Родственные проекты:

|
Глазами человека моего поколения
Размышления о
И.В.Сталине
16 марта 1979 года
Тогда, когда я ехал к
Николаю Семеновичу Тихонову рассказывать ему о
происшедшем на заседании, предстоящая трагедия еще только разворачивалась,
но слова Сталина о
Тито, хотя и были для меня в его устах абсолютной
неожиданностью, все-таки упали на почву какого-то моего собственного
недоумения и ощущения неблагополучия или, во всяком случае, не полного
благополучия.
Раз я уж затронул эту тему, надо в том, что касается лично меня, договорить
все до конца, тем более что, как я уже убедился за то время, пока пишу этот
черновик, тема «Сталин глазами человека моего поколения» во многих случаях
почти неотделима от темы, порой еще более внутренне трудной: «Ты сам своими
собственными глазами много лет спустя».
Как-то, дело было уже после заседания Коминформа и полного разрыва отношений
с Тито, меня вызвали и, познакомив с рядом материалов ТАСС, связанных с
выступлениями Тито и с выступлениями председателя Союзной Скупщины Моше
Пиаде, предложили мне откликнуться на эти выступления политическим памфлетом
и добавили, что я должен рассматривать это как прямое поручение товарища
Сталина.
Что теперь сказать об этом вышедшем из-под моего пера так называемом
политическом памфлете. Мне стоило немалого труда заставить себя перечесть
это сочинение, написанное с постыдной грубостью и, самое главное, ложное по
своим предпосылкам и по своему материалу. Тогда меня вызвал по поводу этой
статьи Молотов. Усадив меня у себя в кабинете за стол для заседаний и сев
рядом со мной, он показал мне мою статью, лист за листом, не передавая ее
мне в руки.
Оказывается, статью правил Сталин и поручил Молотову прежде, чем передать
статью в печать, познакомить меня, автора, с этой правкой. Не буду
повторяться, я уже сказал то, что думаю сейчас об этой статье, она была
хороша и без правки, но правка, и довольно значительная, еще больше
усугубляла грубость статьи. Финальный абзац, целиком написанный Сталиным, и
название, им же придуманное, доводили эту грубость до геркулесовых столбов.
Спросив для проформы, согласен ли я с той правкой, которая сделана в статье,
Молотов, так и не дав мне в руки ни одной страницы, оставил ее у себя,
простился со мной, а на следующий день я имел возможность прочесть ее именно
в этом виде. Так выглядело все, связанное с этой статьей, не украсившей ни
моего жизненного, ни моего журналистского пути.
Если вспомнить наши тогдашние ощущения, то во мне, например, в связи с
югославскими делами, боролись разные чувства. Чему-то из писавшегося про
Югославию в статьях и документах я верил, чему-то не верил; на душе была
тяжесть от всего происшедшего между нами и югославами. Было хорошо понятное
мне сейчас стремление уверить себя в том, что югославское руководство
больше, чем наше, виновато в том, что произошло. Но самое главное
противоречие состояло в том, что я ведь помнил Югославию сорок четвертого
года, помнил по тем временам не только Тито, а и других людей, многих и
разных, в частности Кочу Поповича, с которым мы не один день и не одну ночь
провели бок о бок в Южной Сербии и который стал затем начальником
Генерального штаба, а после этого государственным секретарем и, стало быть,
разделял политику и позицию Тито. А облик Кочи Поповича, все воспоминания о
нем не могли связаться для меня с понятием предательства. И вообще все
вместе не укладывалось в нечто единое. Вспоминая Югославию сорок четвертого
года, я не мог мысленно совместить это с тем, что, если верить всему, что
писалось и говорилось, происходило там теперь.
Поездка в пятьдесят пятом году нашей правительственной делегации во главе с
Хрущевым в Югославию,
возрождение отношений и та откровенность, с которой при обсуждении итогов
этой поездки на пленуме ЦК говорилось о мере нашей ответственности, — все
это было мне не просто по душе, а снимало тот камень, который на ней лежал.
Тогда же, в пятьдесят пятом году, готовясь к выступлению на московском
городском партийном активе, я решил, что с моей стороны будет непорядочным
умолчать о собственной доле ответственности. Повторяться на такие темы
довольно мучительно, поэтому приведу здесь сказанное тогда:
«Мне было, например, горько, что в годы разрыва с Югославией и я, как
журналист, вложил свою лепту в тот хор, прямо скажем, брани по адресу
руководителей Югославии, в тот хор, который не один год звучал со страниц
наших газет. Я думаю о том, что, конечно, можно сейчас сослаться на ту
чудовищную дезинформацию, которую преступно стремилась поставлять шайка
Берии — Абакумова; можно сослаться на очень авторитетные документы, которые
появились в результате ошибочного доверия к этой чудовищной дезинформации,
но я вот сейчас спрашиваю себя не в порядке бития в грудь — это никому из
нас не нужно, — а вот так, просто по-человечески: ну, безусловно, можно было
поверить в то, что кто-то в той же Югославии не оправдал доверия народа,
оказался не тем, кем его считали, это бывает в истории, мы знаем. Но как
все-таки можно было до конца поверить в то, что почти все буквально люди,
которые в годы войны руководили югославской компартией, были во главе
правительства, командовали партизанскими бригадами, дивизиями и корпусами,
что все они якобы оказались не теми, за кого их считал народ. Нельзя было в
это верить, такая доверчивость не делает чести никому, так, говоря просто
по-человечески, быть не могло и не было».
Остается добавить, что и после пятьдесят пятого года в течение ряда лет я не
находил в себе сил поехать в Югославию даже тогда, когда возникла прямая
необходимость побывать в тех местах, где я был во время своего пребывания у
партизан. Мне было стыдно ехать, все из-за той же проклятой статьи. Многое
из происходившего за последующее десятилетие там, в Югославии, не привлекало
моих симпатий к личности Тито, скорее наоборот, он все чаще вспоминался мне
в своем дворце при том явлении вождя народу, о котором я уже упоминал, и все
реже вспоминался поющим вместе с командирами партизанских
корпусов «Эй, комроты, даешь пулеметы!» в сорок четвертом году на празднике
седьмого ноября. Все так, но та давнишняя статья моя про этого человека
оставалась ложью, и мне продолжало быть стыдно за нее.
Когда я наконец все-таки решился, придравшись к случаю — к какой-то
международной туристической конференции, которая происходила в Сплите и на
которую меня пригласили, — взял и поехал в Югославию, побывал не только в
Сплите, но и в местах, знакомых мне по военному времени, при всем радушии и
добром отношении всех югославов, с которыми я встречался, при их явно
выраженном нежелании вспоминать тяжелые страницы прошлого, для меня
оставался очень важным и болезненным вопрос: захочет ли теперь встретиться
со мной Коча Попович? Захочет ли он этого после той, несомненно читанной им
в бытность не то начальником Генерального штаба, не то государственным
секретарем моей статьи?
В то время, когда я приехал в Югославию, он был не то что не у дел, но
занимал пост скорее весьма почетный, чем сопряженный с реальной властью. Я
через третьих лиц сообщил ему, что хотел бы с ним встретиться, если у него
есть на то желание. Он подтвердил, что готов встретиться, назначил час и
заехал за мной в гостиницу, чтобы, как выяснилось, вместе пойти пообедать в
какой-то любимый рыбный ресторанчик. Был он все такой же легкий, худощавый,
как раньше, очень похожий на себя самого, каким был двадцать с лишним лет
назад. В разговоре с этим человеком, который, по первому моему впечатлению,
остался таким же, каким был, и к которому я продолжал чувствовать прежнюю
симпатию, я не уклонился от тяготившего меня воспоминания о моей статье. Он
задумался, помолчал, потом сказал, что время было очень плохое, что вы,
конечно, были во многом виноваты. «Но и мы тоже были виноваты», — добавил он
с грустью. Мне вообще показалось, что он был грустен. Было нечто в
обстановке, сложившейся к тому времени в Югославии, тяготившее его, было
что-то не то или не совсем то, о чем он мечтал в сорок четвертом году, когда
мы ездили с ним на одном «джипе», и, может быть, воспоминания об этом даже
обострили его нынешнюю грусть.
Мы довольно долго просидели вместе, потом он меня завез обратно в гостиницу,
и мы расстались. Его все узнавали в лицо — на улице, в ресторане, в
гостинице, но он вел себя, совершенно не замечая этого. Накинув плащ, он
быстрой походкой вышел на улицу. Было что-то в этом человеке, во всей его
худощавой легкости, во всем его спартанстве, в его одновременной скромности
и резкости, в его смешанной с иронией грусти, никак не сочетавшееся с
обликом другого человека, с обликом Тито. Наверное, облик того и другого был
частью их человеческой сути. Это были два очень разных человека, и у меня
тогда осталось ощущение, хотя на эту тему между нами не было сказано ни
единого слова, что им, кажется, уже давно, уже не первый, далеко не первый
год, в чем-то не по дороге.
Однако хочу вернуться к своим размышлениям, связанным с тем заседанием
Политбюро в сорок восьмом году. Хотя о нем сказано и так уже много, а все же
что-то остается недосказанным. Во-первых, о присутствующих. Заседания эти —
ив сорок восьмом, и в последующие годы, вплоть до пятьдесят второго, скажу
обо всех сразу, в одном месте, — никогда не были многолюдными. Были там
обычно члены Политбюро и начальник или заместитель начальника управления
агитации и пропаганды ЦК, на заседаниях бывали министр кинематографии,
председатель Комитета по делам искусств и трое-четверо писателей —
секретарей Союза. Однажды к ним добавились еще два редактора толстых
журналов и редакторы, совмещавшие свои должности с секретарством в Союзе,
как это было у нас с Вишневским. Вот и все. По-моему, бывал на этих
заседаниях от композиторов еще и Тихон Хренников. Чтобы хоть когда-нибудь
были актеры или художники, или театральные и кинорежиссеры, я что-то не могу
вспомнить. Словом, все это было очень немноголюдно. От этого и доверительная
тональность — не столько заседаний, сколько разговоров с нами, — с которой
Сталин вел эти встречи. Члены Политбюро высказывались мало, особенно на
литературные темы. Видимо, литература, особенно после смерти Жданова,
воспринималась всецело как епархия самого Сталина, и только его.
Иногда высказывались о живописи, о которой судили по репродукциям,
представленным Комитетом по делам искусств. Иногда о спектаклях, чаще о
кино. Это, пожалуй, понятно: ощущения, что кто-нибудь, кроме Сталина, следит
за литературой, у меня не было. Каждый, конечно, что-то читал, один — одно,
другой — другое, а кино смотрели все вместе и зачастую не единожды. Должно
быть, поэтому и возникал общий разговор на тему, премию какой степени дать
той или иной кинокартине. И когда
возникали разные мнения в этой единственной области, в кино, Сталин прибегал
к голосованию:
— Давайте проголосуем, кто за первую премию, кто за вторую.
Сам он руки не поднимал, смотрел на поднятые руки и мысленно, очевидно,
присоединял себя к тем или к другим, и говорил результат:
— Значит, даем первую. Или:
— Значит, даем вторую.
Ничего похожего при обсуждении всех других сфер искусства на моей памяти не
происходило. Когда дело касалось кино, Сталин больше общался с членами
Политбюро, чем с нами, приглашенными, интересовался их мнением, а не нашим.
Не могу припомнить, чтобы он во время этих заседаний когда-нибудь спросил
наше мнение о кинофильмах. С литературой же все было наоборот. Он ничьего
мнения, кроме нашего, о произведениях литературы, на моей памяти, не
спрашивал.
Помню, как на последнем заседании, на котором я присутствовал, — оно
происходило уже в пятьдесят втором году не в кабинете Сталина, а в небольшом
зале заседаний со столиками-пюпитрами, когда мы пришли и стали садиться
подальше, ожидая, что поближе к Сталину сядут вошедшие вместе с ним члены
Политбюро, — он полушутя-полусерьезно сказал:
— Давайте вы садитесь поближе, они-то тут каждый день бывают, а с вами мы
редко видимся (или: вы редкие гости здесь — что-то в этом духе было
сказано).
Но я тогда не понимал до конца того значения, которое придавал Сталин этим
встречам, происходившим раз в год. Только уже после его смерти, узнав, как
редко в последние годы он принимал людей, его по много месяцев не видели
даже и некоторые члены Политбюро; все общение его с миром происходило
преимущественно через посредство нескольких людей, никаких сколько-нибудь
широких встреч не бывало, — только тогда я задним числом сообразил, что в
последние годы жизни Сталин, приглашая нас к себе, на эти заседания, и
проводя их неторопливо и я бы сказал, весьма терпимо к высказыванию и
повторению разных мнений, — он как бы раз в год пробовал прощупать пульс
интеллигенции через нас самих и через разговор с нами о тех книгах, которые
пишутся и издаются. С этим был связан, по-моему, не только характер обсуждений, но и манера поведения Сталина. Мне много раз доводилось читать и
слышать о том, как он бывал жесток, груб с людьми, в том числе с теми
военными людьми, с которыми он повседневно работал и на которых опирался в
годы войны. Так вот, такого Сталина я на этих заседаниях ни разу не видел. С
нами он ни разу не был груб — это не значит, что другие люди рассказывали о
нем неправду, смешно было бы так думать, люди рассказывали о нем правду, и
их рассказы заслуживают полного доверия, а просто раз в год, кладя руку на
пульс интеллигенции в нашем лице, он считал нужным создавать у нас
последовательно именно такое представление о себе, какое он хотел создать. В
этом представлении о нем грубости не было места.
Перечитывая сейчас свою запись сорок восьмого года, обратил внимание на одну
фразу Сталина, на которую раньше, перечитывая эту запись не раз, не обращал
внимания. Подумал о том, какая позиция стояла за его фразой: «Нужна ли эта
книга нам сейчас?» — сказанной Сталиным о хорошо написанной, по его же
собственному мнению, книге Василия Смирнова о русской деревне начала века?
Что значила эта фраза, лишившая премии хорошо написанную, по мнению самого
Сталина, книгу? То, что Сталин был прежде всего политик, а потом уже
ценитель художественных достоинств литературы? Разумеется, и это. Но не
только это. Говоря о Сталине как о политике, в связи с этим конкретным
примером стоит, как мне кажется, подумать о его в высшей степени утилитарном
подходе к истории.
Вернуться к оглавлению
Фрагмент книги Константина Симонова "Глазами человека
моего поколения. Размышления о И.В.Сталине. М., АПН, 1989.
Далее читайте:
Симонов Константин
Михайлович (биографические материалы).
Сталин Иосиф
Виссарионович (Джугашвили) (биографические материалы).
|