Моэм Уильям Сомерсет
       > НА ГЛАВНУЮ > БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ > УКАЗАТЕЛЬ М >

ссылка на XPOHOC

Моэм Уильям Сомерсет

1874-1965

БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ


XPOHOC
ВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТ
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Родственные проекты:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ВОЙНА 1812 ГОДА
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
СЛАВЯНСТВО
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
АПСУАРА
РУССКОЕ ПОЛЕ
1937-й и другие годы

Моэм Уильям Сомерсет

Митрохин Л.

Бремя религиозных страстей

3

Обобщая высказывания на религиозно-философские темы, содержающиеся в книге «Подводя итоги» (1938), мы вправе квалифицировать писателя как последовательного критика религии с позиций рационализма, выдвигавшего и развивавшего традиционные аргументы, исторически сложившиеся в ходе становления свободомыслия и атеизма.

Общее представление о религии Моэм сформулировал еще в период занятий медициной «Теперь я полагал, что религия и идея бога были постепенно выработаны человечеством для удобства жизни и представляют собой нечто, когда-то имевшее, а может быть и поныне сохранившее ценность для выживания рода, но что объяснять их нужно исторически и ничему реальному они не соответствуют. Я называл себя агностиком: однако в глубине души считал, что бог — это гипотеза, которую разумный человек должен отвергнуть».

Отношение к религии выражалось Моэмом, коль скоро он был прежде всего писатель, не только и не столько на языке философских понятий, сколько в созданных им конкретных образах, в чувствах и поведении героев его художественных произведений. Вместе с тем — и Моэм это неоднократно подчеркивал — всякого рода общие идеи и представления он рассматривал прежде всего как сырье, исходный материал для созда-

[19]

ния литературных произведений. Так что имеется органическая связь между его философскими раздумьями и литературными персонажами. Связь эта, правда, далеко не однозначная «Бывало так, — писал он,— что какое-нибудь мое переживание служило мне темой, и я выдумывал ряд эпизодов, чтобы выявить ее; но чаще всего я брал людей, с которыми был близок или хотя бы легко знаком, и на их основе создавал свои персонажи».

В предлагаемом сборнике собраны произведения, так или иначе связанные с темой религии, сверхъестественного, мистических сил. Разумеется, они неравноценны, как с художественной точки зрения, так и в плане интересующей нас темы. Некоторые из них представляют собой интерес просто в силу умело построенного сюжета. Таков, например, рассказ «Церковный служитель». Вероятно, кто-то поведал писателю забавный случай превращения неграмотного служителя бога в процветающего табачного бизнесмена, и Моэм, вспомнив «невежественных и неумных священников», у которых он когда-то учился, разработал занимательный сюжет, вполне удовлетворяющий критериям непритязательного чтива.

В основном, однако, это произведения, в которых прямо или завуалированно воплощаются серьезные размышления писателя над мировоззренческими проблемами. Он пишет о своих юношеских сомнениях: «Мне представлялось чрезвычайно важным решить, только ли с этим миром, в котором я живу, мне следует считаться, или я должен смотреть на него лишь как на юдоль страданий, где мы готовимся к вечной жизни за гробом».

Ключевым здесь может послужить «Божий суд». Это рассказ-притча во всем своеобразии этого сложного жанра: писатель создает ряд эпизодов, которые могут

[20]

быть искусственными и не столь совершенными с художественной точки зрения, но все они жестко подчинены главной цели — четко зафиксировать авторское отношение к тому или иному явлению или проблеме. Рассказ, таким образом, носит программный характер.

Сюжет его несложен. Всевышний был смертельно уязвлен тем, что только что умерший и заслуживший на земле высокие почести философ заявил, что не признает его существования, потому что беспристрастное рассуждение не может совместить традиционно приписываемые богу всемогущество и всеблагость. «Никто не может отрицать существования зла, — сказал философ нравоучительно.— В таком случае, если бог не в силах предотвратить зло, он не всемогущ, а если он в силах это сделать, но не делает, он не всеблаг». И всевышний не знал ответа на этот далеко не новый вопрос, потому что даже он «не в состоянии превратить дважды два в пять» 1. Что ж, это уже знакомая нам тема теодицеи, над которой писатель раздумывал годами. Но его изобретательный талант находит неожиданный сюжетный ход, предельно драматизирующий эту проблему.

Следующими перед всевышним предстали идеально благочестивые люди, которые «боролись с грехом столь же яростно, как Иаков боролся с ангелом божьим, и в конце концов они победили». Ради христианской святости Джон и Рут умертвили в себе благороднейшую взаимную любовь. «С разбитыми сердцами, но гордые своей невинностью, они расстались. Они принесли на алтарь господа, словно священную жертву, свои надежды на счастье, радость жизни и красоту мира». Но какой

_____

1. Отметим точность этой аналогии проблема теодицеи никакими логическими, рационалистическими средствами не может быть решена Суть ее — в понимании социальной природы и обусловленности «языка» религии.

[21]

была цена этой победы? Рут «с окаменевшим сердцем обратилась к господу и добрым делам. Она была неутомима. Она ухаживала за больными и помогала бедным... Ее вера была неистовой и ограниченной, ее доброта — жестокой, ибо зиждилась не на любви, а на рассудке, она стала деспотичной, нетерпеливой и мстительной». А дли Джона жизнь потеряла всякий смысл, им овладела неугасимая ненависть к жене, которую он тщательно скрывал. Но и Мэри стала желчной и сварливой, потому что не могла простить ему той жертвы, которую он принес ради нее.

И вот, наконец, тени этих внутренне опустошенных существ предстали на божий суд, уверенные в непременном вознаграждении. Но дрогнуло сердце всевышнего. «Неужели же, — спросил он, — ради этого сотворил он этот мир, где восходящее солнце освещает своими лучами бескрайние морские просторы и снег искрится на вершинах гор, неужели ради этого весело журчат ручьи, сбегая с холмов, и колышутся от полуденного ветерка золотые колосья?» И он дунул, навсегда уничтожив стоявшие перед ним души, и затем бросил наблюдавшему эту сцену философу: «Ты не можешь не согласиться, что в данном случае и очень удачно соединил мое всемогущество с моей всеблагостью».

Не исключено, что кому-то эта история покажется забавной выдумкой, отмеченной характерной для произведений Моэма непредсказуемой развязкой Но суть дела сложнее: в сжатой форме здесь намечено то действительно гуманистическое решение проблемы, которое Моэм все настойчивее утверждал в своих произведениях.

Да, вопрос о том, почему всемогущий бог посылает страдания им же созданным существам, уже в юношеские годы приобрел для писателя волнующую окраску. «И я нашел только одно объяснение, которое говорит что-то как воображению, так и чувству.

[22]

Это доктрина о переселении душ». Почему же? «Свои лишения. — разъясняет писатель,— можно переносить без ропота, невозможно спокойно переносить чужие несчастья, которые кажутся незаслуженными. Будь Карма правдой, мы могли бы сострадать чужому горю, но переносить его стойко». Однако тут же он решительно заявляет: «Я могу лишь сожалеть, что поверить в это учение для меня так же невозможно, как и в солипсизм, о котором я говорил выше».

В чем же причина? Развернутый ответ писатель дает лишь через 6 лет — в романе «Острие бритвы» (1944), одном из центральных его произведений, в котором наиболее четко выражена нравственная позиция автора. Беспощадно-саркастически выписанному образу Эллиота Томпсона, потратившего жизнь на пустую светскую мишуру, здесь противопоставлен Ларри Даррел, пожалуй. наиболее любимый, почти «идеальный» герой писателя. Для нас наиболее интересен один эпизод: спор автора (он выступает под собственным именем) с Ларри о проблеме зла. Построен он довольно неожиданно: свои прежние сомнения и выводы автор вкладывает в уста Ларри, а сам выступает в роли их беспристрастного оппонента.

Как в свое время юноша Моэм, Ларри после гибели друга, спасшего его от смерти, задумался над целью дальнейшей жизни, над концепцией бога. Но им овладели знакомые нам сомнения. «Я хотел веры, но не мог поверить в бога, который ничем не лучше порядочного человека». Монахи говорили, что бог «сотворил мир для вящей славы своей. Мне это не казалось такой уж достойной целью»; он постоянно слышал, как они взывали к отцу небесному, чтобы он дал им хлеб насущный. «Разве дети на земле просят своих отцов, чтобы те их кормили?..» «Мне не верилось, что бог может уважать человека, который с помощью грубой лести домо-

[23]

гается у него спасения души». «Раз он их создал способными на грех, значит, такова была его воля... Если мир создал всеблагой бог, зачем он создал зло... Я отказывался поверить во всемудрого бога, лишенного здравомыслия». И т. д.

Он попадает в Индию, и местная религия приводит его в восторг, он переживает моменты просветления и даже, кажется, решил главную проблему. «Вам не приходило в голову, что перевоплощение одновременно и объясняет и оправдывает земное зло? ...Если ты способен убедить себя, что это зло — неизбежное следствие прошлого, тогда ты можешь жалеть людей, можешь и должен по мере сил облегчать их страдания, но причин возмущаться у тебя не будет». Это логическое развитие идей, которые С. Моэм высказал в книге «Подводя итоги». Но теперь он их отвергает: индуизм не разрешает, а лишь видоизменяет проблему зла, и Ларри в конце концов с этим вынужден согласиться. «Понимаете, труднее всего объяснить, почему и зачем Брахман, то есть бытие, Блаженство и Сознание, сам по себе неизменный, вечно пребывающий в покое... зачем он создал видимый мир». Шанкара, самый мудрый из индийских мудрецов, объявил, что это неразрешимая загадка, другие обычно говорят, что Абсолют создал мир для забавы, без какой-нибудь цели. «...Но,— продолжает Ларри,— когда вспомнишь потопы и голод, землетрясения и ураганы и все болезни, которым подвержено тело, моральное чувство в тебе восстает, что все эти ужасы могли быть сделаны ради забавы». Так что проблема зла остается. «Может быть, разрешить ее невозможно,— признает Ларри, — а может быть, у меня на это не хватает ума. Рамакришна утверждал, что мир — забава бога... С этим я никак не могу согласиться».

Так рассуждает даже мягкий благородный Ларри. Мнение самого Моэма теперь более категорично: «Сам

[24]

я из «праха земного»; я могу только восхищаться светлым горением столь исключительного человека». Итак, в рамках теологии проблема зла неразрешима, и, повторим убеждение Моэма, «разумный человек должен отвергнуть идею бога».

Однако писатель ясно видел, что для многих людей религия остается надежной опорой собственного мировоззрения, помогающей без особых раздумий преодолевать житейские невзгоды. Моэм — не моралист и не осуждает тех, для кого вера в бога — незаменимый посох, умело приспособленный к повседневным нуждам. Другое дело, если вера становится фанатичной, целиком подчиняет все чувства и переживания. Тогда она становится не только причиной человеческих трагедий, но и противоречит смыслу христианских проповедей. Это не так явственно выступает на Западе, где христианство пронизало собой быт и впитало его в себя. Иными оказываются последствия встречи с другими культурами.

Моэм выступал на литературном поприще, когда Англия еще оставалась ведущей колониальной империей и на карте мира господствовал зеленый цвет ее заморских владений. Захват колоний диктовался реальными политическими и экономическими интересами. Однако они освящались мифом о великой «цивилизаторской» миссии Запада, о внутреннем долге белого колонизатора, верного кодексу «офицера и джентльмена». Моэм много сделал для развенчания этого мифа. Но. пожалуй, наибольшую ненависть и презрение писателя вызывали фанатики-миссионеры, которые стремились переделать туземцев изнутри, завладеть их душой. навязать им свои представления об истине и морали

Писатель, конечно, прекрасно понимал, что их нашествие, в конечном счете, вызвано не энтузиазмом отдельных проповедников, а социально-экономическими, вполне «земными» причинами. Так, в рассказе «Гоно-

[25]

лулу» он как бы мимоходом замечает, что здесь первыми богачами являются Стабсы — потомки миссионеров. «Отцы принесли христианство канакам, а дети захватили их землю». Да, «небеса помогают тем, что помогает сам себе» «С тех пор, как жители этого острова восприняли христианство, они больше ничего не восприняли. Короли давали миссионерам землю, запасая сокровища на небесах. Это, конечно, было хорошей инвестицией». Но Моэм — не социолог и политический комментатор. Его интересуют те реальные люди, которые проводят такую политику, методы и результаты их работы. И здесь он остается верным своему представлению о человеке, способном и на высшие подвиги и на последнюю низость. С нескрываемой симпатией он пишет о католических монахинях, бесстрашно борющихся с холерой, о миссионерах, по-своему любящих местное население. Но он ненавидит бездушных фанатиков, искореняющих местную культуру и привычный образ жизни других народов.

Здесь прежде всего следует упомянуть ставший хрестоматийным рассказ «Дождь», который обычно расценивается как высшее проявление антиклерикализма писателя. История действительно некрасивая: посланец официальной религии, главой которой является сама королева, оказался в объятьях вульгарной проститутки! Именно эта развязка обычно рассматривается как апофеоз обличения благочестивых лже-аскетов: в душе все они, как изящно выражается торжествующая потаскуха, просто «свиньи». В одном, правда, мнения расходятся: была ли это тщательно продуманная ею операция или внезапный срыв вконец измучившего себя миссионера. Разумеется, такой финал рассказа ярок, эффектен, но эффект этот чисто внешний, а скандальная развязка представляется не только искусственной, немотивированной, но, если угодно, смягчающей содержательность и силу обличения: неистовый фа-

[26]

натик, не устоявший перед чарами дешевой проститутки, не столь уж зловещ. С. Цвейг был прав: самый опасный деспот — это деспот-аскет.

К тому же Дэвидсон вовсе не лицемер и не ханжа. Без малейшего колебания он пускается в грозящее смертью плавание, чтобы оказать медицинскую помощь больным туземцам, а после падения убивает себя. Так что пафос «Дождя», как нам представляется, вовсе не в обличении Дэвидсона как человека. Замысел автора глубже: индивиду, выводящему свой долг из представления о собственном избранничестве, чуждо чувство нормального человеческого сострадания, у него атрофируются естественные критерии добра и зла, и он становится способным на беспредельную жестокость и бесчеловечность. Так, Дэвидсон вполне искренне упивается сознанием, будто несет религию любви и прощения, спасает заблудшие души. Фактически же он осуществляет полицейское насилие над людьми, глумится над их вековой, сложившейся культурой и чувством собственного достоинства. Такую оценку в рассказе «Сосуд гнева» точно формулирует голландский резидент, осуждающий чрезмерную ретивость местного евангелиста: «Он считал, что обычаи страны вполне отвечали потребностям туземного населения, и его выводили из себя энергичные попытки миссионера разрушить образ жизни, который очень хорошо оправдывал себя на протяжении столетий».

Но тот — младенец по сравнению с неистовым Дэвидсоном. «Когда мы приехали туда,— рассказывает последний,— они совершенно не понимали, что такое грех. Они нарушали заповеди одну за другой, не сознавая, что творят зло. Я бы сказал, что самой трудной задачей передо мной было привить туземцам понятие о грехе». Поскольку же он одержим идеей спасти их «вопреки им самим», то считал допустимыми любые

[27]

средства — даже угрозу смерти. Он установил штрафы, поскольку был уверен, что «единственный способ заставить человека понять греховность какого-либо поступка — наказывать его за этот поступок». Штрафы за непосещение «спасающей» церкви, за «неприличную одежду, за танцы...». И местным жителям ничего не оставалось, как становиться праведниками. «Я мог бы исключить их из церковной общины... В конечном счете это означало голодную смерть». Эта бесчеловечность отчетливо проявляется в стычке с проституткой Томпсон.

Дэвидсон преследует ее (а мы вполне можем предположить, что ею она стала не по собственной воле) не ради порядка в доме или стремления изменить ее образ жизни (она согласна вести себя тихо и даже «покончить со своим ремеслом»). Он набрасывается на нее, как посланец провидения, который считает себя вправе вмешиваться в жизнь любого человека: «Если бы она скрылась на краю света, я и там настиг бы ее». Судьба ее как живого, реального человеческого существа, попавшего в беду, миссионера совершенно не волнует. Ему недостаточно ни ее раскания, ни даже трехлетнего заключения в американской тюрьме. Он должен сломать ее как человека, вселить в душу свинцовую тяжесть греха и нравственного юродства. «Я хочу, чтобы кара, принятая ею из рук человека, была ее жертвой богу. Я хочу, чтобы она приняла эту кару с радостным сердцем. Ей дана возможность, которая ниспосылается лишь немногим из нас. Господь неизреченно добр и неизреченно милосерден». В аналогичном амплуа предстает и мисс Джонс из рассказа «Сосуд гнева». Она в восторге от «обращения» Рыжего Тэда. «...Если бы не холера,— говорит она, — то мы никогда не узнали друг друга. Я вижу в этом явный перст божий». Но ей в голову не может прийти мысль, естественная для каждого, кто сохранил хоть частицу

[28]

человеколюбия: «обращение» это куплено ценой смерти шестисот невинных людей.

Моэм, таким образом, постигает самую суть дела: подчинение морали теологическому подходу неизбежно уродует ее, отнимает у человека право свободно и независимо определять свое поведение, право, без которого личность существовать не может. Напомним, что об одном из персонажей «Парижских тайн» К. Маркс отмечает, что тот «даже не возвышается до точки зрения самостоятельной морали, которая, по крайней мере, покоится на сознании человеческого достоинства. Его мораль, напротив, покоится на сознании человеческой слабости. Он представитель теологической морали» (Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. — Т. 29.— С. 219) 1.

Но могут ли высокие чувства сострадания, справедливости произрастать на иной, не божественной почве? Этот вопрос преследовал писателя всю жизнь, и его положительный ответ на него с годами звучал все тверже. Так, много пережившая и «повзрослевшая» Китти из «Узорного покрова» (1925) восхищается самопожертвованностью французских монахинь, подвергающих себя смертельной опасности, борясь с холерой. Вместе с тем она видит, что они исходят из долга принятой им веры, которая неизбежно обезличивает, иссушает

_____

1. Вообще говоря, для понимания сути рассказа С. Моэма крайне поучителен блестящий анализ воздействия «жалкого, поседевшего в предрассудках попа Лапорта» на проститутку Марию, персонаж упомянутого романа Э Сю При всех несомненных различиях авторов этих произведений, сюжета, развязки (а Мария умирает в монастыре) цель религиозной проповеди оказывается принципиально сходной заставить человека «превратить все человеческие и естественные отношения в потусторонние отношения к богу, сделать его рабом «сознания своей греховности», когда самоистязание становится благом, а раскаяние — славой, и индивид «может быть уверен в своем спасении и милосердии бога лишь в том случае, если совершенно отдаст себя богу, совершенно умрет для мира и мирских интересов».

[29]

человеческие чувства И когда она почувствовала особое внимание монахинь, узнавших, что она ждет ребенка, внимание, диктуемое мыслью о вечности, ей хотелось крикнуть: «Неужели вам невдомек, что н — живая женщина, несчастная, одинокая, что меня нужно утешить, подбодрить? Неужели вы ни на минуту не можете забыть о боге, уделить мне немножко сочувствия? Не того христианского сочувствия, которое у вас припасено для всех страждущих, а простого, человеческого, личного?»

Тогда возникает мысль о «трагической святости» избранного ими пути. Да, эти «поразительные женщины» отказывались от всех земных радостей: дома, родины, любви, детей, свободы. «И ради чего? Что их ждет взамен? Жизнь, полная самопожертвования и лишений, послушание, изнуряющая работа и молитва. Этот мир для них поистине место изгнания. Жизнь — крест, который они несут добровольно, но в сердце их не умирает ожидание — да что там. это куда сильнее.— не ожидание, а страстное желание смерти, которая откроет перед ними жизнь бесконечную». Отсюда характерное чувство: «...Хотя их образ жизни внушал ей такое уважение. вера, толкавшая их на такой образ жизни, оставляла ее равнодушной». И после всех кругов земного ада, который ей довелось пройти, она обрела свободу и мужество и ее главной заботой стало желание воспитать дочь «свободной и самостоятельной»: «Хочу, чтоб она была бесстрашной и честной, чтоб была личностью, независимой от других, уважающей себя».

Да и нравственно-религиозные поиски Ларри не привели его к принятию догматической религиозной веры. Они лишь укрепили его в давно выношенном убеждении, что искать утешения и поддержки нужно в собственной душе и никогда не предавать ее. И он возвращается к прежнему образу жизни — свободного и

[30]

независимого человека, презирающего все светские условности. Число подобных примеров можно умножить, но, наверное, в наиболее четкой и художественно впечатляющей форме свой взгляд писатель выразил в «Санатории». Рассказ этот поражает не только точностью образов и достоверным воссозданием специфической атмосферы лечебницы (Моэм сам прошел через туберкулезный санаторий), но каким-то светлым неотразимым человеколюбием, едва ли не романтическим утверждением силы и благородства естественных чувств. Отметим лишь один эпизод. Мысль о неизбежности смерти делает когда-то доброго, в общем, ничем не примечательного Честера завистливым эгоистом, тираном своей жены: она останется жить и после него. Такая метаморфоза, по мнению автора, неизбежна и типична «Бея беда в скудости идеала... Трагедия нашего времени в том и состоит, что эти простые души утратили веру в бога, на которого уповали, и надежду на загробную жизнь и счастье, которого они лишены в этом мире; взамен же они ничего не приобрели».

Происходит, однако, неслыханное событие. Обреченный на скорую кончину Джорж Темплтон и Айви Бишоп, шансы на жизнь у которой сохраняются лишь в лечебнице, решают вступить в брак и покинуть санаторий. Эта новость перевернула души пациентов. «Даже самые равнодушные не могли без волнения думать об этих двух людях, которые так любят друг друга, что не испугались смерти... Казалось, каждый разделял радость этой счастливой четы. И не только весна наполнила эти больные сердца новой надеждой: великая любовь, охватившая мужчину и девушку, словно обогрела лучами все вокруг».

Оказалось, что Честер и без надежды на загробное воздание способен обрести прежнюю человечность. «Прости меня, дорогая, — заговорил он... — Я хотел при-

[31]

чинить тебе страдание, потому что страдал сам. Но теперь с этим покончено. То, что произошло с Темплтоном и Айви Бишоп... не знаю, как это назвать... заставило меня по-новому взглянуть на вещи. Я больше не боюсь смерти. Мне кажется, смерть для человека значит меньше, гораздо меньше, чем любовь. И я хочу, чтобы ты жила и была счастлива. Я больше не завидую тебе и ни на что не жалуюсь. Теперь я рад, что умереть суждено мне, а не тебе. Я желаю тебе всего самого хорошего, что есть в мире. Я люблю тебя».

[32]

Цитируется по изд.: Моэм С.У. Каталина. М., 1988, с. 19-32.

Вернуться на главную страницу Моэма

 

 

 

ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ



ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС