|
|
Эйдельман Натан Яковлевич |
1929-1989 |
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ |
XPOHOCВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСАРодственные проекты:РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯПРАВИТЕЛИ МИРАВОЙНА 1812 ГОДАПЕРВАЯ МИРОВАЯСЛАВЯНСТВОЭТНОЦИКЛОПЕДИЯАПСУАРАРУССКОЕ ПОЛЕ |
Натан Яковлевич Эйдельман
Тартаковский А.Г.По поводу книги» Из потаенной истории России…»4Ко времени появления книги о Лунине вполне сложилось его историческое миросозерцание. Позднее он вспоминал: «Назрела потребность в личностно-психологическом подходе к истории XIX века. Сломал для себя стену между объективным и субъективным. Думал — что я, что мы? 10 В этом знаменательном свидетельстве уже была заложена установка на преодоление отчуждения личности от чрезмерно «объективированного» вульгарным материализмом исторического процесса, на возрождение его человеческого, нравственного содержания, на «реабилитацию» «простой истории» (удачное выражение А. П. Чудакова 11) живых людей в реальных обстоятельствах их повседневного существования. Естественно, что при таком подходе центр внимания переносился с макропроцессов, с социологически абстрагированных закономерностей на микроуровень человеческого бытия, на первичную его клеточку — исторически конкретную личность, независимо от ее места в иерархии «вековых» ценностей, во всем богатстве ее внутреннего мира и ее связей с эпохой, сложно детерминированных «объективными» факторами. «Если мы серьезно стремимся вдохнуть, уловить аромат, колорит века, его дух, мысль, культуру, нам непременно нужно просочиться в тогдашний быт, в повседневность канцелярии, усадьбы, избы, гимназии...» 12— так сам он точно выразил свое кредо. Можно даже сказать, что Эйдельман исповедовал некоторый культ личностной «микроистории» и с удовольствием повторял шутливое изречение одного близкого своего приятеля: «Макромир ужасен, микромир прекрасен». И такая история мыслилась им не как легковесное и эпатирующее противопоставление «истории закономерностей», а глубоко и ответственно: «Меж тем потребность в человеческой истории не проходила никогда,— настаивал он в рецензии на книгу Н. И. Павленко о А. Д. Меншикове,— и в наше время есть все возможности для такой науки: мы говорим не о возвращении к былому, [15] простодушному бытописанию, а к личностной истории, опирающейся на все научные завоевания последнего столетия» 13. Но такой подход требовал и более тонкого исследовательского инструментария, нежели всеобъемлюще верные, но в реконструкции «простой истории» мало что дающие понятия: «формации», «классы», «способ производства», «базис», «надстройка» и т. д. Гораздо содержательнее представлялись ему с этой точки зрения такие категории, как, например, «социальное поведение», «общественная репутация» или «поколение» — строго определенная во времени социокультурная общность. Короче, в этом была установка на возвращение к гуманистическим истокам исторического познания, воплощавшаяся во всем том, что с тех пор выходило из-под пера Эйдельмана, и не только о XIX веке, но и о других столетиях, которыми он занимался. Если же посмотреть на вещи в более широкой методологической перспективе, то мы должны будем признать, что это знаменовало собой и принципиальное обновление структуры исторического знания, пересмотр самих основ его предметной сферы. Было бы неверно, однако, представлять в этом отношении Эйдельмана некоей одинокой, изолированной фигурой. Нет, его научно-исторические устремления были рождены своим временем и неотделимы от него. В первую очередь я хотел бы назвать здесь три книги, издание которых (1965—1966) совпало с вхождением Эйдельмана в науку и литературу и которые — не побоюсь сказать — перевернули сознание его сверстников-единомышленников, особенно тех, кто всерьез размышлял над путями исторического развития России в свете резкого «похолодания» тогда общественной атмосферы. Это «Чаадаев» А. Лебедева, «Юрий Тынянов» А. Белинкова (2-е изд.), «Запретная мысль обретает свободу» (о духовной драме Радищева после Французской революции) Ю. Карякина и Е. Плимака, надолго определившие ауру умственной жизни гуманитарной интеллигенции, во всяком случае московской. Но отмеченные выше устремления Эйдельмана невозможно представить и вне более обширного культурно-научного контекста 60—70-х годов. Вне, скажем, [16] движения так и не замолкнувшей вовсе философской мысли. Вне именно тоща возникшей, словно Феникс из пепла, культурологии. Вне великих по своим теоретическим открытиям трудов М. М. Бахтина. Вне достижений филологов-литературоведов, в частности замечательных работ Ю. М. Лотмана и его школы. Вне новаторских исследований по социальной психологии средневековья А. Я. Гуревича с их перспективными методологическими обобщениями. Научно-исторические устремления Эйдельмана, реализованные на материале отечественной истории, перекликались и с современными исканиями зарубежной гуманитарной мысли. Речь идет, например, о таком ее направлении, как культурная или историческая антропология, и особенно о школе французских историков, группировавшихся вокруг «Анналов». Своим обращением к различным проявлениям социально обусловленной человеческой активности, к истории «ментальности» как центральному узлу, стержню исторического процесса, и разработкой методов их изучения «анналисты» совершили подлинно «коперниканский переворот» в историческом познании XX в. 14 (Созвучие работ Эйдельмана новациям школы «Анналов» было отмечено в прекрасном докладе Г. С. Кнабе «Современное общественно-историческое сознание и творчество Н. Я. Эйдельмана» на первых эйдельмановских чтениях в апреле 1991 г. 15) Наконец, интерес к «простой истории» спорадически пробивал себе дорогу в трудах некоторых историков по общественно-политической тематике и в обширной биографической литературе, не говоря уже о лучших образцах художественно-исторической прозы. Но, наверное, мы не ошибемся, если скажем, что у Эйдельмана он выразился с наибольшей полнотой, последовательностью и блеском. В том же, что касается исторической науки в нашей стране, есть достаточно оснований считать, что его творческая практика сыграла здесь вообще особую роль, предвосхитив в известной мере то расширение горизонтов исторической мысли, то обновление проблематики исследований, наконец, ту направленность массовых исторических интересов, которые лишь в последние годы получили «права гражданства». [17] В подтверждение сказанного сошлюсь на один, мне кажется, очень выразительный пример. Он связан с преломлением в творчестве Эйдельмана еще в те давние годы чрезвычайно модной сейчас идеи альтернативности в истории. Мысль о том, что в ней наличествует не какой-то один, заранее предопределенный путь развития, а по меньшей мере несколько различных по потенции осуществимости путей, что неизбежны и неотвратимы только те события, которые уже состоялись, все же остальное открыто осознанному историческому действию,— мысль эта признана ныне одним из краеугольных положений современной методологии исторического и — шире — социального познания. Разговоры об альтернативности ведутся не только в ученой среде, но и в публицистике, массовых аудиториях, за всякого рода «круглыми столами» т. д. Но до середины 80-х годов попытки всерьез затронуть эту проблему решительно пресекались. Историкам жестко предписывалось заниматься только тем, что совершилось, — в этом усматривался как бы «символ веры» материалистического понимания истории, но, разумеется, в сугубо механистической трактовке. Его адепты под флером рассуждений о примате «исторической необходимости» усердно проповедовали, что сослагательное наклонение имманентно противопоказано исторической науке. Все это, если называть вещи своими именами, нельзя оценить иначе, как реанимацией в лоне марксизма старых как мир фаталистических, провиденциальных взглядов на историю, глубоко религиозных по своему существу и происхождению. Для Эйдельмана такого рода постулаты были неприемлемы и в общетеоретическом и профессиональном плане. Вот что писал он в конце 1980-х годов в одной из последних своих книг: «Странное, с виду бесполезное, а на самом деле весьма и весьма важное занятие — разгадывать, разыгрывать несбывшиеся исторические варианты. Много лет нас учили, что историку негоже рассуждать, «что было бы, если бы...». Подозреваем, что наставники таким способом прежде всего стремились нас убедить, что «все действительное разумно», а прочее [18] «от лукавого»: опасные сомнения в единственности того, что произошло. Скажем, коллективизация, тирания, террор» 16. Эйдельман, как видим (а эти мысли он вынашивал едва ли не со студенческой скамьи), раньше и глубже других почувствовал, что отрицание альтернативности, помимо научно-философского догматизма, таит в себе и некий нравственный изъян, ибо оборачивается апологией возвысившихся над обществом деспотических режимов и служит оправданию политического конформизма, отторгая от истории активно действующую личность с ее правом на выбор и с ее ответственностью перед будущим. Особенно коробили его непререкаемые утверждения об исторической неизбежности поражения восстания декабристов. В свое время А. И. Герцен проницательно заметил, что «попытка 14 декабря вовсе не была так безумна, как ее представляют» и что «это-то и было с ужасом понято правительством» 17. Отталкиваясь от этой мысли, а также от несколько наивного мнения П. В. Долгорукова о том, что они вполне могли бы победить — «следовало только восстать ночью», Эйдельман еще в 1973 г. высказался на сей счет со всей определенностью. Высказывание это настолько содержательно, что позволю себе привести его почти полностью: «Не совсем ясными и доказательными представляются суждения некоторых историков и литераторов о том, что декабристы были обречены на стопроцентный неуспех. Действительно, слабости этого движения, отсутствие массовой основы определяли большую вероятность неудачи, и эта вероятность 14 декабря «сработала». Однако могла ведь осуществиться и меньшая вероятность: кто-то нз декабристов (Якубович, например) мог бы, конечно, убить Николая I, восставшие лейб-гренадеры без труда могли бы завладеть дворцом. Об этих возможностях, как вполне реальных, вспоминал позже сам царь. Тогда могла бы образоваться ситуация, при которой власть в Петербурге перешла бы к восставшим <...> В случае хотя бы временного захвата столицы 14 декабря были бы изданы важные декреты — о конституции, крестьянской свободе, что, конечно, имело бы значительное влияние на историю. Этого не случилось, хотя, бывало, осуществлялись куда менее вероятные события, нап- [19] ример, «сто дней» Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонников Бурбонов» 18. Точности ради надо, однако, сказать, что над такой возможностью Эйдельман задумался еще за несколько лет до того, занимаясь биографией М. С. Лунина: если бы участники восстания твердо следовали принятому накануне плану, «тогда,— рассуждал он,— взяли бы власть, сразу издали бы два закона — о конституции и отмене рабства,— а там пусть будут междоусобицы, диктатуры — истории не повернуть, вся по-другому пойдет!» 19 Свое претворение эти мысли, по сути дела восстанавливавшие в своих правах исторический случай как категорию научной историографии, получили развитие в книге «Апостол Сергей» — в рассказе о вероятном развитии событий при успешном исходе декабристского переворота. Здесь он стал всерьез их «разыгрывать», развернув в обширную главу, в первоначальном варианте называвшуюся кратко и просто «1826». Я прочел ее еще в рукописи и до сих пор, по прошествии почти 20 лет, не могу забыть того чувства ошеломления, которое возникло от неожиданности и размаха нарисованной в ней картины. Эйдельман проделал редкий эксперимент. Прежде всего он тщательно суммировал все сохранившиеся в мемуарах и следственных материалах показания декабристов об их планах и предположениях о том, что произойдет с ними и в стране при победе восстания Черниговского полка. И это дало ему основания выдвинуть захватывающую гипотезу состояния революционной России, совершавшей необратимые преобразования и в то же время раздираемой внутренними смутами. Особенно впечатляли смелые, психологически и исторически тонко обоснованные догадки об образе действий в новой социально-политической ситуации лидеров тайного общества, виднейших генералов, государственных сановников, членов царской фамилии, церковных иерархов и т. д. Предсказывались также «вычисляемые» из реальных условий русской жизни 20-х годов варианты поведения войск и крестьянских масс. Словом, эпоха плотно входила в гипотетическое повествование, убеждавшее точностью своей фактуры, своей подлинностью и конкретикой. Это был один из немногих в те годы — да и сейчас! — опытов плодотворного [20] применения альтернативного метода в исследовательской практике историка. Но именно это, видимо, и насторожило издательство. В опубликованном в 1975 г. тексте книги глава оказалась сокращенной. Правда, общий ее смысл и даже колорит сохранились, но все же она стала заметно суше, бледнее, и, что самое досадное, к прежнему названию было добавлено слово «фантастический», хотя всем ее содержанием, всей логикой повествования автор подводил к тому, что как раз ничего фантастического в его документально оснащенной гипотезе не было. [21] Цитируется по изд.: Эйдельман Н.Я. Из потаенной истории России XVIII-XIX веков. М., 1993, с. 15-21. << Назад << К оглавлению статьи Тартаковского >> Вперед >>
Вернуться на главную страницу Эйдельмана
|
|
ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ |
|
ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании давайте ссылку на ХРОНОС |