда узнал об этом... Позор какой...» Проблема, к сожалению, актуальнейшая. Наверное, благодаря нынешнему благосостоянию (бедным-то

[18]

людям не до снобизма) стали все более заметны в подростках такие «сословные» предрассудки. И Лиханов с его острым общественным чутьем заметил это. Но написал об отроческом снобизме мягко, точно, лирично, с тем отеческим серьезным укором и вместе — с пониманием, словом, в той интонации упрека, меру которой он точно знает. Ибо превышение меры означало бы, что его не услышат.

Но вернемся к рассказу Антошки о том, как снеговал засыпал деда на складе, где он работает кладовщиком. Как его откапывают. Как дед сочиняет адресованные Антошкиной маме стихи:

Олюшка!

Голубушка!

Кто же знал!

Что такой завал!

«Я повторял про себя дедушкины стихи и крутил головой: ну, Пушкин!»

Конечно, знает Антошка, что не Пушкин. Но ведь эти его слова — снова признание в любви!

В повести Альберта Лиханова абсолюту добра не противопоставлен действующий рядом абсолют зла, персонифицированный в каком-либо одном или в нескольких людях. Есть и тут абсолюты зла, но имена их пишутся с маленькой буквы: война, смерть, ложь, трусость, душевная скупость, лень, эгоизм. Но и добро у Лиханова воплощают не только люди. В равной мере с ними — природа. Сибирь, ее тайга, реки, погоды, пространства даны в «Моем генерале» величественно и героически. Нелегко было Айтматову поставить своего Султанмурата на Аксайском поле — перед горой. Нелегко было и Лиханову поставить перед сибирской далью двух своих Антонов, не потеряв ни масштаба, ни объема, ни глубины. Самое трудное для истинного художника — дать сопоставление двух великих стихий, человека и природы, и знать в этом сопоставлении точный масштаб.

Повторю первые строки эпиграфа, которым Чингиз Айтматов предварил «Ранние журавли»:

Вновь и вновь пахари пашут поле.

Вновь и вновь бросают зерно в землю...

И опять вспомню, что ответила школьница, читавшая «В тылу как в тылу» Анатолия Алексина, на мой вопрос, понравилось ли ей: «Понравилось? Мне поверилось, увиделось».

[19]

То же, думаю, сказали бы и другие юные читатели о повестях Ч. Айтматова, А. Алексина, Н. Дубова, А. Кузнецовой, А. Лиханова — об их произведениях, вошедших и не вошедших в этот том.

«Поверилось, увиделось...» Значит, глубоко пашут пахари поле юной души человеческой. Значит, высоки всходы на этом заветном поле.

Александра Пистунова

[20]

Цитируется по изд.: Айтматов Ч. Ранние журавли. Алексин А. В тылу как в тылу. Дубов Н. Мальчик у моря. Кузнецова А. Земной поклон. Лиханов А. Мой генерал. [Библиотека мировой литературы для детей, том 29, книга 1]. М., 1985, с. 3-20.

Вернуться на главную страницу Айтматова

 

 

 

ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ



ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС