|
|
Баратынский Евгений Абрамович |
1800-1844 |
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ |
XPOHOCВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСАРодственные проекты:РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯПРАВИТЕЛИ МИРАВОЙНА 1812 ГОДАПЕРВАЯ МИРОВАЯСЛАВЯНСТВОЭТНОЦИКЛОПЕДИЯАПСУАРАРУССКОЕ ПОЛЕ |
Евгений Абрамович Баратынский
Пигарев К.Подле Жуковского и выше Батюшкова«Боратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко. Гармония его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения должны поразить всякого, хотя несколько одаренного вкусом и чувством», — так писал о Боратынском его великий современник Пушкин *. Оценивая значение Боратынского в развитии русской поэзии, Пушкин отводил ему место «подле Жуковского и выше певца Пенатов и Тавриды» (т. е. Батюшкова). «Яркий, замечательный талант» Боратынского — поэта, который «по натуре своей призван быть поэтом мысли», отмечал Белинский. В начале сороковых годов, когда судьбы русской поэзии властно притягивали к себе внимание Белинского, он неоднократно обращался в своих статьях к характеристике творчества Боратынского. В блестящем по своей идейной принципиальности и остроте разборе поэзии Боратынского, сделанном в 1842 году, великий критик обнажил внутреннюю противоречивость мировоззрения поэта, ограничившую его творческие возможности, и отметил, что истоки этих противоречий кроются «в его эпохе». Оценка творчества поэта была дана Белинским с точки зрения того поколения, для которого поэзия Боратынского была уже вчерашним днем. Но это не помешало Белинскому заявить: «Из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место бесспорно принадлежит г. Боратынскому» **. ____ * Полное собрание сочинений в десяти томах, т. VII, М.—Л., изд. Академии наук СССР, 1949, стр. 221. ** Собрание сочинений в трех томах, т. II, М., Гослитиздат, 1948, стр. 436. [03] Впоследствии, в своей ожесточенной борьбе с традициями революционно-демократической критики, символисты обвинили Белинского в эстетической слепоте, непонимании и отрицании Боратынского. Стремясь присвоить себе этого крупного поэта прошлого, они провозгласили его «отцом современного пессимизма в русской поэзии». Такое произвольное истолкование поэзии Боратынского отрывало ее от конкретно-исторической действительности, выдвигало на первый план одни настроения и мотивы в ущерб другим, сводило их в законченный круг философско-эстетических взглядов, выражением которых якобы являлось творчество Боратынского. Выводы критиков-символистов были приняты дореволюционным либерально-буржуазным литературоведением, утверждавшим, что со своим временем «поэзия Боратынского почти никакой связи не имеет», что «мировоззрение поэта и форма, в какую оно вылилось, не могут быть приурочены ни к какой определенной исторической эпохе». Нужно ли говорить, насколько несостоятельно и порочно подобное вневременное представление о Боратынском, как о певце самодовлеющего пессимизма. На самом деле творчество Боратынского Может быть исторически верно понято только в связи с его эпохой и на основе глубоких высказывании о нем Пушкина и Белинского. * * * Евгений Абрамович Боратынский родился 19 февраля 1800 года в усадьбе Мара, Тамбовской губернии, Кирсановского уезда. Первоначальное воспитание он получил дома под руководством матери, А. Ф. Боратынской, урожд. Черепановой, и воспетого им впоследствии «дядьки-итальянца» Джьячинто Боргезе. Отец будущего поэта, генерал-лейтенант А. А. Боратынский, умер, когда сыну было десять лет (1810 г.). В том же году Боратынский был «определен» в Пажеский корпус, но оставлен дома для подготовки к экзаменам. Весной 1812 года Боратынского привозят в Петербург. Здесь в течение нескольких месяцев он учится в одном из частных пансионов, а в конце декабря зачисляется в Пажеский корпус «пансионером на своем содержании». В Пажеском корпусе Боратынский пробыл немногим более трех лет. 15 апреля 1816 года, по личному распоряжению Александра I, он был исключен из корпуса за проступок, явившийся прямым след- [04] ствием казенной постановки воспитания и отсутствия надзора за питомцами в этом привилегированном учебном заведении *. В одном из своих позднейших писем, вспоминая юношеские годы, Боратынский называет себя «природно беспокойным и предприимчивым». «Я чувствую, что мне всегда нужно что-либо опасное, что бы меня занимало, — без этого я скучаю», — писал он матери из Пажеского корпуса. Чтение «разбойничьих» романов давало обильную пищу его воображению; жизнь романтических разбойников казалась ему «завиднейшею в свете». Под влиянием подобных настроений возникла у Боратынского мысль составить «Общество мстителей» с целью всячески досаждать корпусным наставникам. По словам Боратынского, «выдумав шалость, мы по жребию выбирали исполнителя: он должен был отвечать один, ежели попадется; но самые смелые я обыкновенно брал на себя, как начальник». Исключение из Пажеского корпуса «за негодное поведение» было для Боратынского подлинной нравственной драмой. В послании к Дельвигу («Дай руку мне, товарищ добрый мой...») он говорит: Ты помнишь ли, в какой печальный срок Впервые ты узнал мой уголок? Ты помнишь ли, с какой судьбой суровой Боролся я, почти лишенный сил? Я погибал: ты дух мой оживил Надеждою возвышенной и новой. Ты ввел меня в семейство добрых Муз... Первая встреча Боратынского с Дельвигом, положившая начало их тесной дружбе, относится к концу 1818 года. В это время, после двух с половиной лет, проведенных после исключения из корпуса в Маре и в смоленском имении дяди Подвойском, Боратынский снова приезжает в Петербург, намереваясь поступить на военную службу. Вследствие запрещения, исходившего от самого царя, всякая иная служба была для него закрыта: он мог поступить только на военную — и то не иначе как рядовым. Ему предстояло выслужить офицерский чин, — в данном случае знак реабилитации. 8 февраля 1819 года Боратынский был принят в лейб-гвардии егерский _____ * Об обстоятельствах, повлекших за собой его исключение из Пажеского корпуса, Боратынский рассказывает в письме к Жуковскому (см. стр. 463 настоящего издания). [05] полк. Тогда же инициалы, а затем и полная фамилия Боратынского впервые появляются на страницах петербургских журналов под несколькими, еще довольно незначительными его стихотворениями альбомного характера. И это вступление в литературу, отмеченное дружеским участием «семейства добрых Муз» (Дельвига, Пушкина, Кюхельбекера и др.), помогло ему вновь обрести утраченную веру в самого себя и было для него как бы моральным возвращением к жизни. Атмосфера литературных интересов, царившая в Петербурге, живо захватила Боратынского. Он быстро сближается с кружком бывших лицеистов, объединявшим в «свободный, радостный и гордый» союз представителей передовых литературных и общественных взглядов. И каждый из членов этого «союза поэтов» (выражение Кюхельбекера) в большей или меньшей степени разделил вражду литературных и политических ретроградов, которые подозрительно присматривались к связывавшему их между собою «святому братству». В начале января 1820 года Боратынский был произведен в унтер-офицеры и переведен в Нейшлотский пехотный полк, расквартированный в Финляндии. Боратынским и его друзьями это перемещение поэта из Петербурга в Финляндию было воспринято как «изгнание». Биографами поэта до сих пор не было обращено внимание на то, что обычно гвардейский унтер-офицер при переводе в армию получал чин прапорщика или подпоручика, Боратынский же был переведен из гвардии в армию с сохранением звания унтер-офицера. На какие-то неизвестные нам обстоятельства, связанные с удалением Боратынского из Петербурга, намекает в своем послании к поэту его новый ротный командир Н. М. Коншин; Сбылось пророчество молвы, Сбылись изгнания угрозы... Сам Боратынский в «Послании к барону Дельвигу» подчеркивал свое положение невольника и изгнанника: ...Исчезли радости, как в вихре слабый звук, Как блеск зарницы полуночной! И я, певец утех, пою утрату их, И вкруг меня скалы суровы, И воды чуждые шумят у ног моих, И на ногах моих оковы. [06] Одно из двух посланий Боратынского к Н. И. Гнедичу («Так! для отрадных чувств еще я не погиб...») в первоначальной редакции заканчивалось восклицанием: Свободу дайте мне — найду я счастье сам! В течение пяти лет все представления царю о производстве Боратынского в офицеры оставались безрезультатными. Александр I упорно отклонял их, говоря: «Рано, пусть еще немного послужит». Чин прапорщика был получен Боратынским лишь весной 1825 года, когда, по словам А. И. Тургенева, поэт уже «устал страдать и терять надежду». Надо думать, что не юношеский проступок был главной причиной отклонений всех ходатайств о производстве Боратынского в офицеры. Еще в 1820 году, вскоре по отъезде поэта в Финляндию, имя его оказалось упомянутым в доносе публициста В. Н. Каразина министру внутренних дел наряду с именами двух других поэтов — Пушкина и Кюхельбекера. К 1824 году относится свидетельство поэта Д. В. Давыдова о том, что Боратынский был «на замечании». С переводом в Финляндию не порываются связи Боратынского с Петербургом. Въезд в Петербург не был ему запрещен. Полковое начальство (в лице полковника Г. А. Лутковского, участника войн с Наполеоном, и командира роты Н. М. Коншина) покровительствовало поэту и неоднократно предоставляло ему длительные отпуска. Четыре раза за время пребывания Боратынского в Финляндии Нейшлотский полк нес в Петербурге караульную службу. В Петербурге Боратынский вращается в кругах либерально настроенной молодежи. Он регулярно посещает заседания Вольного общества любителей российской словесности, действительным членом которого состоит с 28 марта 1821 года. Его отсутствие на заседаниях обычно отмечается в протоколах: «Отсутствовал по известным причинам». В 1821—1822 годах, после роспуска Союза Благоденствия и до образования Северного общества, Вольное общество любителей российской словесности было организующим центром будущих декабристов. В салоне С. Д. Пономаревой, где собиралась в то время петербургская литературная молодежь, Боратынский «бранит указы и псалмы» и щедро рассыпает вольнодумные афоризмы, а на страницах журнала «Соревнователь просвещения и благотворения» оплакивает в стихах судьбу древнего «свободного Рима». Сблизившись с Александром Бестужевым и Рылеевым, он принимает [07] участие в сочинении вольнолюбивых куплетов, которые распевались на ужинах деятелей Северного общества. Возможно, что отрывком одной из таких песен является приписываемый Боратынскому экспромт о свободе; С неба чистая, Золотистая, К нам слетела ты; Все прекрасное, Все опасное Нам пропела ты! Об идейной близости Боратынского к декабристам свидетельствуют и намерение Бестужева и Рылеева выпустить отдельное издание его стихотворений, и восхищение Боратынского поэмой Рылеева «Войнаровский», и сочувственное отношение к популярному в либеральных кругах русского дворянства «вельможе-гражданину» Мордвинову, которого декабристы намечали в члены временного правительства. Атмосфера настроений, оппозиционных самодержавию и правительству, окружала Боратынского и в Финляндии. Носителями их были, в частности, Н. М. Коншин, вместе с Боратынским высмеивавший в сатирических стихах представителей власти и местного общества, и адъютант финляндского генерал-губернатора Закревского Н. В. Путята, познакомившийся с поэтом весной 1824 года. Путята выхлопотал ему разрешение приехать в Гельсингфорс и находиться при корпусном штабе. Здесь, при «дворе» финляндского «герцога», как в шутку называл Боратынский Закревского, велись свободные разговоры на политические темы. Сам Закревский, незадолго до того по проискам Аракчеева удаленный из главного штаба, был несдержан на язык. В доме генерал-губернатора, по свидетельству анонимного доноса, осуждения правительства текли «рекою» и сопровождались «непотребнейшими выражениями». Наиболее ярким проявлением антиправительственных настроений Боратынского является его стихотворная надпись к портрету Аракчеева: «Отчизны враг, слуга царя...», впервые напечатанная в 1936 году, через сто двенадцать лет после того, как она была написана. Свободолюбием были отмечены и задушевные беседы Боратынского с Путятой. По словам последнего, «берега Дуная, Царьград, Греция, возрождающаяся из пепла, были беспрестанными предметами наших разговоров...» Наряду с этим резко осужда- [08] лась реакционная внешняя политика российского самодержавия. В свете отрицательного отношения Боратынского к «бичу народов, самовластью» следует рассматривать эпилог к его поэме «Эда», порицающий колонизаторскую политику царского правительства. К концу 1824 года относится одно замечательное стихотворение Боратынского, отражающее свободолюбивые настроения поэта, — его бунтарская «Буря». Стихотворение это с неопровержимой убедительностью свидетельствует о том, что Боратынский, подобно лучшим людям своего времени, тяготился состоянием «раболепного покоя» и искал из него выхода. Это тем более важно отметить, что в творчестве Боратынского предыдущих лет неоднократно обнаруживается противоположное стремление — укрыться от бурь, «издали» наблюдать за ними из своей «безвестной хаты». Недаром песни свободы кажутся ему не только «прекрасными», но и «опасными». А поэт избегает «опасного». В ранней редакции послания «Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры», Боратынский утверждает: Покой, один покой любезен мудрецу. Отказываясь от сатиры, поэт ссылается на нежелание нажить себе врагов и на то, что людские нравы и пороки все равно не исправишь: Нет, нет! разумный муж идет путем иным, … Он не пытается, уверенный забавно Во всемогуществе болтанья своего, Им в людях изменить людское естество. Из нас, я думаю, не скажет ни единый Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной; Меж тем как странны мы! Меж тем любой из нас Переиначить свет задумывал не раз. Эти строки дали Белинскому справедливый повод заметить: «Благоразумие не всегда разумность: часто бывает оно то равно душием и апатиею, то эгоизмом». Противоречивые настроения, породившие, с одной стороны, «Бурю», с другой — послание Гнедичу, характерны вообще для творчества Боратынского. В лирике Боратынского финляндского периода (1820—1825 гг.) отчетливо звучат жизнеутверждающие мотивы. Именно таким жизне- [09] утверждающим аккордом завершается элегия «Финляндия», написанная в 1820 году: Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя, Я, беззаботливый душою, Вострепещу ль перед судьбою? Не вечный для времен, я вечен для себя: Не одному ль воображенью Гроза их что-то говорит? Мгновенье мне принадлежит, Как я принадлежу мгновенью! Тем же бодрым приятием жизни, несмотря на удары судьбы, проникнуты такие стихотворения Боратынского, как послания к Коншину («Живи смелей, товарищ мой...»), к Дельвигу («Дай руку мне, товарищ добрый мой...»), к Гнедичу («Так! для отрадных чувств еще я не погиб...»), к Лутковскому («Влюбился я, полковник мой...»). Именно эта любовь к жизни «для жизни» выражена Боратынским в последних строфах стихотворения «Череп»; Нам надобны и страсти, и мечты, В них бытия условие и пища: Не подчинишь одним законам ты И света шум и тишину кладбища! Природных чувств мудрец не заглушит И от гробов ответа не получит: Пусть радости живущим жизнь дарит, А смерть сама их умереть научит. «Гамлет-Боратынский» (как назвал его Пушкин), созерцая человеческий череп, размышляет не о смерти, а о жизни. Но наряду с такими мотивами в поэзии Боратынского присутствуют и иные, свидетельствующие о происходящей в нем мучитель ной борьбе между «желаньем счастия», «надеждой и волненьем», с одной стороны, и «отрадным бесстрастьем», «безнадежностью и покоем» — с другой. Впоследствии, в стихотворном обращении к жене, завершающем поэму «Переселение душ», Боратынский вскрыл истоки подобных душевных настроений: Жизнь непогодою мятежной, Ты знаешь, встретила меня, За бедством бедство подымалось; Век над главой моей, казалось, [10] Не взыдет радостного дня. Порой смирял я песнопеньем Порыв болезненных страстей; Но мне тяжелым вдохновеньем Была печаль души моей. Двойственный характер лирики Боратынского был замечен Пушкиным. Недаром он назвал его «задумчивым проказником» и «певцом пиров й грусти томной». Нотки этой грусти как бы незаметно примешиваются к веселым и жизнерадостным звукам первой поэмы Боратынского «Пиры», что позволило Белинскому определить это произведение как «шутку в начале и элегию в конце». Такая же смена лирических мотивов характерна для многих стихотворений поэта первой половины двадцатых годов. Он отдается радостям жизни, но словно с оглядкой: Все мнится, счастлив я ошибкой, И не к лицу веселье мне. («Ропот») В одном из своих писем к Н. В. Путяте он даже делает своему другу такое признание: «Во мне веселость — усилие гордого ума, а не дитя сердца». Подобные настроения в эти годы несомненно обусловлены были ложным общественным положением Боратынского. «Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет, — писал он Жуковскому в конце 1823 года, — меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны». * * * Пушкин и Белинский усматривали основное своеобразие лирики Боратынского в ее элегическом характере. Пушкин считал Боратынского «нашим первым элегическим поэтом». Белинский в статье 1842 года писал: «К чести г. Боратынского должно сказать, что элегический тон его поэзии происходит от думы, от взгляда на жизнь, и что этим самым он отличается от многих поэтов, вышедших на литературное поприще вместе с Пушкиным». Очень важно это подчеркивание Белинским жизненных, а не литературных истоков элегических мотивов лирики Боратынского [11] В творческой биографии Боратынского был, разумеется, свои ученический период. Нетрудно в ранних произведениях поэта усмотреть следы как сентиментально-романтических, так и классицистских штампов, свойственных некоторым русским поэтам первой четверти XIX столетия. Но период этот был непродолжителен, и наряду с наносным и заимствованным в стихах молодого Боратынского уже отчетливо звучит подлинное поэтическое чувство, позволяющее судить о раннем развитии его творческой индивидуальности. В дальнейшем, постоянно подвергая переработке свои старые стихи, Боратынский старался вытравить из них все манерное и условное. В конце двадцатых годов Боратынский написал стихотворение «Подражателям». В нем он выразил свою заветную мысль, которая уже в течение ряда лет лежала в основе его творческих исканий, — мысль о том, что источником вдохновений для поэта должен служить его собственный жизненный опыт. Еще в 1824 году Боратынский с живостью откликнулся на возникший в русских журналах спор о жанрах, по существу затрагивавший вопросы идейной и национальной самобытности русской поэзии. Против подражательного характера основного, сентиментально-романтического жанра — элегии — с большой резкостью выступал В. К. Кюхельбекер: «Подражатель не знает вдохновения: он говорит не из глубины собственной души, а принуждает себя пересказывать чужие понятия и ощущения». Несмотря на то, что Боратынский оказался лично задетым в статьях Кюхельбекера, направленных против, «унылой» элегии, он писал ему: «Мнения твои мне кажутся неоспоримо справедливыми». Мало того. В написанном в 1827 г. послании к Богдановичу, давно умершему автору «Душеньки», Боратынский сам повторяет сетования Кюхельбекера на то, что современные поэты «взапуски тоскуют о погибшей молодости» и что «чувство уныния» поглотило все прочие чувства: Не хладной шалостью, но сердцем внушена, Веселость ясная в стихах твоих видна; Мечты игривые тобою были петы. В печаль влюбились мы. Новейшие поэты Не улыбаются в творениях своих... … И правду без затей сказать тебе пора: Пристала к Музам их немецких Муз хандра. Жуковский виноват: он первый между нами Вошел в содружество с германскими певцами И стал передавать, забывши божий страх, [12] Жизнехуленья их в пленительных стихах. Прости ему господь! Но что же! Все мараки Ударились потом в задумчивые враки, У всех унынием оделося чело, Душа увянула и сердце отцвело. Боратынский-элегик еще до появления статей Кюхельбекера отказался от традиционной в русской сентиментально-романтической поэзии «унылой» элегии. Эмоциональная сила лучших элегий Боратынского заключается в том, что содержание их подсказано жизненными впечатлениями, а не литературными образцами. Вершиной творческих достижений Боратынского в области элегической поэзии является его «Признание» (1823), заслужившее восторженный отзыв Пушкина: «Боратынский — прелесть и чудо. Признание — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий». Построенное в виде лирического монолога, обращенного к прежней возлюбленной, «Признание» перекликается с широко известным стихотворением Боратынского «Разуверение» («Не искушай меня без нужды...»). Но вместо общих фраз об «изменивших сновиденьях» и «бывалых мечтах» поэт дает в «Признании» глубокий психологический анализ внутренних причин своего охлаждения. В этом умении обнажать «сокрытые движения» человеческого сердца и проявлялось, с каждым годом все более и более ясно, «необщее выраженье» поэтического лица Боратынского. Таких же успехов достиг Боратынский — правда, несколько позднее (начиная со второй половины двадцатых годов) — и в искусстве эпиграммы. В финляндский период творчества поэта его эпиграммы еще не отличаются оригинальностью и выдержаны в традициях классицистской поэтики. Особенности эпиграммы Боратынского, в том виде, в каком она сложилась во второй половине двадцатых годов, охарактеризованы Пушкиным в следующих словах: «Эпиграмма, определенная законодателем французской поэтики Un bon mot de deux rimes orne *, скоро стареет и, живее действуя в первую минуту, как и всякое острое слово, теряет всю свою силу при повторении. Напротив, в эпиграмме Боратынского, менее тесной, сатирическая мысль приемлет оборот то сказочный, то драматический и развивается свободнее, сильнее. Улыбнувшись ей как острому слову, мы с наслажденьем перечитываем ее как произведение искусства» **. Острота анализа «неправедных изгибов ____ * Острое слово, украшенное двумя рифмами (Буало). ** Полное собрание сочинений в десяти томах, т. VII, М.—Л., изд. Академии наук СССР, 1949, стр. 223. [13] сердец людских», в полной мере обнаруживающая «раздробительный» * ум поэта, композиционное и стилистическое разнообразие, образная четкость и афористичность, присущие эпиграммам Боратынского, оправдывают определение, данное им Пушкиным, как «мастерских и образцовых». Лучшие из эпиграмм Боратынского выдерживают сравнение с пушкинскими, не утрачивая при этом своей оригинальности. В своих творческих исканиях Боратынский больше всего боялся подражательности. И однако обвинений в подражательности он не избежал как со стороны современной ему, так и позднейшей критики. Уже в конце двадцатых годов раздавались голоса, утверждавшие, что Боратынский не более как тень Пушкина. В качестве примеров для этих обвинений привлекались обычно поэмы Боратынского. Упреки эти неосновательны. «Он шел своею дорогой один и независим», — писал о Боратынском Пушкин **. В этих словах проявилось свойственное великому поэту чуткое понимание чужой творческой индивидуальности, то самое чуткое понимание, которым проникнута его оценка поэзии Рылеева: «Очень знаю, что я его учитель в языке стихотворном, но он идет своею дорогою». Чем был Пушкин в глазах Боратынского? В письме к Пушкину, посланном в Михайловское в декабре 1825 года, он писал: «Жажду иметь понятие о твоем Годунове. Чудесный наш язык ко всему способен: я это чувствую, хотя не могу привести в исполнение. Он создан для Пушкина, а Пушкин для него. Я уверен, что трагедия твоя исполнена красот необыкновенных. Иди, довершай начатое, ты, в ком поселился гений! Возведи русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Петр Великий возвел Россию между державами. Соверши один, что он совершил один; а наше дело — признательность и удивление». Идя «своею дорогою», Боратынский сознательно уклонялся от подражания Пушкину. Но если рассматривать в широком плане творческие искания Пушкина и Боратынского, то эти искания во многом совпадали, ибо оба поэта стремились к художественно правдивому воспроизведению действительности. Подобно Пушкину, Боратынский употребляет термин «романтизм» в смысле передачи жизненной правды, тем самым вкладывая в это понятие реалистическое содержание. Однако в то время как Пушкин явился основоположником русского реализма, Боратынскому удалось достигнуть лишь отдельных _____ * Выражение Вяземского о Боратынском. ** Полное собрание сочинений в десяти томах, т. VII, М.—Л., изд. Академии наук СССР, 1949, стр. 224. [14] успехов в области реалистического изображения природы, быта и характеров. Эти реалистические тенденции творчества Боратынского обнаруживаются в трех его поэмах: «Эда», «Бал» и «Наложница» (позднее переименованная в «Цыганку»). В предисловии к отдельному изданию своей «финляндской повести», как сам автор называл «Эду», он подчеркивает связь этого произведения с действительной жизнью: «Сочинитель чувствует недостатки своего стихотворного опыта. Может быть, повесть его была бы занимательнее, ежели б действие ее было в России, ежели б ход ее не был столько обыкновенен... Но долгие годы, проведенные сочинителем в Финляндии, и природа финляндская и нравы ее жителей глубоко напечатлелись в его воображении». «Обыкновенности» сюжета соответствует и «обыкновенность» выведенных в поэме людей. Простодушная, доверчивая Эда, ее строгий отец, жалостливая мать — все они списаны с натуры, так же как и соблазнитель Эды, «шалун бесчинный», каких немало видел вокруг себя Боратынский. Свой отказ от занимательности и необыкновенности сюжета поэт оправдывал тем, что он не хотел подражать Байрону и «не осмелился» состязаться «с певцом Кавказского пленника и Бахчисарайского фонтана». И все же местный колориг, окрашивающий повесть, особенное внимание к изображению природы края, противопоставление непосредственности и простоты героини — сельской девушки Эды — «испорченному» цивилизацией герою — гусару, — все это сильно роднит «Эду» с жанром романтической поэмы. Оригинальность Боратынского в разработке этого жанра выразилась в том, что его гораздо больше, чем других поэтов, не исключая и Пушкина периода «южных поэм», интересует не столько самый сюжет, сколько возможность обрисовать в речах, поступках и даже мимолетных жестах героев «сокрытые движения» их сердец. Именно эту особенность поэмы Боратынского, заключающуюся в очерке «характеров, слегка, но мастерски означенных», и имел, прежде всего, в виду Пушкин, когда писал Дельвигу 20 февраля 1826 г.: «Что за прелесть эта Эда! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт—всякий говорит по-своему. А описание лифляндской природы! А утро после первой ночи! А сцена с отцом! — чудо!» Если в «Эде» Боратынский вывел «обыкновенных» людей, то в следующей своей поэме «Бал» он показал людей «необыкновенных», хотя тоже взятых из жизни. «Романтические» образы героев «Бала» — Нины и Арсения — выступают на фоне реалистически-сатирического изображения современной поэту дворянской Москвы. [15] Первый набросок характера Нины содержится в небольшом стихотворении Боратынского, посвященном ее реальному прототипу — красивой и эксцентричной гр. А. Ф. Закревской, жене финляндского генерал-губернатора: «Как много ты в немного дней...» В этом стихотворении нарисован яркий образ мятежной жрицы страстей, изнемогающей «в тоске душевной пустоты» и бросающейся из одной крайности в другую — от судорожного веселья «русалки» к бурным слезам «Магдалины». Близость героини «Бала», этой «прелестницы опасной» и «упившейся вакханки», женскому образу, нарисованному в упомянутом стихотворении, не подлежит сомнению. Недаром, работая над «Балом», Боратынский писал Н. В. Путяте: «Она (т. е. Закревская. — К. П.) моя героиня». Жизненность и новизну этого образа почувствовал Пушкин, который в год появления поэмы Боратынского сам отдал дань увлечению Закревской (ср. его стихотворения 1828 года «Портрет» и «Наперсник»). В неоконченном разборе «Бала» Пушкин писал: «Нина исключительно занимает нас. Характер ее совершенно новый, развит con amore *, широко и с удивительным искусством, для него поэт наш создал совершенно своеобразный язык и выразил на нем все оттенки своей метафизики** — для нее расточил он всю элегическую негу, всю прелесть своей поэзии» ***. Этот «демонический характер в женском образе» (Белинский) резко противопоставлен в поэме чопорным блюстителям и блюстительницам условной и лицемерной светской морали. Это о них говорит Боратынский в самом начале поэмы: В роскошных перьях и цветах, С улыбкой мертвой на устах, Обыкновенной рамой бала, Старушки светские сидят И на блестящий вихорь зала С тупым вниманием глядят. Это о них же, ревнителях нравственных устоев «грибоедовской» Москвы, рассказывает он, описывая похороны своей героини; Сначала важное молчанье Толпа хранила; но потом Возникло томное жужжанье: Оно росло, росло, росло ____ * С любовью (итал.). ** В данном случае Пушкин под «метафизикой» разумеет способность Боратынского к психологическому анализу. *** Полное собрание сочинений в десяти томах, т. VII, М,—Л., изд. Академии наук СССР, 1949, стр. 84. [16] И в шумный говор перешло. Объятый счастливым забвеньем, Сам князь за дело принялся И жарким богословским преньем С ханжой каким-то занялся. Образ героя поэмы Арсения не одинок в русской литературе. Он появился в ту историческую эпоху, когда, по словам Герцена, на смену «энтузиасту Чацкому», «декабристу в глубине души», пришел Онегин, «человек, осужденный на праздность, бесполезный, сбитый с пути, человек чужой в своей семье, чужой в своей стране, не желающий делать зла и бессильный делать добро, не делающий в конце концов ничего». Живучесть этого образа в русской литературе Герцен объяснял его глубокой связью с современной ему русской действительностью, не тем, что «этот тип хотели списывать», а тем, что «его постоянно видишь около себя или в себе самом» *. Несомненно, некоторые черты сходства с Онегиным можно уловить и в Арсении, но в его характере в еще большей степени заметны черты, предвещающие появление на смену пушкинскому Онегину лермонтовского Печорина: Следы мучительных страстей, Следы печальных размышлений Носил он на челе; в очах Беспечность мрачная дышала, И не улыбка на устах, — Усмешка праздная блуждала. Он в разговоре поражал Людей и света знаньем редким, Глубоко в сердце проникал Лукавой шуткой, словом едким... И сколько ни был хладно-сжатым Привычный склад его речей, Казался чувствами богатым Он в глубине души своей. Образ Арсения живо заинтересовал Белинского, угадавшего в нем «могучую натуру», «сильный характер». Герою «Бала» сродни герой последней поэмы Боратынского «Наложница» (1831). Томящийся «пределов светских теснотой», ____ * Полное собрание сочинений под ред. М. К- Лемке, т. XVII, П., Гиз, 1922, стр. 227—228. [17] Елецкой демонстративно порывает связь с обществом, становится главой «буянов и повес» и бросает прямой вызов свету своим открытым сожительством с цыганкой. Но сообщество вечно пьяных гуляк не удовлетворяет Елецкого. Поэма открывается словами одного из его собутыльников: «Прощай, Елецкой, ты не весел». И он действительно не весел. Проводив гостей, он «брюзгливым оком» окидывает комнату, хранящую «буйного разгулья всегдашний безобразный след». Не находит Елецкой удовлетворения и в любви цыганки, сначала милой ему своей «разгульною душою» и «свободной резвостью»: К ее душе своей душой На продолжительное время Не мог пристать Елецкой мой. Ему потом уж стали в бремя Затеи девы удалой. Не принимая в них участья, Уж он желал другого счастья: Души, с которой мог бы он Делиться всей своей душою. Работая над своей поэмой, Боратынский называл ее «ультра-романтической», разумея при этом верность жизненной правде и множество привлеченных им бытовых подробностей. Изображение неряшливой комнаты Елецкого, только что покинутой пьяными повесами, величественная панорама Москвы, освещенной лучами утренней зари, картина весеннего гулянья под Новинским, легкий набросок Пресненских прудов зимою — все эти описания свидетельствуют о разнообразии словесных красок на палитре Боратынского и о реалистических приемах его письма. Тем не менее «Наложница» была воспринята современной критикой как «ультра-романтическая» поэма в буквальном смысле слова. Эта «романтичность» действительно заключалась в противопоставлении героя обществу, в коллизии сильных и мятежных страстей, в изображении неравного союза Елецкого с цыганкой, в ряде отдельных сюжетных ситуаций, казавшихся критике неестественными и неоправданными. Позднее Белинский указал на неоправданность трагической развязки поэмы, но отметил в ней «хорошие стихи», «прекрасный рассказ» и «выдержанность характеров». Интересный комментарий к образу Елецкого дал сам Боратынский в своей статье «Антикритика». Опровергая делавшиеся в печати сравнения Елецкого с Онегиным, он говорит: «...сходство Елецкого с Онегиным кажется довольно странным. Онегин человек разоча- [18] рованный, пресыщенный; Елецкой — страстный, романтический. Онегин отжил, Елецкой только начинает жить. Онегин скучает от пустоты сердца; он думает, что ничто уже не может занять его; Елецкой скучает от недостатка сердечной пищи, а не-фт невозможности чувствовать: он еще исполнен надежд, он еще верит в счастье и его домогается. Онегин неподвижен, Елецкой действует». Появление в творчестве Боратынского образа Елецкого, до известной степени уже подготовленного образом Арсения в «Бале», было вызвано не только наблюдениями поэта над окружающей средой, но и над самим собою. Знакомя читателя с Елецким, поэт между прочим говорит: Он был воскормлен сей Москвой. Минувших дней воспоминанья И дней грядущих упованья, Все заключал он в ней одной; Но странной доли нес он бремя И был ей чуждым в то же время, И чуждым больше, чем другой. Сам Боратынский провел в Москве свои детские годы (до смерти отца); затем, по возвращении из Финляндии, оставив военную службу и женившись (в 1826 году), снова поселился в Москве. Однако, подобно своему герою, он оставался чужд привычкам и интересам окружающего московского общества. «Хотя мы заглядываем в свет, — писал он в начале тридцатых годов И. В. Киреевскому, — мы — не светские люди». И это неприятие Боратынским светской Москвы было лишь частным проявлением внутреннего неприятия им реальной русской действительности второй половины двадцатых — тридцатых годов. Четырнадцатое декабря 1825 года застало Боратынского уже вполне сложившимся человеком. Его «кумиры сердца» были тесно связаны с поколением декабристов. Чувством скорбного воспоминания о них проникнуты строки из стихотворения Боратынского «Родина»: Ко благу пылкое стремленье От неба было мне дано... Я братьев знал; но сны младые Соединили нас на миг: Далече бедствуют иные, И в мире нет уже других. [19] Не случайно, что пессимистические мотивы, звучавшие порою и в ранней лирике Боратынского, значительно обостряются в поздний период его творчества, находя свое предельное выражение в стихотворении «Осень».;<Великолепная картина осенних дней дана в нем лишь в качестве параллели к изображению «осени дней» поэта — «оратая жизненного поля». Трагическим итогом пройденного пути звучит последняя строфа этого стихотворения. Зима идет, и тощая земля В широких лысинах бессилья, И радостно блиставшие поля Златыми класами обилья, Со смертью жизнь, богатство с нищетой, — Все образы годины бывшей Сравняются под снежной пеленой, Однообразно их покрывшей: Перед тобой таков отныне свет, Но в нем тебе грядущей жатвы нет. В 1839 году, в письме к П. А. Плетневу, поэт высказал глубоко знаменательное признание: «Эти последние десять лет существования, на первый взгляд не имеющего никакой особенности, были мне тяжеле всех годов моего финляндского заточения». Этот период жизни Боратынского протекал внешне вполне благополучно, отмеченный безмятежным семейным счастьем. Оживленная хозяйственная деятельность Боратынского-помещика упрочивает материальное его благосостояние. Чрезвычайной интенсивностью и разнообразием отличается и литературная деятельность поэта. Итог финляндскому периоду творчества был подведен Боратынским сборником стихов, вышедшим еще в 1827 году. К 1829—1830 годам относится работа поэта над «Наложницей», к 1831 году — над не дошедшей до нас драмой; одновременно Боратынский обдумывает замысел «эклектического» романа, в котором намеревается дать обобщенный анализ различных свойств физической и духовной природы человека, пишет «Жизнь Дельвига» (не была закончена и не сохранилась) и романтическую повесть в прозе «Перстень». В 1835 году он выпускает второе издание своих стихотворений, подвергая при этом большую их часть значительной переработке. В напряженной творческой деятельности Боратынский стремится найти применение своим силам и преодолеть мучительные пессимистические настроения, с каждым годом все более и более овладевающие им. Нарастание [20] этих настроений станет понятным, если мы вспомним, что именно к тому самому десятилетию в личной жизни Боратынского, которое, по его словам, не имело «никакой особенности», относятся такие факты общественно-литературной жизни, как запрещение «Литературной газеты» Дельвига (1830), вскоре за тем последовавшая смерть самого Дельвига (1831), закрытие на третьем номере журнала И. В. Киреевского «Европеец» (1832), объявление сумасшедшим П. Я. Чаадаева за напечатание им «Философического письма» (1836), трагическая гибель Пушкина, воспринятая Боратынским как «общественное бедствие». Все эти факты и ряд других им подобных свидетельствовали об организованном наступлении николаевского правительства на те общественные силы, в которых оно видело зерно оппозиции. Гонению со стороны самодержавия подверглись как друзья и сверстники Боратынского, так и представители младшего литературного поколения (Киреевский), в котором поэт искал для себя сочувственную и воодушевляющую аудиторию. Сближение Боратынского с И. Киреевским и его друзьями не оказалось прочным и к концу тридцатых годов завершилось резким и полным разрывом всех литературных и личных отношений. Настоящие причины этого разрыва до сих пор остаются неясными, но несомненно, что даже в пору наиболее тесного общения Боратынского с кругом Киреевского полной идейной солидарности между ними не было. Поэт отнюдь не склонен был безоговорочно разделять распространенное в этом кругу увлечение немецкой идеалистической философией. Однако участие в спорах на философские темы не прошло для поэта бесследно; оно будило его мысль, склонную к рефлексии и анализу. «Он не любил возбуждать вопросы и выкликать прения и состязания; но зато, когда случалось, никто лучше его не умел верным и метким словом порешать суждения и выражать окончательный приговор и по вопросам, которые более или менее казались ему чужды, как, например, вопросы внешней политики или новой немецкой философии...»— так вспоминал впоследствии Вяземский. Поздняя лирика Боратынского, будучи прежде всего поэзией мысли, точнее всего может быть определена как философская лирика. Но следует остерегаться всяких попыток истолковать ее в смысле поэтического выражения определенной системы отвлеченных философских взглядов. Источником лирических стихотворений Боратынского конца двадцатых — тридцатых годов служит — говоря словами Белинского — взгляд поэта на жизнь. И не случайно, что центральной темой поздней лирики Боратынского является тема поэта, его призвания и его судьбы. Тема эта теснейшим образом связана со стремлением Боратынского осознать свое место в современности. [21] В стихотворении «На смерть Гете» (1832) Боратынский поставил перед собой задачу нарисовать образ поэта, воплотившего в себе творческую разносторонность человеческой личности. Белинский неоднократно упоминал в своих статьях об этом стихотворении, называя его «замечательным» и «превосходным». В статье о стихотворениях Лермонтова (1840) Белинский процитировал следующие две строфы из стихотворения Боратынского «На смерть Гете»: Все дух в нем питало: труды мудрецов, Искусств вдохновенных созданья, Преданья, заветы минувших веков, Цветущих времен упованья; Мечтою по воле проникнуть он мог И в нищую хату, и в царский чертог. С природой одною он жизнью дышал: Ручья разумел лепетанье, И говор древесных листов понимал, И чувствовал трав прозябанье; Была ему звездная книга ясна, И с ним говорила морская волна. «В этих двенадцати стихах Боратынского о Гете, — замечает Белинский, — заключается высший идеал человеческой жизни и все, что можно сказать о жизни внутреннего человека. Но, кроме природы и личного человека, есть еще общество и человечество. Как бы ни была богата и роскошна внутренняя жизнь человека, каким бы горячим ключом ни била она вовне и какими бы волнами ни лилась через край, — она неполна, если не усвоит в свое содержание интересов внешнего ей мира, общества и человечества». Возникает естественный вопрос: ставил ли перед собой Боратынский задачу уяснить те отношения, которые существовали в его время между жизнью общества и целями искусства? Уяснить эту задачу он пытался. Так, например, в 1833 году Боратынский сообщал Вяземскому, что занят переделкой для печати своих старых стихотворений, нового же не пишет ничего, ибо «время поэзии индивидуальной прошло — другой еще не наступило». Предвестие этой «другой» поэзии Боратынский был склонен видеть в политической лирике Барбье, порожденной событиями июльской революции 1830 года во Франции. «Для создания новой поэзии недоставало новых сердечных убеждений, просвещенного фанатизма. [22] Это, как я вижу, явилось в Барбье», — пишет Боратынский И. В. Киреевскому и тут же прибавляет: «Но вряд ли он найдет у нас отзыв». В условиях современной ему русской действительности Боратынский не находил для себя «сферы деятельности». Порою ему начинало казаться, что Россия для него «необитаема», что нужно «мыслить в молчании». Тяжелые думы поэта были думами поколения, отошедшего от прежних «кумиров» и не уверовавшего в новые, — поколения, остро ощущавшего сбой разрыв с современностью. Развитие буржуазно-капиталистических отношений наводит Боратынского на глубоко пессимистические мысли о несовместимости материальной культуры и культуры духовной. Еще в стихотворении «Последняя смерть» (1827) он изобразил смену двух «полных эпох»: эпохи высших завоеваний «разума», величайшего расцвета просвещения, и эпохи безграничного господства «фантазии», беспредельного развития «высоких снов». Эти эпохи сменяют друг друга, а за ними наступает смерть человечества. В более позднем стихотворении «Последний поэт» (середина тридцатых годов) Боратынский высказывает мысль о ненужности поэта в «железный» капиталистический век, о непримиримости поэзии с «насущным» и «полезным», о гибельности научных открытий для поэтической фантазии: Век шествует путем своим железным; В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята. Исчезнули при свете просвещенья Поэзии ребяческие сны, И не о ней хлопочут поколенья. Промышленным заботам преданы. Поэту, «питомцу Аполлона», не остается ничего другого, как потопить в морских волнах (ибо только море еще остается непокорным человеку) «свои мечты, свой бесполезный дар». Художественной силой выражения глубоко неверной по существу мысли стихотворение «Последний поэт» привлекло к себе особое внимание Белинского, расценивавшего его как философский синтез раздумий Боратынского на тему о месте поэта в современном обществе. На примере этого стихотворения Белинский с необыкновенной остротой вскрыл ограниченность мировоззрения поэта. С революционно-демократических позиций, на которые в начале сороковых годов вступил великий критик, он сам отлично видел, что «дух [23] меркантилизма уже чересчур овладел» буржуазно-капиталистическим веком, что век этот «уже слишком низко поклонился златому тельцу». Но, кроме этого, Белинский видел и другое. Взор его был устремлен в будущее,, озаренное для него идеями социализма. В свете этих идей современная ему действительность воспринималась Белинским, как неизбежный и необходимый «переходный момент» в развитии человечества; взгляд Боратынского на современность пессимистичен, ибо для поэта «железный» век с его «корыстью» знаменует конечную стадию развития человечества. В конкретно-исторических условиях, в которых жил и боролся Белинский, появление такого стихотворения, как «Последний поэт», требовало самого резкого отпора — и Белинский с присущей ему прямотой обрушился на «ложную мысль» этих «чудных, гармонических», «дивных стихов». Непосредственным поводом для написания статьи о Боратынском послужило для Белинского появление в 1842 году последнего прижизненного сборника стихотворений поэта «Сумерки». Стихотворение «Последний поэт» было помещено в этом сборнике на первом месте. В своем разборе поэзии Боратынского Белинский воспользовался не одними «Сумерками», но также и стихотворениями, помещенными в издании 1835 года. Белинский прекрасно понимал, что противоречия мировоззрения Боратынского были порождены противоречиями действительности. Его поэзия «вышла не из праздно мечтающей головы, а из глубоко растерзанного сердца» и выразила собою «ложное состояние переходного поколения». Отсюда этот «несчастный раздор мысли с чувством, истины с верованием», составляющий основу его стихотворных раздумий; отсюда ошибочное представление о том, что разум является «врагом чувства», а истина — «губителем счастья». «Полнота и единство человеческой натуры, — говорит Белинский, — заключается в органическом единстве разума и чувства», освященном «верой в идею». Этого единства не сумел достигнуть Боратынский, но он к нему настойчиво стремился. Он сам сознавал противоречивость своего мировоззрения и своего творчества, когда указывал, что в его стихах отразилась вся его жизнь — Исполнена тоски глубокой, Противоречий, слепоты, И между тем любви высокой, Любви добра и красоты. («К князю П. А. Вяземскому») [24] К преодолению этих внутренних противоречий мучительно рвался поэт: Когда исчезнет омраченье Души болезненной моей? Когда увижу разрешенье Меня опутавших сетей? Когда сей демон, наводящий На ум мой сон, его мертвящий, Отыдет, чадный, от меня И я увижу луч блестящий Всеозаряющего дня? В стихотворении «Последний поэт» Боратынский дает не окончательное решение проблемы судьбы поэта и отношения его к современности. Почти одновременно с этим стихотворением поэт написал другое, которое он хотел поместить в качестве стихотворного «предисловия» к изданию 1835 года, — «Вот верный список впечатлений...» Намереваясь бросить перо и предаться «покою» и «домашним отрадам», поэт вдруг как бы спохватывается: Но что? О бессонною душой, С душою чуткою поэта Ужели вовсе чужд я света? Проснуться может пламень мой, Еще, быть может, я возвышу Мой голос: родина моя! Ни бед твоих я не услышу, Ни славы, струны утая. Если сборник «Сумерки» открывался стихотворением «Последний поэт», то завершался он стихотворением «Рифма», в котором, вместо поэта, воспевающего «любовь и красоту», выступает поэт-оратор, «славословящий» или «оплакивающий» «народную фортуну». Правда, образ этот отнесен в далекое прошлое, поэт-оратор выступает на «греческом амвоне» и «римской трибуне», но все стихотворение проникнуто пафосом горького сожаления, что «нашей мысли торжищ нет», что «нашей мысли нет форума». Факты, относящиеся к самому последнему году жизни Боратынского, указывают на то, что в мировоззрении поэта происходил перелом в сторону преодоления пессимистических настроений. Осенью 1843 года он предпринял путешествие в Италию. По дороге он посетил Париж, где прожил несколько месяцев (с конца [25] ноября 1843 до апреля 1844 года). Здесь он сблизился с кругом своих соотечественников — декабристом Н. Тургеневым, эмигрантом И. Головиным, членом кружка Герцена и Огарева Н. Сатиным и другими. «Наши здешние знакомые нам показали столько благоволительности, столько дружбы, что залечили старые раны», — писал Боратынский Н. В. Путяте, намекая в этих словах на расхождение свое с московскими друзьями. Русская колония в Париже приняла Боратынского как одного «нз стаи славной» поколения декабристов. Недаром в книге И. Головина «La Russie sous Nicolas I», вышедшей в Париже в 1845 году, Боратынский рассматривался как жертва самодержавия. В таком же плане упомянул его имя Герцен в своем известном произведении «О развитии революционных идей в России». Пребывание в Париже, ознаменованное постоянным общением с Н. Тургеневым и с прогрессивно настроенными представителями молодой России, внутренне освежило и обновило Боратынского. У них обнаружились общие интересы и общий язык. В кругу своих новых знакомых поэт нашел то, чего недоставало ему на родине: сочувственную и возбуждающую к деятельности аудиторию. «В Париже мы сблизились с ним и полюбили его всей душой, — пишет Сатин в своих воспоминаниях о Боратынском. — Он имел много планов и умер, завещая нам привести их в исполнение». О том же говорит Сатин и в стихах, посвященных памяти поэта: На жизнь смотрел хоть грустно он, по смело И все вперед спешил; Он жаждал дел, он нас сзывал на дело... Он нам твердил: вперед, младые братья, Пред истиной все прах! Для своих новых друзей Боратынский устроил обед, на котором один из «младых братьев» произнес пламенную речь на тему об уничтожении крепостного права. Вопрос этот и раньше волновал Боратынского. Еще в 1842 году, с неоправданным довернем отнесясь к правительственному манифесту об «обязанных» крестьянах*, он писал: «У меня солнце в сердце, когда думаю о будущем». _____ * См. на стр. 529—530 настоящего издания письмо Боратынского к Н. В Путяте и на стр. 614 примечания к нему. [26] Знакомство с общественно-политической и литературной жизнью Парижа вызвало у Боратынского отрицательное отношение к культуре буржуазного Запада. На чужбине с особой остротой ощутил поэт чувство любви к родине, сочетавшееся у него с патриотической верой в будущее русского народа. Приветствуя Н. В. Путяту и его жену с новым 1844 годом, он писал: «Поздравляю вас с будущим, ибо у нас его больше, чем где-либо; поздравляю вас с нашими степями, ибо это простор, который никак незаменим здешней наукой; поздравляю вас с нашей зимой, ибо она бодрее и блистательнее и красноречием мороза зовет нас к движению лучше здешних ораторов; поздравляю вас с тем, что мы в самом деле моложе двенадцатью днями других народов и посему переживем их, может быть, двенадцатью столетиями». Тем же бодрым, жизнеутверждающим пафосом дышат строфы одного из лучших стихотворений Боратынского «Пироскаф». Оно было написано поэтом весной 1844 года во время переезда морем из Марселя в Неаполь: Много земель я оставил за мною; Вынес я много смятенной душою Радостей ложных, истинных зол; Много мятежных решил я вопросов, Прежде, чем руки марсельских матросов Подняли якорь, надежды символ! Планы и надежды Боратынского остались творчески невоплощенными. 29 июня 1844 года поэт внезапно скончался в Неаполе. Тело Боратынского было перевезено в Россию и погребено в Петербурге на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры. * * * В ряду немногих откликов печати на смерть Боратынского особенного внимания заслуживает отклик Белинского, содержащийся в его обзоре «Русская литература в 1844 году». По мнению критика, Боратынский был поэтом, который «мыслил стихами»: «Дума всегда преобладала в них над непосредственностью творчества. Почти каждое стихотворение Боратынского было порождаемо не стремлением осуществить идеальные видения фантазии художника, но необходимостью высказать скорбную мысль, навеянную на поэта созерцанием жизни... Читая стихи Боратынского, забы- [27] ваешь о поэте и тем более видишь перед собою человека, с которым можешь не соглашаться, но которому не можешь отказать в своей симпатии, потому что этот человек, сильно чувствуя, много думал, следовательно жил, как не всем дано жить... Поэзия Боратынского — не нашего времени; но мыслящий человек всегда перечтет с удовольствием стихотворения Боратынского, потому что всегда найдет в них человека — предмет вечно интересный для человека». В этих глубоко проникновенных словах великого критика и революционера-демократа дана, бесспорно, самая лучшая и справедливая оценка поэтического творчества Боратынского. К. Пигарев [28] Цитируется по изд.: Е.А. Боратынский. Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма. М., 1951, с. 3-28.
Вернуться на главную страницу Баратынского
|
|
ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ |
|
ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании давайте ссылку на ХРОНОС |