SEMA.RU > XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ  > РУССКАЯ ЖИЗНЬ
 

Елена ЧИРКОВА

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА

 

"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ПАМПАСЫ

Трёхкрылый василь или иллюзия свободы

САГА НА МУЗЫКУ НЕИЗВЕСТНОГО ФАНТАЗИТОРА - о переплетениях судеб трёх персон, некогда живших реальной жизнью, но которые изменили естественному ходу вещей, предпочтя ему сверхъестественный. - По той причине, что реальность стала для них н е в ы н о с и м а. Это не значит, что сага - продукт жанра фантастического, нет. Но это и не вульгарный реализм. Во всяком случае, предупреждаю: не стоит искать в героях сходства с нынеживущими людьми. Почти что весь ваш, - Автор.

ГОСТЬ

(ПАРТИЯ АЛЬПИЙСКОГО РОЖКА)

В сумерках над соседней мансардой опять появляется крылатая тень.

Я уже знаю, откуда ее ждать, и слежу за ее приближением: вот она застряла, зацепившись за шест антенны, вот, тяжело перемахнув через старую липу, грузно осела на карнизе – как раз над моим окном, - и, убедившись, что я на своем посту, и, кроме кошки, рядом со мной никого нет, располагается на моем подоконнике между геранью и кустиком тыквы. Кошка Лиза со злобным шипеньем прыскает с окна, а я, не торопясь, размешиваю сахар в стакане горячего чая с лимоном, и позвякивание серебряной ложечки – единственный звук, который выдаёт моё присутствие в притихшей вселенной.
Сумеречный гость - мой старый знакомец еще из той, полуденной жизни. Зовут его Василь, если только есть еще на свете люди, которым зачем-то нужно его звать.
Я до сих пор не знаю, то ли он окончательно покинул материальный мир и присоединился к сонму призраков, которым не страшен ревматизм и повышение квартплаты вкупе с кровяным давлением, то ли он наконец-то постиг искусство черной магии и регулярно посылает мне свое астральное тело, чтобы не тратиться на междугородние звонки.

- Одна?
В ответ я пожимаю плечами. С тех пор, как Василь обзавелся крыльями, говорить с ним - напрасно сотрясать воздух. Он способен только вещать. Увидев его в первый раз в таком виде, я испытала персональное землетрясение: – ты? откуда? почему? зачем? Как? Но от прямых ответов, как и встарь, Василь ускользал всё с той же усмешкой сфинкса, и я поняла, что игра продолжается. Та самая игра, в которой мне по-прежнему предлагается почётная роль королевы, приготовленной к жертве. С тех пор я молчу.
Кстати, о крыльях – держу пари, что Василь, получая их на складе небесного воинства, не удержался от своей любимой присказки – «два лучше, чем один» - и таким образом спроворил два левых и одно правое, что мешало ему летать столь же величественно, как он, бывало, передвигался по земной тверди. Лишнее крыло цеплялось за два рабочих перьевых органа и делало полет неуклюжим, медленным и даже опасным.

Мое молчанье нисколько Трёхкрылого не смущает: он к нему привык, оно его устраивает и позволяет беспрепятственно часами излагать мудрость, открывшуюся ему за пределами грубого мира.
Увлекаясь, он нежно осеняет меня крыльями (лишнее левое мешало и тут) и я, стыдно признаться, опять поддаюсь его чарам – поднимаю руки, чтобы обнять его… но обнимаю пустоту. Довольный Василь, усевшись на холодильник, лицемерно утешает меня и – в который уже раз! – призывает примкнуть к миру окрыленных. По его словам, если бы я захотела, то давно уж бороздила бы звёздное пространство рука об руку с ним, незабвенным, - вместо того, чтобы в одиночку влачить свой корабль по бескрайним пескам этой земли.
Для перехода в мир астрала, - напоминает Василий, - перво-наперво нужно пустяковое усилие воли: разлюбить всех нынеживущих (чтобы не имели силы надо мною и не привязывали к земле). Далее жизненно необходимо расплатиться за все причинённые мне обиды, посвящая каждой из них по кровавой жертве, к примеру, по свежеубиенной кошке и непременно на перекрестке трех дорог. Каким-то образом моя Лизавета понимает, что он конкретно имеет в виду, и издает предупреждающее ворчанье.

Стоп! Мало того, что любовь к «нынеживущим» ничем не вытравить из моей печени и души - всякое убийство глубоко противно моей природе. Тем паче кошек, которых я глубоко уважаю.

Хотя… был в моей жизни миг, когда я могла и хотела убить. Это случилось в недобрый час, когда…
… на меня обрушился тёмный гнев.
Тонны душной обиды, сбивающей с ног,
оглушающей и слепой.
В одно мгновенье в мире исчезло всё, кроме шума прибоя: только о зыбкий берег разума билась не вода - кровь.
Ангел-хранитель отвел помраченье - счастлив мой бог… Теперь мне смешно, а тогда, будь у меня нож – и моему неверному супругу и единственной моей подруге, в лучшем случае, не осталось бы иных плотских утех, кроме гастрономических. Случись это досадное недоразумение сегодня, я бы постаралась ничем не помешать влюбленным, изнемогавшим от каторжных трудов на ниве госпожи моей Афродиты, понимая, как хрупко - и, что печальнее - единообразно чувство единения с братьями и сёстрами по разуму.
Семью годами позже я все же испытала нечто вроде законного реванша, но удовлетворения это мне доставило не больше, чем слабый чай третьеводнишней заварки: кто-то, наконец, осведомил моего мужа о том, что ко мне похаживает Василь. Василь… хищник, серый кардинал, авторитет, известный в теневых кругах под кличкой Удав, крёстный отец зауральской мафии и, наконец, красавец мужчина. В то время супруг мой уже не затруднял себя придумыванием длительных командировок и порой неделями командировался на другом конце города у своей Тамары, кладовщицы с овощной базы. Новость подожгла бикфордов шнур его самолюбия - такого повода он ждал годами, а я, непонятливая, все никак не могла преступить утомлявшую и раздражавшую его верность. И вот - наконец! Пригодилась-таки подготовка к отторгнувшему его ГИТИСу. Актерское мастерство всегда дремало в нем подобно крокодилу в тихой заводи. Show must go on! Как бы это выглядело из зрительного зала?

Полночь. Только один удар ногой в дверь – достаточно мощный, чтобы двери соседей слегка приоткрылись. Неверная жена сонным голосом проговаривает равнодушное «кто там».
- Кто? А кого ты хотела бы видеть?! – он простирает руки к чердачному люку.
- Проходи, нечего устраивать бесплатное кино для соседей, - неверная, не чувствуя ни малейших угрызений совести, поворачивается и уходит на кухню.
Увы, самую эффектную реплику приходится смять - он торопливо бросает на публику горькое "как- же-я-пройду – рога-мешают!» и бросается за женой. Что ж, действие приходится переносить с подмостков за кулисы. Это гораздо скучнее, поэтому годится все, что может сделать действие погорячей, - даже шампанское, «чтобы обмыть рога». Бесчувственная супруга никак не хочет включаться в игру и отталкивает протянутую чашу гнева. Обеспокоенный тем, что действие стремительно теряет высоту и накал, муж хватает кресло и бросает его в сторону неверной. По натуре он человек добрый и сознательно целится мимо. Кресло сбивает журнальный столик, по всей комнате разлетаются листки рукописи, но женщина - как мрамор: бесчувственна и холодна. В ход идет высокий слог, раздирание одежд, более-менее осторожное выдирание волос, падение на колени и, наконец, газовый пистолет – почти как настоящий. И тут жена - ура! - поднимает перчатку: у нее тоже есть свой пистолет и она (нечаянно?) нажимает на курок.
Что немцу смерть, то русскому на здоровье – немецкий нервно-паралитический газ вызывает легкое покраснение глаз и радостный рёв благородного отца семейства:
- Ты-ы-ы?!!! О, ТЫ!!!!
(Стоп-кадр: муж на коленях протягивает руки к застывшей перед ним женщине с пистолетом). Сказывается отсутствие репетиций - он теряет равновесие и падает ничком на коврик у порога. Сцену спасает удачная находка - сотрясаясь в горьком смехе a-la "смейся, паяц", он закрывает вспотевшее лицо.
Во избежание второго акта драмы жена, схватив налету пальто, выскакивает в ночь и непогоду. Снег с дождем логически довершают картину.

Мне не до шуток – устала, знобит от простуды и нервной встряски, домой Василю звонить нельзя: жена. Придется провести ночь во мраке тёмных улиц – город временно перешёл на строжайшую экономию и первой её жертвой пали уличные фонари. Движение – жизнь, и стараясь согреться этой древней мудростью и быстрой ходьбой, я кружу по замершему городу. Рядом со мной тормозит припозднившийся гуляка и приглашает погреться в своём авто. Нет уж, спасибо, согрели. Гуляка раздосадован, и чтобы зелен виноград не задирал нос, грязно матерится. Увы, эта встреча не единственная в ночь бенефиса. Некоторое время спустя у меня спрашивают документы - к счастью, со мной журналистское удостоверение, а не то пришлось бы коротать ночь в вытрезвителе, этом единственном пока клубе для серых санитаров правопорядка ("ну и что, что не пила – это еще не оправдание").
В предрассветный час я на цыпочках возвращаюсь домой – дверь открыта, в квартире запах перегара и львиный храп утомлённого супруга. Он по-богатырски раскинулся на постели, в головах – страшный пистолет и допитая бутылка «Советского шампанского». Я смотрю на розовое пухлое личико усталого от шалостей младенца.
Опустошение и лёгкая грусть о неисповедимых путях госпожи моей Афродиты не оставляют места ни для каких иных чувств и ощущений.
И это реванш? Вендетта, которая грезилась мне семь лет тому назад – в грозовых раскатах и в содрогании земной тверди?
- Пш-ш-ш… - всего лишь спустила велосипедная камера.
Какие они оба все-таки мальчишки – один со своим комплексом неудавшегося актера и тягой к простому удовольствию выпить и закусить, другой – с гремучей смесью из черной магии, йоги, должностной инструкции секретаря обкома и кодекса чести практикующего секретного сотрудника разведуправления. Оба – глубоко и всесторонне образованы благодаря Сильвестру Сталлоне, Арнольду Шварценеггеру и «Санта Барбаре».

ВСТРЕЧНЫЕ СОСТАВЫ
(ТРУБА)
Великий Архитектор
спроектировал скрещение параллели Василя с моею задолго до нашей с ним встречи.
Мы родились по разные стороны Оси.
Он весь был продуктом однопартийного режима. Я – рядовым всесоюзного кухонного заговора интеллигенции против господствующей идеологии. Если не считать вступления в пионеры, я ни разу не пересекла невидимой границы между белым полем аристократии духа и чёрным оврагом большевизма. Но и Василь до семнадцати лет про партию разумел мало.
Когда я запоем читала «Тимура и его команду», Василёк гнал самогонку в леске неподалеку от Киева, чтобы менять её на хлеб.
Я жила в почерневшем от времени казачьем доме на берегу раздольного Иртыша и втайне от бабушки таскала пропитанье - варенье из ледника, бывшего предметом зависти для всей улицы (размером с ангар для бомбардировщика) и хранившего в своих лабиринтах удивительные и неожиданные сокровища. В то время Василь ютился по чужим углам с неласковой, уставшей от жизни матерью, тремя братьями и малолетней сестрой, и зарабатывал на хлеб молотобойцем в кузне у одноглазого цыгана, очень не любившего субботы (день расчёта за неделю каторжного труда).
Когда я, заподозрив подлог, перешла с идеологически правильного Аркадия Гайдара на авантюрно-энциклопедического Майн Рида и совершила свой первый побег от цивилизации в параллельное пространство, тайно обустроенное из гладильной доски моей тёти в развилке старого клёна, Василь, гарный хлопец, ударно вкалывал плотником на Целине, бегал с «поллитрой белого» на гулянки в соседнее село и уже наметил себе в жёны смазливую Таньку, медсестру из амбулатории.
Когда я, будучи ущипленной за мягкое место комсвожаком, хлопнула дверью горкома, так и не вступив в славные ряды ВЛКСМ, Василь с азартом осваивал дуплеты на старом бильярде в Аллахом забытом поселке посреди бескрайней марихуановой степи. К тому времени он успел жениться на своей Таньке, стать отцом двухлетней Симы и секретарём райкома комсомола. Если бы не выговор вышестоящих товарищей за непотребную конопляную поросль вокруг гипсового памятника вождю, Василь мог бы считать себя самым счастливым человеком не только в своем районе, но, пожалуй, и на всем пространстве вещественного мира.
Когда мне в деканате Инъяза предложили на выбор - или вступить в комсомол, или покинуть альма матер, Василь, чуя грядущий вертикальный взлёт, взбегал по лестнице, устланной красной ковровой дорожкой, к Первому секретарю обкома, наповал поражая встречных дам голливудским оскалом над галстуком "регат".
Когда в глухом камчатском селе, конечной остановке второго моего побега от мира сего с его партийно-демократическим централизмом, я, припертая к стенке товарищами из бюро райкома, слушала, как меня клеймили за «наплевательское отношение к идеям соцсоревнования» и «ненесение света культуры в массы», Василь праздновал вступление в должность короля города - первого секретаря горисполкома – полученную в награду за рискованную роль в одной КГБешной авантюре с летальным исходом.

Жизнь у нас обоих была нескучной –
мы оба предпочитали ходить ва-банк,
не признавая мелких ставок.
Но играли мы по разную сторону стола, да и валюта у нас была разной.
По Лобачевскому - параллели сходятся. Наши с Василем параллели скрестились,
когда я вернулась с Камчатки и подалась в журналистику. Король города делал с нашей братией всё, что хотел. Спецкор "Комсомолки", оповестивший весь Союз Нерушимый о том, что в нашем счастливом городе рухнула карточным домиком многоэтажная новостройка вместе с новосёлами, оказался совсем не там, где ожидал. Вместо обещанной ему средней полосы с берёзками и ромашками он совершенно неожиданно получил назначение в самое пекло афганских событий, где с "интелями" особо не церемонились.
Вслед за пасквилянтом, посмевшим в центральной прессе замахнуться на козырного короля своей пиковой шестеркой, совсем не в пионерские лагеря загремел и директор местного вино-водочного завода, который затеял отделить свой собственный бизнес от бизнеса Удава.
Кто-то исчезал с обжитого плацкарта в эшелонах власти, кто-то - из жизни совсем.
В виртуальных списках, которые то возникали, то пропадали в клубах табачного дыма на хрущовских кухнях, фамилия Василя была помечена траурным крестиком - как бессовестного притеснителя и апологета.
Кто знал, что табачный дым, соединенный с неосторожными диссидентскими заклинаниями, вскоре изменится качественно, и в свой день и час превратится в дым пороховой, от которого будут задыхаться наивные человечки в осажденном здании российского парламента; последним вздохом войдет этот дым в легкие Влада Листьева, Димы Холодова, моего одноклассника Яшки Петерса…
Но Васёк и тут сумел использовать тот дым в свою пользу и скрыться под его удушливой завесой. Вот он только что был здесь - и ("никакого мошенства!") - нет его. Диссиденты - как дети, у которых мячик закатился под диван: поплачут-поплачут, да и другую игрушку найдут. Василь закатился очень далеко. Из братской республики, где он вершил нескучные свои дела, его было не достать. Впрочем, до этих кошек-мышек еще было предостаточно времени, звезда его только ещё поднималась к зениту. Ну и что, что журналисты поклёвывали, - Василь, посмеиваясь, как тот самый Васька, «слушал да ел» в свое удовольствие.

А удовольствий у него было несчётно – наголодавшись в раннюю пору непартийного детства и отрочества, Василь залпом пил свою полную чашу Грааля. Для него не было слова «нет» - все, что могла предложить партийная самобранка индивидууму с фантазией, он и самобрал, кидая остатки с барского стола своей гвардии да рыбкам-бананкам из окружения.
Тем временем в городе разразился скандал – милиция по чьей-то невидимой указке раскрыла притон для высших партийных чиновников и уголовных авторитетов, в котором их обслуживали юные проститутки всех мастей, национальностей и ориентаций. Поговаривали, что Василь учуял засаду и ушёл от нее, как матерый лисовин, запутав все следы и обеспечив себе железное алиби. Скандал, однако, тлел под коврами дорогих кабинетов не один месяц. Исчезла - по официальной версии, сошла с ума - главная свидетельница, мать-одиночка, падшая женщина по имени Ангелина. Свидетели обвинения со временем стали странно путаться, противоречить друг другу и самим себе.
Казалось, зловредная опухоль начала понемногу рассасываться, но процесс все же зашёл так далеко, что решено было прибегнуть к хирургическому вмешательству: в край осмелевшего Василя ампутировали из его королевского кресла. И все ж он смог, не моргнув голубым глазом и не дрогнув бровью, уйти с присущим ему шиком – даже хохотнул на прощаньице, похлопав Иуду по спине чуть пониже левой лопатки, куда с удовольствием вогнал бы свинец.
Удар ниже пояса, удар, которого он не ждал, нанесла ему бархатная ручка.

Именно для нее, для своей милки-любимки, он впервые в жизни взялся писать свои неуклюжие и трогательные вирши. Опьяненный ею - парил он на крыльях (двух!) над медовым лугом госпожи нашей Афродиты, торжествующий – в славе и силе - восходил на милую подругу, как на царский трон. В ее честь он посадил (точнее, распорядился посадить) аллею прекрасных голубых елей, яблоневую рощу и парочку типов, которые ей досаждали шантажом «по старой жизни». В её честь и «под неё» он построил дворец бракосочетаний (резьба по драгоценным породам дерева, мрамор, фонтан с зимним садом, парчовые обои, зеркальные стекла, лабиринт уютнейших кабинетиков и бальный зал с дежурным оркестром). В день отставки, приехав к ней на свидание не столько за любовью, сколько за утешением, с одним сиротским желанием приклонить свою бедовую головушку на ее сахарную грудь, он услышал циничное признание, что, мол, любила она короля, а неудачника любить не может. И потеряла к нему всякий интерес.

Василь не умел прощать, зато умел ждать. Его персональный ренессанс занял совсем немного времени – слишком глубоко он пустил корни в святая святых ЦК и РУ, слишком много знал о Первых, чтобы степной ветер (умеренный до сильного) мог смести его с занятой высоты. Но, отвоевывая потерянные позиции, он ни на минуту не забывал о главном: раненое сердце жаждало крови предательницы и, запершись в домашнем кабинете красного дерева, он часами мысленно созерцал один вариант мщения за другим.
Сладостный яд! Мясорубка, в которой он перекручивал сладкие картины былого с собственным сердцем и печенью, засасывала в чёрную свою воронку любимый и ненавистный образ. Домашние слышали из-за запертой двери только килограммовые децибелы завывания цыганского хора и боялись лишний раз скрипнуть половицей. Наконец, план мщения выкристаллизовался во всех подробностях. В распоряжении Василя была тщательно подобранная команда мастеров на все руки, которые могли сделать всё что угодно с замками, сейфами, банками, документами и человеческими жизнями. Выбрав из них самого красивого мальчика, Василь поручил ему свою милку-любимку с подробной инструкцией, как приготовить из неё фирменное блюдо.

Милка влюбилась не на шутку. Новый возлюбленный умел раскочегарить ее негаснущий, но начинающий уставать костерок, умел опьянить, закружить, угадать ее секретные капризы. Однажды, после упоительной командировки вдвоём в столицу, любовник предложил ей уехать во Львов, а там и за рубеж - с «золотом партии» и, естественно, с ее шкатулкой фамильных драгоценностей. Отъезд удалось подготовить в тайне от мужа, который за эти годы и сам благодаря Василю сделал крутую карьеру и мог достаточно веско сказать своё мяу.

Бедная, бедная Лиза! В какой-то ободранной карпатской гостиничке любимка проснулась однажды одна-одинешенька, голая, без шкатулки и даже без сумочкм с документами. Завернувшись в простыню с черным штампом инвентарного учёта, она униженно выпрашивала у горничной хоть какой-никакой халатик. Персонал, еще вчера приторно любезный, всласть поизмывался над брошенной «цацей». Без паспорта, бог весть, в каких отрепьях, она тащилась от Карпат до Урала - где безбилетным зайцем, вскарабкавшись на багажную полку общего вагона, где автостопом, терпя гнусные домогательства дальнобойной шоферни и поминая матом все любови - прошедшие и будущие. На слёзные телеграммы муж, садистически отмщая за долголетние унижения, не реагировал. К Василю обращаться она не смела – знала, чьих рук дело и чуяла, что ей отпущен еще не весь заказ.

Следя за всеми её перемещениями во времени и пространстве с точностью до минуты, Удав печально перебирал бриллианты, которые когда-то в счастливые минуты дарил легкомысленной возлюбленной и которые теперь вернулись к нему в фамильной шкатулочке. Перебирал, как чётки – и шептал про себя слова Соломоновы: «Все проходит, пройдет и это».
На десерт – и это была не самая малая часть мщения - Василь заставил помириться супругов, ненавидевших друг друга со всею ненавистью униженных сокандальников, которые вынуждены публично выказывать друг к другу нежность и дружбу. Наедине с собой мироносец то мычал от щемящей боли, - растравленная рана никак не хотела затягиваться, то похахатывал от недоброго веселья.

К финалу этой комбинации наш герой вошел в новую силу и даже вознёсся на виток выше по марксистско-ленинской спирали – чтобы уж не ступать по обагренной им земле. Сфера интересов его расширилась тоже – богатые золотые и урановые рудники не знали другого хозяина, уголь, медь, цинк, пшеница и горячительный пшеничный сок, бриллианты, энергоносители – все получало движение только по мановению его руки, кудряво поросшей чёрной шерстью.
Мужчины делались при нём тише и меньше, женщины чумели от страсти и падали на спинку при одном его приближении, - их он ломал, использовал, мучил – принося человеческие жертвы старому, раненному чувству. Изменницу же не хотел видеть и близко – гнал, когда она снова и снова, разодевшись в пух и прах, как бы случайно попадалась ему на глаза. А она, в тщетных усилиях повернуть колесо Фортуны вспять, не могла и не хотела поверить, что любовь прошла. Но Афродита предательства не терпит: любовь не прошла - она превратилась в полную свою противоположность.

Василию нашему, как никогда прежде, хотелось теперь не постельных викторий, а невиданных высот, бездонных пропастей, кипения крови, опасного азарта, полёта, космического ускорения и фанфар. Его личным гимном стала ода риску – «есть только миг между прошлым и будущим – именно он называется жизнь… Чем дорожим, чем рискуем на свете мы – мигом одним, только мигом одним…»

Масштаб авантюры обычно прямо пропорционален высоте и площади занимаемого кресла. Вот тут-то, вольготно развалясь на сидении улучшенного качества, он и позволил себе то, что давало ему ни с чем несравнимый адреналиновый кайф – игру с огнём, игру на грани фола. Столица раскинулась перед ним зелёным сукном игрального стола. И не одна столица Союза…
Один из раундов этой игры, исполненной азарта, едва не кончился для Василя плачевно: из Кремля, куда он летал скрестить копья с самим Госпланом, чтобы немедленно остановить строительство в городе третьего по счёту гиганта сельхозмашиностроения, его привезли назад в наручниках. Впрочем, было похоже, что ему самому нужно было показаться в ипостаси мученика и страдальца за правду ради каких-то скрытых целей. В природе Василя было нечто, роднившее его с тортом «Наполеон» - с бесчисленными слоями коржей, крема, замаскированных в креме сюрпризов и треуголкой-невидимкой отшельника Святой Елены, парящей над всем этим великолепием. Наручники увидел только тот, кто должен был их увидеть, и в крещендо его триумфального марша не вонзилось ни одной минорной ноты. «Все путём», - говорил он, блистая несокрушимым голливудским оскалом, который при известной простоте можно было принять и за улыбку.
В один из стремительных, переполненных событиями и чувствованиями дней в руки ему случайно попала «Чёрная магия» мэтра Папюса. Неиспорченный книгами мозг со свистом всосал два тома новой информации. Душа страстно поверила в возможность постижения соблазнительных умений и навыков.

НАД ЛУГАМИ АФРОДИТЫ
(СВИРЕЛЬ)

К тому оглушительному мгновению тишины, когда он прервал мой перевод с английского для рыжего Дона Уоллеса и, прикрыв своею кудрявою ручищей мою ненаманикюренную руку вместе с журналистским блокнотом, тихо сказал: «А теперь не для перевода – я хочу видеть вас наедине»…
… к тому оглушительному мгновению за моими плечами слабо трепетали крылья малой смерти, крылья, вынесшие меня с того света и перенесшие - измученную и горестную - с одинокой скалы кухонного рабства и исступленной ревности на другой берег, где шум и ветер…
крылья, обещавшие свободный полёт в блистающий мир, когда выход из земного тела казался совсем не страшен, наоборот…
крылья, овевавшие меня лёгким ароматом мёда и серебристой полыни, древним шёлком прибитой дождем пыли и бархатом кладбищенской земли, - их заметил один только Василь. Конечно же, он знал, что именно я о нём пишу и что говорю, знал, что я – с той стороны баррикады, из совсем другого измерения. Знала и я – что он сокрушитель, враг, другой полюс.
Наверное, поэтому нас и понесло навстречу друг другу.
Впервые в жизни на такое предложение я не ощетинилась всей своей ороговевшей добродетелью, но ответила… да.
Да! Под его полуопущенными ресницами блеснула насмешка, любопытство, лёгкая скука, - что ж, надо посмотреть, что у ней за крылья, да подрезать при случае. В том-то и сладость…

Душа моя была крылатой, как и все порядочные, не слишком грешные души. Типовой сценарий, который предлагала жизнь пай-девочкам из интеллигентных семей, показался мне скучен. Сначала Лондон и Уайльд, потом - Ницше, Гессе, Булгаков, Набоков и все прочие Наставники и Учителя, белые и чёрные, выстроившиеся на моих полках золотопогонными ротами, давно разбили наголову Аркадия Гайдара с его Тимуром и преподали мне далеко не один урок жизни за рамками дозволенного. И разве не соблазнительнее взмах узкокинжального НЕТ, чем податливая сдоба ДА?
НЕТ – это отсекновение первого, устаревшего варианта во имя нового, неизвестного, увлекающего тайной. Если хотите – это остроумный ответ ящерицы, пойманной за хвост.
ДА – это конец всему. Свинцовая точка, прерывающая полёт. Закукливание. Проклятие вечного и нерушимого рая благонадежных. Горечь от приторно-сладкого поцелуя, модифицированного в полезный для половой гигиены ритуал. НЕТ – это новый рывок за грань привычного.

Все круги пост-оттепельной соцреальности ощущались мною неумолимо сжимающейся спиралью гигантского боа-констриктора, и не протестовать против этого постепенного удушения я просто не могла. «Ты бунтарь, - говорила мне мама, - с таким выражением лица нельзя жить». Но разве это была жизнь? И куда было девать лицо, если я на биологическом уровне не принимала правил игры в одни ворота, предложенных Системой, и, не смотря на терпеливые разъяснения степенных преподавателей, так и не смогла понять и принять хитроумного термина «демократический партийный централизм». А также и многих других непонятных и скучных вещей, которые случались в те времена с коллегиально одобренной историей, философией, политэкономией, литературой и искусством.

Однако в двадцать два года бунтовал не один верхний этаж, населённый философскими фантазиями. В двадцать два года Луна морочит детей Афродиты и те, словно мотыльки-однодневки, спешат вспыхнуть в небывалом пламени. К прекрасному огненному цветку долетают не все. Специально для таких вот устремленных заботливо растянута клейкая паутина.
В двадцать два я бросила намеченную для меня колею и в аккурат на свой день рождения преподнесла сама себе давно задуманный подарок - побег. Куда глаза глядят. Итак, двадцатого ноября я уволилась с работы, купила билет до Хабаровска и там уговорила ребят из краевой газеты дать мне командировку на Камчатку: в то время без специального пропуска в паспорте в погранзону попасть было невозможно – считалось, что желающих сбежать на Аляску или в Японию было предостаточно. Чудом увернувшись от косой дюжины малых и больших ловцов, поджидавших меня на дороге за горизонт, я все же добралась до крайней восточной границы отечества. До воли.

Передо мной край света. Или его начало? В той заколдованной земле, где этот свет рождается, где солнце никогда не опаляет фиалок, и те цветут как в первый день творенья, раскрыв глаза невообразимой синевы. В безмятежном небе - опознавательные знаки курящихся вулканов. Ключи и гейзеры, кипящие средь белого безмолвия…Под моим крыльцом живёт крошка-горностай, ухает со старой сосны филин, плачут и поют на полную луну не то собаки, не то волки, которых в каждом дворе – по десятку, а то и боле: здесь мужики машин не держат, а больше пользуются нартами. Маленькое село, где я вдруг проснулась от столетнего сна, громко называется райцентром и добраться туда можно либо на самолёте, либо на нартах. Дороги к нему в те времена не было и в помине, и на свою новую планету летела я на «кукурузнике», который едва не разваливался в воздухе – всё внутри него было, как в дачном домике советского инженера: чуть ли не из фанеры, скрепленной какими-то верёвочками. Моё дыхание застывало серебряным шитьём на черни шарфа, руки-ноги уже через час полёта ничего не ощущали и второй пилот, посмотрев на мои коленки, дал мне стакан спирту, запасные унты и прикрыл своим пледом – чтобы доставить до места живой. Каменными изваяниями летели со мной два лесника, охотинспектор и полтора эвена, которые погуляли до синевы - их привезли к самому трапу, передали пилотам и наказали не спускать с них глаз - чтоб по дороге не вышли. Общее молчанье в заоблачном пути прерывали одни их вздохи.
На закате меня выгрузили в назначенном пункте и посоветовали идти прямиком в школу – единственную обитаемую контору. Шёл урок и в учительской, на первый взгляд, никого не было. На второй, присмотревшись, я увидела двух дородных крыс - они лениво разглядывали меня с ног до головы, - первые представители новой планеты, вынесшие мне ключи от города. Вернее, деревни. Мы изучали друг друга недолго: услышав звонок, они, прихрамывая, вразвалочку удалились за шкаф. Тотчас в учительскую насыпалась куча народу и сухонькая, как старый сучок, завуч предложила мне цигарку. Ах, журналистка? На это здесь не проживешь, все тут работают, как минимум, на двух работах, - а как же, камчатская зарплата… А не знаю ли я английского языка? Тут недавно местная англичанка сбежала с мужем учительницы по рисованию и домоводства, так что комната её пустует и я могу её занять, если соглашусь на работу в школе. А газета не убежит... Согласна?
Добрые люди предложили мне также и одеяло, принадлежавшее исчезнувшей соблазнительнице. Больше ничего в тесном приюте влюблённых и не было - любовники довольствовались им одним. Знаменитое одеяло являло собой кумачовый рулон, набитый плотно слежавшейся ватой. Надо заметить, что одеяла были здесь альфой и омегой меблировки – их для тепла стелили на пол, вешали на стены, ими же утепляли двери, для красоты оббив поверх камусом, шкурками с оленьих ног. Одеялами покрывали и самодельные предметы обстановки – ради тепла и красоты. Любое здешнее жилище сияло чистым светом Гриновских парусов: все до единого одеяла в местном сельмаге продавались исключительно алого цвета. Фабричной мебели здесь не держали - право, не на самолете же её доставлять: золотая будет.
Телевиденье ещё не осчастливило этот медвежий угол, да и фильмами в местном клубе народ не баловали, вот изнывающие от любопытства и скуки соседи торопились услышать историю моей жизни. Оттого вокруг меня возникла суета - народ прибывал на вожделенное застолье. Гнездо сбежавшей англичанки в девять квадратных метров вместило человек двадцать, пришедших, как тут водилось, каждый со своим харчем, как то: солёной и копчёной красной рыбой, холодной олениной с горчицей, обвалом красной икры (которую никто здесь не ел и которую натащили с единственной целью меня удивить), отборными солёными грибочками, брусничным морсом, а также с батареями бутылок рисовой и женьшеневой водки, охапками резиновых грелок с грузинской чачей и русским самогоном, графинами брусничного морса, и прочая, и прочая. Что до простой водки, то её здесь не водилось: привезённая в скрупулёзно составленном багаже с материка, она считалась великой ценностью и самой твёрдой валютой… Пировали, сидя на трофейном одеяле. Добрые же люди, под впечатлением момента, научили, с чего начать - той ночью всем разогретым обществом мы отправились на стройку за парой-тройкой хороших досок, чтоб изготовить нары. Но принесли больше - матерьяла хватило на книжные полки и шкаф - для всякого «материализма».

Не смотря на все хлопоты обустройства и головокружительную новизну ландшафтов, влекущий свет невидимой лампы, на которой мне суждено было сгореть, мешал уснуть и каждый день звал на свидание с судьбой. И ни намека на то, в ком она, судьба, должна была материализоваться.
Время стучало в висках, торопило - и, не видя рядом никого, кто хотя бы отдаленно напоминал призрачное серафимоподобное существо, являвшееся мне во снах, я бежала в в лес, в сопки - в еще более отчаянное одиночество, туда, где чувствовала трепетание невидимых крыл, намекавших на свое существование радужными бликами.
Где-то за своим пульманом Великий Архитектор выводил параллель, которая должна была скреститься с моей. Но Василь всё ещё был по ту сторону зеркала. Душный сон бросал меня как щепку по разгулявшимся до неба волнам: я радостно взмывала на гребень, узнавая берега родного Иртыша, вновь проваливалась в бездну - опять скользила по крутому склону кипящей волны и попадала в рукокрылья архангела, с родным лицом. Однажды среди сна, который мне посылали из ночи в ночь, я услышала протяжный, хрустальной нежности звук - не то собачий, не то волчий вой, дребезжанье стаканов на полке и чёрт знает откуда взявшийся грохот оркестровой меди. Все это было так созвучно сну, что я закрыла опять глаза и погрузилась в крылатые объятья. Так я пережила свое первое землетрясенье и заоблачное свидание с суженым мне Василём.

Одиночество – как сорочка: либо ты рождаешься в ней, либо без нее, как все. Эту слишком просторную одежду я хотела сбросить, но не могла, наверное, с самого первого своего вдоха на этой земле, пока не привыкла и даже не почувствовала в ней особых чар. Моё одиночество сопровождало меня в самых шумных студенческих вечеринках, в объятиях друзей и милых, - тогда на моей волне возникали вдруг помехи: голоса тех, кто был рядом, теряли смысл и плотность, превращаясь в многоязыкую скороговорку, и меня привычно засасывало в воронку Большого Безмолвия.
Словно кандальнику с пожизненной каторги, мне мечталось о чудесном побеге - вот, в один прекрасный день что-то случится, произойдет нечаянная встреча, тюремщик отвернется - и я спасусь! Или вдруг кто-то взломает мою одиночную камеру и примет меня на крыла свои. Но никто ничего не взламывал и тюремщик неустанно пас свою овечку на сумеречных склонах одиночества.

На новом месте я пыталась попасть в ритм и тон камчатского бомонда – меня приняли, как новое блюдо и некоторое время пробовали на мягкость. Интеллигентная наружность обманчива: я показалась пластичной, из того же теста, что и прочие. Местный бомонд – молодёжь из Москвы, Ленинграда, Львова, Новосибирска - был спаян не молодостью, не ностальгией по материковой родине, не профессией (среди них были землеустроители, заваптекой, режиссер, музработники, врачи), но одной страстью. Ею в какой-то мере являлся преферанс, чуть-чуть - театр, но все это было только приложением к чувству роковому – к деньгам и вещам. Чувство это ничуть не уродовало своих носителей – оно даже гармонизировало их черты, придавая им шарм здорового авантюризма.

Вот этой-то гармонии, этого шарму мне и не хватало. Карты меня не увлекали, деньги тоже, - камчатская зарплата меня даже шокировала и, жалея тратить на себя такую уйму денег, я доставляла себе удовольствие, рассылая посылки всем, кого помнила и любила. Мальчикам - армянский коньяк, завернутый в исландский свитер (так называемое «снабжение» здесь было, не в пример материку, щедрым), девочкам - кружевное белье. Я цеплялась за тонкие прутики, вспоминая, как молитву, имена и встречи, которые могли удержать меня на поверхности реки. Последней веточке, которая казалась мне прочнее других, поэту, писавшему в мою честь стихи и песни, которые согревали меня в холодные камчатские ночи, отправила я меховую парку.
Удивительное дело – все эти попытки зацепиться за чувства и привязанности нисколько не нарушали моего одиночества и не ослабляли напряженье ностальгии. Мне попросту никто не отвечал – словно я отправляла никому не нужную дань на Альфу Центавра, чтобы через тысячелетия получить уведомление о вручении. Так, впрочем, оно и вышло - много лет спустя, когда ностальгия превратилась в доброкачественную опухоль в области миокарда (с ней я свыклась, и она почти не мешала моему полёту по заданной траектории), тот самый поэт, чудом узнал место моего пребывания и позвонил мне глубокой ночью из какого-то южного городка. Всплакнув от избытка чувств, он признался, что любил и искал меня лет десять и всю жизнь, а потом сдался - судьбе и Анне, своей жене. А парку он пропил отчасти с горя, потеряв мой обратный адрес, отчасти потому, что она выбивалась из принятого москвошвеевского стиля, почитателем коего он был из принципа. За годы поиска он успел оставить Анну и осчастливить Веру, произвести на свет троих сыновей и стать редактором газеты. К тому времени я уже знала, что в каждом мужчине живет свой Петрарка, которому удобно и сладко всю жизнь любить одну прекрасную даму, а делать детей – совсем с другими дамами и не-дамами, с теми, кому безответно можно отплатить за большое, но - увы - не вознагражденное чувство к далёкой звезде.

Ну, а тогда, в годы, когда о хронических процессах говорить было бы попросту смешно, ещё не привыкнув за свои двадцать два года к ощущению растущей горошины в области сердца, сдавшись и предав белые одежды одиночества, я сделала шаг навстречу ожиданиям бомонда: стала безбожно проигрывать в преферанс и покер (фарт нарочно делал всё возможное, чтоб не наткнуться на меня), рисовать вычурные декорации к любительским спектаклям, ходить за село на "полигон" - стрелять из мелкашки и милицейского пистоля в пачки из-под «Столичных». Но… занималась всем этим как-то отстранённо и эта отстранённость ощущалась компанией и оскорбляла её в лучших чувствах.
Поэтому два события, одно за другим, стали прекрасным поводом вычеркнуть меня из списков «чистых».

Землетрясение, не смотря на все предупреждения и противодействия местных властей, всё-таки случилось. Случилось, как случаются крещенские морозы – по календарю, предсказанно, жданно, но жданно с оттенком легкомыслия, мол, не впервой, переживём. Послано оно было не для того, чтобы потрясти наш маленький мирок до основанья, а так - слегка взбодрить, ничего особенно и не порушив. Во время землетрясения рухнула пара-другая ветхих сараюшек, с фермы убежал белый мерин Костя… А из аптеки исчезли все наркотические препараты.
На другой день после природного катаклизма Анна, заваптекой, пригласила меня погадать на кофе. Так как умела делать это я – со всей моей сверхтренированной фантазией - больше не умел никто, и за этот единственный бомондский талант мне прощались многие небрежности.
Анны в тот час дома не оказалось, но двери в посёлке никто не запирал, - разве что подпирали ручку доской от собак, - и, прикинув, что хозяйка побежала на ключ за водой, я зашла, без церемоний, как здесь водилось. На столе была оставлена пачка моей любимой «Явы» и – странно чужеродным элементом – открытая коробка с яркими упаковками из-под импортных лекарств. От нечего делать я выкурила пару сигарет, погрызла кедровые орешки, повертела в руках лакированные коробочки. Не дождавшись Анны и заскучав, я написала ей записку и ушла домой.

Назавтра все, кроме меня, знали, что я наркоманка и под прикрытием стихийного бедствия мародерски ограбила аптеку. Нет дыму без огня – в коммуналке, где мы все толклись на общей кухне, я каждый день кипятила шприц, по предписанию знаменитой Скородинской-Филатовой делая себе инъекции алоэ, витаминов «В» и стекловидного тела. И даже немного этим бравировала – как же, не каждый сам себе всандалит болючий укол!
Первым моим чувством при изъятии паспорта и предупреждении о невыезде было удивление, вторым – когда я попросила еще раз повторить, в чём меня подозревают – вялая отстранённость, как будто речь шла не обо мне, а о ком-то незнакомом. Я даже не возмутилась, - словно по ошибке на мое имя по какой-то внегалактической почте пришла чужая бандероль, и нет возможности отказаться от ужасного имущества, предназначенного совсем не мне.
Примерно так же тупо я восприняла и обрушившуюся следом новость, что от моей руки умерла мать двоих детей по имени Галя.
Вот уж кого мне жаль, так эту бедную женщину, которую привезли с кровотечением в больницу – как раз в дежурство главного врача, гинеколога. Тот, бросив беглый взгляд на неё, теряющую сознание и жизнь, пригрозил: «Или скажешь, кто тебе делал криминальный аборт, или помирай – я и пальцем не пошевельну!»
Разве назвала бы она свою сестру, работавшую в той же райбольнице, если на слуху гудело уже одно подходящее имя! Тем паче, что в случае самого страшного – на кого бы ей, сироте, было оставить детей, как не на свою родную сестрёнку? Так было названо моё имя. Это бедняжке не помогло – после похорон дети её были определены в круглосуточно-круглогодичные ясли детского дома. Я, наверное, видела покойную, и не раз, но Бог мне судья – совсем её не помню. Перед мысленным взором возникает образ тонкой горемычной былиночки, одетую в коричневое с головы до ног, с карими же глазами, белые руки – сплетены в жесте безысходного отчаяния, - молчаливый укор Богу и людям.
Оглушенная обвинением, я даже не оправдывалась, а приняла всеобщее осуждение молча, смиренно и даже с болезненным восторгом, мол, вот он – мой крест, начало Голгофы, жданное страдание, чаша искупления за грехи мира. Ад прекрасен, пока любовь ко всему человечеству не уступит место другой любви. Адресной.
Дура? Святая? Наверное, фифти-фифти.

С того дня в поселке меня как бы не стало. То есть, я ещё была - мальчишки бросали в мне в спину камни, но в магазине мне уже не продавали продуктов и – что было гораздо мучительнее - сигарет. И даже письма мои - и ко мне и от меня – рвались на почте в моём присутствии со сладострастием. Дома у меня еще оставались галеты и спички. В весенних ручьях кипнем кипела кета – лови руками, да жарь на прутике над костром. Живи, мать. Живи и терпи.

Белые одежды моего одиночества трепал весенний ветер, клейкие почки оставляли на них рунические письмена, и впервые меня пронизывало горькое наслаждение оттого, что между мною, небом и землей – никого. Что мне позволено оставаться единственным свидетелем сокровенных превращений, и что превращения эти каким-то образом меняют кем-то намеченный для меня маршрут.
Я уходила в сопки, где в распадках можно было по пояс провалиться сквозь тонкую глазурь льда в ещё январский снег, а над горячими источниками уже царил апрель, цвели рододендроны и порхали яркие бабочки. Ветви деревьев и кустарник наливались хмельным сладким соком, земля бродила молодым вином, в небе гремела симфония света и птичьего гомона, в ручьях праздновала одну вселенскую свадьбу тьма тем красной рыбы. Горностай, белки, соболя и даже сам хозяин медведь хороводили весну, дозволяя мне оставаться немым гостем на своем пиру.
Утро, зелёный гонг, первый день творения. Наверное, там и тогда было настоящее счастье – маятник судьбы впервые достиг самой высокой своей точки.
Сквозь ресницы в мозг врывалось белое сияние чёрного солнца.

ВСАДНИК
("ФЛЕЙТЫ ГОЛОС НЕРВНЫЙ")
Нигде больше не приходилось мне видеть, как воздух дрожит от переизбытка невидимой силы, как солнце смешивается с туманом в пьяное, счастливое питьё, как всё божье творение вдруг являет пронзительную яркость и чистоту линий, отливающих радужным окоёмом… Нигде, как здесь, родниковая вода не веселит лучше всякого вина. Недаром тот, кто однажды пожил в заповедных этих местах, уже не найдет покоя в других краях, и снятся ему зелёные холмы и долы, и звон только что рожденного воздуха, и чистые струи воды с играющей в них рыбой, и цветы нездешней синевы. И тот, кто понял тайну этих снов – возвращается, а кто нет – тот доживает годы и годы, мыкается, неприкаянный душой, пьёт из одной чаши, из другой - и не может залить негаснущий уголёк непонятной ему тоски.

Окошко, влажное от росы, стукнуло о ставень и в комнату заглянул лукавый глаз. Конь? Гнедой, цыгановатый, молодой – откуда взялся? Вот он уже доверчиво-нахально просунул в окно голову, обрамленную, словно фатой, кружевной занавеской. Карие, с рубиновой искрой глаза любопытно оглядывали комнату, замшевые ноздри шумно обнюхивали воздух – и было с чего: прямо под окном на столе лежала початая коробка галет, мой вчерашний и завтрашний обед.
Обед раздели с другом – и я, радуясь, что хоть одна живая душа заглянула в мою келью, щедро угощаю гостя. Конь хрустит солеными галетами и ласково бодает меня своим атласным лбом – спасибо, мол, но нельзя ль ещё? Но неподалеку свистнул кто-то невидимый – и конь, поставив уши торчком, замер. Свист повторился – и он, молча боднув меня на прощанье, понёсся на зов. У тропки, ведущей в сопки, его ждал всадник на серой лошади – худощавая, чуть сутуловатая фигура, льняные волосы до плеч, стрелками часов - без двадцати пяти пять - чёрные усы, острый взгляд серых глаз из-под хмурых бровей – этого человека я видела в первый раз. «Эх, ты, попрошайка бессовестный, пошли на работу!», - похлопал он гнедого по холке и, не оглядываясь - и показывая этим, что знает – за ним наблюдают, скрылся в густом кедраче.

Лунный месяц спустя этот человек на свою беду станет моим мужем, но в тот миг в моей душе ничто не колыхнулось, ничто не подало знак – вот, мол, судьба. Высокая трава скрыла и весёлого коня, и серого всадника - распрямилась, как будто никого и не было. Так и во мне: не осталось и следа от той первой встречи.
На следующее утро конь пришел за угощеньем снова. Но уж кроме соли ничего не получил - ничего больше и не было. И опять убежал на свист. Заглянул и на третий день, но уже не в окно, а протопал по ступенькам и - прямиком в комнату. «Вот ты где, шалопай! – сказал его хозяин и вошел следом за ним. – Вы гоните его, он у меня Цыган не только по имени – наглый, как фараоново племя».
Так в мою жизнь вошёл несчастный Леонид. Он знал историю про мою гражданскую казнь, нисколько тому не удивлялся и не возмущался, мол, люди здесь такие, других Бог не дал, и предложил поехать с ним на Толбачик, вулкан, который незадолго до того снова ожил и напугал человеческое и животное население. Благо, разразился он километрах в двухстах от нашего посёлка и эвакуировать людей не пришлось, а звери эвакуировались сами – далеко вокруг толбачинской заварушки вся трава, ягоды, кусты скрылись под слоем белого вулканического пепла, и медведи, соболя, лисы, горностаи, не говоря уж о птицах, ринулись прочь. В том числе - в благословенные наши края, обжитые и местными индейцами, и пришлыми "белыми".
Но не так уж много было здесь людей – избушки на окраине поселка пустовали, да и тот, кто жил не в центре, не слишком-то мешал гостям из леса, не рискуя проверять по ночам то скрипнувшую вдруг дверь в стайку, то возню у крыльца. И собак прятали в сени от греха подальше – без них что за охота. А утром выйдет хозяин, глядь – припасы в сараюшке ополовинены, в кадушке сладкой капусты только на дне, кетовая икра, засоленная для ездовых собак, рассыпана по полу, копчености, висевшие под крышей, какие пониже - оборваны, шкуры, пересыпанные солью и припрятанные подальше от досужих глаз охотинспекции, – разорены: гости незваные веселились на славу. Стало опасно гулять в сопках в одиночку. Физрука, который решил вечерком сходить на ключ за водой, выловил и напугал до смерти медведь - переломил ему и ружьё, и – за одним - руку (какой ущерб для учителя физкультуры и по совместительству браконьера! Правду сказать, этим вторым совмещением грешили все мужики в поселке). Бедняга прибежал домой ни жив, ни мёртв. После того случая охотники наладили облаву и неподалеку от злосчастного ключа убили медведя с медведицею. Двух сирот - дрожащих и поскуливающих медвежат - привезли в посёлок и кормили сгущёнкой, пока вертолётчики не забрали малышей, чтобы переправить на материк в зоопарк.
Однако гостей незваных не распугали и облавы, которые вошли в еженедельный обиход больше от скуки и за неимением телевизора. По-прежнему шалили медведи, уверенные, что нет здесь иных хозяев, кроме них, воровски безобразничали вкрай обнаглевшие вонючки-росомахи, у окон и под крыльцом шныряли вечно озабоченные горностаи и белки, и только соболя держались от всех подальше - со всей осторожностью живых драгоценностей.

Леонид подрядился в экспедицию вулканологов поставлять лошадей, которых немало развелось в поймах рек Быстрой и Камчатки. Те уж не в одном поколении не знали людей, жили дикими табунами, и Леонид охотился на них, как на мустангов в любимой книжке моего детства о несчастном обезглавленном всаднике. Заарканив, он объезжал их, загонял до пены на боках, приучал возить вьюки, справлялся одновременно с десятком еще полудиких и едва ли не хищных коней. И вот первый подарок - Цыган, гнедой трёхлетка, стал собственным моим конём. Капризный и лукавый, слишком хитроумный для роли гужевого транспорта, он не давался под седло и падал в обморок от одного вида недоуздка, зато, освобождённый от всего этого гнусного человеческого измышления, делался весел и игрив, как щенок, и совсем был не против, если я цеплялась ему за гриву и бежала с ним далеко в сопки. Он шутя втаскивал меня на крутые склоны и стерёг мой сон, ошиваясь неподалеку на полянке, среди шелковой – вот уж подлинно шелковой! - травы. Принимая подарок, я знала, что платить за него придется своей свободой – так я вышла замуж за человека, которого мне, с моей благодарностью вместо любви, было не остановить в его стремительном беге к самому краю, к тому пределу, где кончается жизнь на этой земле и начинается другая.
Вместо свадебного путешествия повез он меня на реку Быструю, где особенно много было диких коней.

Первый переход в восемьдесят километров вверх-вниз по сопкам, сквозь гудящие облака гнуса выбил меня из седла уже к закату – ни рукой, ни ногой шевельнуть не могла, и Леонид, посмеиваясь, сам развёл костёр, натянул палатку, испёк лепёшки и вскипятил чай, делая все споро, привычно, экономя движения и не нарушая тишины. Моя кобыла Стрелка намучилась со мной не меньше, чем я с ней. Леонид смазал ей сбитую спину бальзамической мазью собственного приготовления и ещё раз прочитал мне лекцию об искусстве верховой езды, поругивая «интелей, которые жизни не знают». Наутро сам же подсадил меня в седло и свадебный вояж продолжился. В полдень мы попали на место недавнего лесного пожарища, и лошадь моя так занервничала и шарахнулась от обгоревшего соболя, застрявшего насмерть в охотничьей петле, что едва не перебила мне колено о поваленный ствол, но я и не пикнула, пожираемая стыдом за собственное неумение и страдания Стрелки.

К вечеру мы въехали в село. Почерневшие, звонкие от времени крестовые срубы. Верёвки с вывешенными тысячу лет тому назад истлевшими половиками, сплетёнными из разноцветных лоскутков. Магазины - с грудами выпотрошенных пакетов, вздувшихся консервов и банок с компотами. Аптека – по колено в фармакологическом товаре… И полное безлюдье. Здесь мы и разбили лагерь в самом чистом доме, где сохранилась настоящая постель, где печка топилась – как пела, где царил ещё старый медный ведёрный самовар, в самый что ни на есть летний полдень певший заунывные песни вьюги, да в углу пылилась черная тарелка довоенного репродуктора. Еще до рассвета Леонид уходил за конями и на охоту, а я, охромев после верхового вояжа, оставалась сторожить дом, готовить обед и мазать колено все той же бальзамической мазью для коней. Закончив дела, я взбиралась на конек крыши, где ветром сдувало зудящие облака комаров и гнуса, и едва не до заката вслушивалась, вглядывалась в то, что произошло в этом покинутом людьми и богом месте. И мне казалось, что Леонид, его мустанги, да и я сама явились с пожелтевших страниц старой книги, на которой и обложки-то нет, а настоящая, яростная и прекрасная жизнь – в тенях и бликах, что скользят за краем зрачка, очерчивая лишь след чьего-то движения, голос этих невидимых мне существ – в неразборчивом речитативе, переплетающемся с песней ветра и воды, в скрипе полуотворенной двери, в напряжении тишины, в которую вступаешь то там, то здесь.
И тогда реальность покорно уступала место тому, что было на самом деле. Я встречала взгляд глаз, «которые знала душа моя», видела крылья его за спиной. Мерещился мне меч в его руках, кудрявых от шерсти, нездешний ветер прибивал к моему бедру край его плаща, и накатывалась на сердце медовой тяжести истома, неземное притяжение несло меня к нему, предчувствие восторга и смерти - до комка в горле, до испарины на лбу.
Это не были сны – я знала, что внизу, во дворе бродит мой Цыган, выискивая, где бы еще нашалопутить, что через час с небольшим явится мой муж, которого я гублю своей нелюбовью, что весь этот морок – в наказанье мне за что-то такое, что я совершила мильон лет тому назад и о чём напрочь забыла. И что этот-то крылатый – и есть моя единственная любовь во всей беспощадной бесконечности перемен, в пропасти времени, втиснутого в тесную оболочку планеты Земля.

Нелюбовь может свести с ума.
Мой муж плавился, как плавится металл, сопротивляясь безжалостному пламени, чернел и оплывал огненной росой, и распад материи чувствовался на расстоянии вытянутой руки. Серые глаза темнели от ненависти-любви.
Сидя у моего изголовья и время от времени прихлебывая из бутылки рисовую водку, он будил меня новым известием – то я агент ЦРУ, и он сам видел меня в кабаках Сан-Франциско, то ему передали, что я на прошлой неделе встречалась кому-то из его знакомых на улице Токио, то он располагает кинодокументами о том, как я плясала в одесском ресторане на столах среди фужеров с шампанским... Искупленьем за все его муки могла бы стать одна только наша с ним смерть, – и за пределом этой жизни он не хотел расставаться со мной, мучаясь от ревности к призракам, о присутствии которых он – со своим звериным чутьем - знал.

И она, эта смерть, была совсем недалеко. Я кормила грудью сына – ему было полтора года, но он всё не мог отказаться от материнского молока. И внезапно мне под лопатку вошло острие. Я никогда не знала, когда он вот так неслышно подкрадывался сзади в своих ичигах, охотничьих сапожках мехом внутрь. Целую вечность я жила на одном лишь острие ножа, которое продвигалось все глубже, пережигая кровь и молоко.
- Вот докормишь, он уснёт – и все мы умрем вместе. Сначала ты, потом он, потом я, - спокойно сказал он.

Я не помню, что помешало – скорее всего это был очередной его кураж. В его привычку уже вошли игры с винчестером: уходя, я всегда его разряжала, но никогда не знала, зарядил ли он его снова. Бывало, встречал он меня, прицелившись на ладонь над головой, потом водил прицелом – то направляя его в грудь, то в живот. Я старалась перевести эту дичь в шутку, но никогда до конца не была уверена, сумею ли сделать это в очередной раз. Он читал мои мысли и смеялся им, - смеялся невесело, сам еще не зная, что в следующую минуту сделает его рука профессионала.
Однажды в конце октября, когда уже выпал снег, я вышла из дому в юбке и тонком свитере – как бы к соседке за ребенком. Билет на самолёт и детские вещи были уже приготовлены. Так я и улетела на материк с маленьким сыном, и с Леонидом мы больше не виделись.

Некоторое время спустя его нашли не то застреленным, не то застрелившимся в избе того самого покинутого села, где мы провели месяц после свадьбы.

ЭМИГРАНТЫ ЛЮБВИ
(ПАРТИЯ ФАГОТА)
Как ни гонит нас ветер прогресса в райские кущи нерусской морали, реальность российской глубинки всё расставляет по своим местам – любить женатого грешно, не приведи господи попасться на глаза соседям и доброжелателям, а ежели ты к тому ж и безмужняя, то…
Как вам понравится абсолютное одиночество в новогоднюю ночь - да к тому же если вы испытываете стойкое отвращение к телепраздникам? Или долгие прогулки под зонтом по мокрым, вымершим улицам, потому что стены твоего гнезда немного жмут вам в плечах? Или воскресные путешествия за город, когда ты то и дело натыкаешься на чужие пикники и парочки в кустах? Ничего хорошего в одиночестве таком нет, но это все же лучше, чем ритуальные воскресные обеды, тяжелое шествие по исхоженным маршрутам после обильных яств, омерзительный анабиоз перед теле-ящиком и дежурный, полезный для гигиены супружеский долг. Отличие одинокой женщины от удачно вышедшей замуж в том, что её глаза ещё спрашивают, а не утверждают. В том, что всегда беспощадное время как бы щадит её… или это ей удаётся обманывать время. Одинокая в будни всегда одета в лучшее, чулочки на ней свежеё и белье изысканней, потому что в праздники ей некуда всё это одевать. Есть, правда, отчаявшиеся души, которые исправно посещают все концерты, литературные вечера и спектакли местного театра (по контрамаркам или билетам со скидкой). С восторженным видом и таинственной улыбкой скользят они по паркетам и шашечкам фойе и галерей. Но тайна, увы, читается как детская азбука – «пусть думают, что я счастлива, что мне хорошо, что это меня забавляет - а вдруг кто-то обманется и прильнёт погреться». Но не обманываются и не льнут: разочарование положило на их лица и плечи свою тяжёлую руку и оставило на них несмываемую печать, проклятый свой след, которого люди с воображением боятся, как проказы, а остальные безотчетно избегают. Бедняжки налегают на розовые романы с пирожными и сладчайшим чаем. Так водится не только в нашем или вашем городке - одиночество разъедает жизнь миллионов и миллионов во всей Поднебесной.

Василь, конечно же, по его словам, был женат весьма неудачно: супруга его страдала хронической склонностью к суицидам. Этот маленький семейный скелет приходилось тщательно скрывать от руководства и досужего народа. Искусство мимикрии в семействе этом достигало завидных результатов: внешне всё выглядело, как и должно было выглядеть в здоровой, образцово-показательной ячейке государства. На вечеринках, оба красивые и статные, они танцевали, тесно прижавшись друг к другу, вызывая зависть и восхищение. Но дома… Дома их отбрасывало друг от друга взрывной волной. И её самоказнь через повешенье, таблетки, попытки выброситься из окна и с балкона, - все кричало о том, что нет счастья, нет, - истрачено, разменяно, продано, предано. И все же какой-то злой рок держал их вместе. В разное время то он, то она пытались разорвать ненавистную со-упряжь, но попытки оканчивались тем же, чем и все её семнадцать самоубийств. Ничем.

Конечно, госпожа наша Афродита дарила нам со своих пурпурных лугов пьянящий мёд. Горькая сладость… Мы были счастливы - но никогда не дольше нового свиданья. Сначала это сумасшедствие охватило нас в легкой форме - казалось, хоть на несколько минут ощутить притяжение, только добежать, увидеть - и будешь счастлив, и больше ничего не надо. Но после краткого чувства слияния с миром маятник уходил в противоположную сторону, и душа пыталась вырваться из железной клетки и улететь к своей половине, как только та исчезала из поля зрения. Головокружительные поиски среди тьмы тем лиц - пока не вспыхнет радостным узнаваньем наконец-то встреченный взгляд. Мучительный, медленно, но верно действующий медовый яд! Одиночество, то, которое леденило мне кровь с детства, казалось, ушло.
Потом были прогулки на рассвете – полет в раскрытые объятия на ранних, безлюдных улицах – и в парк, на реку, чтобы вместе встретить солнце. Правда, иногда я замечала, что за нами упорно трусит какой-нибудь пан-спортсмен, или в кустах вдоль тропинки то тут, то там обнаруживались типы, погруженные в медитацию, - как объяснял потом Василь, отчасти это было для его безопасности, отчасти – наблюдение с целью совсем недружелюбной. Как бы то ни было, но в парке мы умывались росой и встречали восход, и ни-ни сверх того. Затем пришло время поездок в лес, на озеро, в запрятанные подальше от глаз охотничьи домики, - самоволки двух детей Афродиты.
Василь при этом ухитрялся оставаться примерным семьянином - домашние вечера были освящены традицией: какая бы на дворе ни стояла хиросима, семейный союз должен был оставаться нерушим, хоть сдохни. Я не думаю, что им же заведенные ритуалы его утомляли - они давали ему почувствовать себя актёром, прилежно исполнявшим свою роль и получавшим удовольствие от собственной игры. Я стойко терпела, ничем не выдавая горечи куклы, которую прячут в кладовку до следующего раза, коротая одинокие рождественские вечера, и первомайские шальные праздники в своей кладовке, у телефона. В моём персональном саду всегда царила зима и цветы цвели только когда мой любимый ступал на порог… или звонил, чтобы сказать какие-то слова. Когда его жена, устав от Мальстрема семейных драм, уезжала лить слезы и заниматься самоубийствами куда-нибудь в солнечные заморские края, наступали римские каникулы – мы убегали в пространство медовых лугов матери всего сущего, спасительницы всех теплокровных, терпящих бедствие в мире ледовых игр. Под сень Афродиты.

Все это кончилось в один день, когда Василь, наконец, предложил мне уехать. Далеко. Очень далеко. Там мы будем вместе, сказал он. Вот только подожди еще немного, чтобы можно было уйти из той, прошлой жизни без эксцессов.
Я была согласна - хоть с эксцессами, хоть без.
Начинаешь что-то ломать – рушится вся конструкция, уговаривал меня он.
Я была согласна и с этим. Я соглашалась заранее на все - и на елисейские поля, и на кипение в котле, но - в одном котле на двоих. Иногда в особенно острые пики жениных протуберанцев он сообщал мне по телефону, что вот-вот придёт «с чемоданами». Не раз я действительно готовилась принять его на борт своей каравеллы, но всегда что-то мешало ему прибыть в назначенный день и час. Любая другая, попроще, устроила бы ему небольшое светопреставление и твёрдой рукой обрубила бы потёртую супружескую упряжь, силком заставив нерешительного решиться. Я же, раба любви, покорно шла за ним, не делая ничего, чтобы натянуть поводок, рванув в нужную мне сторону. Я даже не спросила, куда мы едем.

Так я оказалась вдали от всех – друзей, родных, просто знакомых, получив на прощание у мужа развод. Он стоял перед судьей с глазами, полными слёз, и так напоминал обиженного мальчишку, что хотелось погладить его по голове и дать ему конфетку. «Переиграть? - думала я, - но все это уже когда-то было: и слезы, и клятвы, и раскаянье». Он всегда был удивительно постоянен в своем непостоянстве. Или в душе боялся, что его рай – с воскресными обедами, ритуальными словечками, привычными маршрутами и по-хозяйски положенной рукой мне на плечо – меня не устроит. Как он был прав - ему была нужна другая Ева.

Расплата не обрушилась на меня сразу: сначала это были ежевечерние нежные звонки и еженедельные полеты в столицу, где Вася-таки сумел уютно пристроиться в бывшей структуре соцлагеря на Новом Арбате.
В один из моих прилётов к нему я увидела у него на столе миниатюрную чашу с филигранным узором из какого-то слишком желтого металла, такой же игрушечный меч, шелковый плат, трубку, кисет с каким-то странным табаком и двухтомник по чёрной и белой магии. Среди всего этого хозяйства были симметрично расставлены иконки в окладах из того же очень жёлтого металла и – гордость обладателя – мадонна под прозрачной пластиковой рябью, из тех, что слева посмотришь – она в зелёном и улыбается тихо, справа – в красном, и по щеке ползёт глицериновая слеза. Василь подозрительно взглянул на меня и мне не сразу удалось сделать серьёзное лицо.
- Знаешь, за сколько у меня её просили? Не отдал, - кивнув на мадонну, важно сообщил мне он.
- А учебники по магии зачем?
- Видишь ли, все вокруг нынче рушится, и нужно искать варианты, - доверчиво объяснил мне он.
И в это мгновенье я снова увидела трепет движения у него за спиной, рубаху из грубого льна и меч в кудрявой руке.

Крылья! Кто бы мне их дал, чтобы вознестись над заповедником земных снов? Только в редких - как кристаллы в кимберлитовых трубках – снах крылья выносят меня над зелеными волнами деревьев, не так чтобы уж очень высоко, но достаточно, чтобы меня не достигали стрелы. Один и тот же морок – мой конь утомлен, тяжело идёт галопом по дороге вдоль леса, и я слышу, что погоня всё ближе, ближе. Доспехи холодят тело, и шею жалит мокрый от пота и пыли гайтан креста. Конь храпит, с боков хлопьями спадает пена. Вот одна стрела ударила в пряжку на кольчуге, едва не выбив меня из седла. И вдруг – крылья! Обняв взмыленную шею коня, я медленно взмываю над дорогой - в её пыльном бархате сворачиваются редкие капли дождя. Кто я? Где я? В какие это было времена? Но и проснувшись, я еще чувствую холод доспехов, и переносицу саднит от тяжести шлема.

Романтики прилетов и улётов хватило на два года. Интервалы становились всё длиннее, встречи - все реже. После десяти лет трудов наших на ниве Афродиты Василь устал и, так и не отметив этот юбилей, - устранился.
Однажды вместо поздравления с днем рожденья, сославшись на очередное самоубийство жены, он сказал мне, что наши телефонные свидания - табу. Жди, пока сам позвоню, сказал он. - Так надо.
И я ждала. Сначала два года. В тот момент, когда мне показалось, что меня с миром отпустили и забыли, раздался звонок: он говорил со мной, будто мы расстались вчера. Торопливо, словно улучив момент чьего-то кратковременного отсутствия, он наспех поздравил меня с Новым годом, с новым счастьем и, не выслушав ответа, положил трубку. Ничего не значившие слова спустя некоторое время дали всходы, выстрелили ветками, выбросили соцветия, которые вызрели в плоды, напоенные дурманом - и снова вернули меня в тенета ожидания.
Через три года сомнамбулического состояния полуожившей куклы, упрятанной в тёмный шкаф, - еще звонок: голос его звучал, как из-под толщи земли, и я, онемев, слушала, что «все идёт по схеме», всё хорошо, моё сокровище, и, конечно же, он любит меня. Он даже напомнил - мне? себе? - что свято хранит в душе и то, что я вернула его с полдороги в мир иной из инфарктного коридора, и то, что распахнула перед ним совсем другой мир, блистающий, которого прежде он не знал, но о котором догадывался - мир из счастливых снов, из неведомой до того музыки, из историй, рассказанных у изголовья, из прекрасных картин, прежде не являвших ему тайны, зашифрованной касанием кисти, и прочих материй. Побочная прелесть всего этого заключалась ещё и в том, что в финансовом измерении стоило сущие пустяки и не было столь ощутимым для его бюджета, как бриллианты и дворцы для той же «бархатной ручки".
- Да, - говорил он, преодолевая помехи пространства, совести и каких-то новых для меня соображений, я любил и люблю тебя за всё это, и особенно за твою прекрасную душу.
И что нам время - пусть годы летят, но чувство его негасимо. Никогда, уговаривал он разделявший нас эфир, никогда он еще не смел так долго предаваться любви, безоружный, снявши свинцовые доспехи власти и забот о ней, как со мной.
- Я был до тебя роботом, - шептал он нежно телефонной трубке, - единственное, что мне было нужно до тебя – это власть, - самый разрушительный из наркотиков. С тобой я снова и дитя, и муж… одновременно. Оказалось, что я безоружен перед любовью, и это – радость: пей меня до дна, … - и так далее, и тому подобное. Трубка разогревалась от его откровений, а меня знобило от предчувствия прощанья.
Самое смешное, что это была правда. Я еще слышала переливы его баритона, но смысл слов начал ускользать от меня. А потом я, как когда-то в обезлюдевшем камчатском селе, вошла в тишину, где жизнь теряет звук, запах и цвет, в пространство, где любимые тебя не слышат.
Оно всё-таки меня догнало, мое одиночество, снявшись куском плотного тумана с куста на самом востоке материка и настигнув свою жертву на западной его окраине.


ТРАВКА ДЛЯ НАШИХ БАРАШКОВ
(ПАРТИЯ САКСА)

Но вернемся к нашим баранам. Не так уж не правы были мои братья по разуму, когда дружно подвергли меня гонениям, заклеймив взломщицей, наркоманкой и убийцей. Что-то во всем этом было: то ли я украла тулуп, то ли у меня тулуп украли, неважно - нет дыма без огня. Вот только вопрос – сколько раз в своей жизни каждый из нас виртуально взламывает чужой замок, виртуально ворует, убивает словом и делом, или спасается от невыносимости существования в запретные райские кущи, от коих веет ароматом маков, конопли и прочих искусственных наслаждений. Кто без греха – пусть первый бросит в меня камень!

- Когда я принимаю дозу, то переношусь на бескрайнее поле роз. Ни солнца, ни луны, - все освещает серебристый свет цветов. Я возлежу на розах, которые ласкают меня шёлком своих лепестков, насыщают своим ароматом, и нет наслаждений, мне недоступных… я спокоен, я красив как бог, и нет во мне желаний, - сказал мне главврач наркологического диспансера, когда я выключила диктофон и собирала свои блокноты. Я замерла. Он закрыл глаза, этот желтолицый, благообразный эскулап, голос его дрогнул, наполнился обертонами, взял меня в полон. Он был так не похож на тот, что был записан у меня на пленку. – И там, на поле роз, я мог бы обладать любым созданьем – женщиной, мальчиком, ребёнком, пить их силы, их поклонение, их жизни… Но никто не смог бы усилить ту степень наслаждения, что давали нездешние цветы. И Осуществитель моих желаний позволил испытать мне высшее блаженство – всякий раз, когда мне хочется плакать и смеяться от собственного совершенства, соединённого с совершенством рая, ко мне по полю роз приходят Гален, Аль-Фараби, Парацельс и сам Платон. И мы сливаем в алмазную чашу наши мысли и слова, пуская её по кругу, впивая её амброзию… И я погружаюсь в такой восторг от истины, рождённой мудростью мудрейших, что вам, милая моя, не испытать подобного и ныне, и присно, и вовеки веков…

Уж эти мне великие откровенья! Откровенья шепотом, тет-а-тет, когда расходится публика, гаснет свет и последний зазевавшийся зритель спешит оставить в гардеробе бинокль и своё разочарование, и взять пальто. Но чья-то цепкая рука берёт его за шкирку и, поворачивая обратно, ведёт в пустынный зал, к слепой сцене, где за пылью занавеса, верится, спрятаны врата в некий склеп. В нём вечным сном спят сонмы теней - Гамлетов и Розенкранцев, Отелло, Бедных Лиз, Фигаро, Макбетов, покорно ожидающих, пока очередной натужный приступ вдохновенья выжатого, как лимон, ничтожества, ни разбудит их священный прах для вожделения зрителей с давно сожжёнными сердцами. Но мало, мало чужих трагедий! Мастер откровений жаждет драмы, где он - единственный герой, да только подлые шекспиры отобрали всю гамму красок, отработали вдоль и поперек все острые сюжеты, все слова, которые он мог бы тоже крикнуть миру. Быть иль не быть? Что нам Гекуба? Оленя ранили стрелой? Его так грубо обездолили - яд, накопленный в душе, ждёт не дождётся вырваться на волю… Вырывается, попутно окропляя неосторожных. И жертвенный баран - в лице несчастного свидетеля - становится невольным хранилищем смердящих тайн… Нет, не люблю я откровений, и да минует вас чаша сия, молитесь, - пусть минует: чужая горечь, добавленная в вашу собственную желчь, надолго отравляет вам и хлеб ваш, и вашу воду.

Он был жалок и велик в ту минуту, бедный-разнесчастный, но главный врач-нарколог. Он выворачивал передо мной все карманы души и сердца, пронзённого иглой шприца. Он вёл меня по серпантинам Босхова ада – своего подсознания, в котором я с ужасом угадывала смежные камеры моих собственных переходов в страну грёз.
Именно в этих переходах подстерегал Некто, загонявший меня на самый край провала, где далеко внизу упрямо ждали кроны неземных деревьев, готовые принять меня в свои зеленые волны. В другой раз это была лесная дорога с неверными огоньками на горизонте, и конь мой был слишком утомлён, чтобы унести меня от приближающихся врагов. Иногда… Но стоит ли добровольных соглядатаев моих тайн отягощать призраками из бесконечных лабиринтов - они и сами порой не знают, как спастись от скелетов в шкафу собственного подсознания. В тот час, когда меня принудили выслушать боль и благодать тайного наркомана, я вдруг поняла одну простую вещь: мы все привязаны к жерновам вселенского Пра-разума, мы – его кошмары и опиумные грёзы, корпускулы неумолимо ворочающихся извилин галактического мозга, и в своем неведении тщимся придать себе значение, которого нет.

- Только не воображайте, что таких блестящих результатов может достичь любой, - высокомерно усмехался главный врач. – Моё Поле Роз – результат высокого интеллекта и собственного ноу-хау по композициям разнообразных качественных препаратов. Допустим, кому-то удастся смешать всё в нужной пропорции… Но посредственность, в лучшем случае, испытает продолжительный пред-оргазм в сопровождении нехитрой серии двух-трех глюков, заначенных не слишком глубоко в подсознании. И – если повезёт – то и заключительную его стадию. Я же привношу в каждый сеанс колоссальный пласт информации, экстатически преобразованной на уровне высшей математики. Это вам не дифференциал шкурки банана… Каждому своё, как говаривал некто Г. Кстати, лично вас я могу пригласить на прогулку в мои Пространства. Не хотите? Как хотите. Наверное, вы правы. Но в вас есть нечто… что выказывает вашу cопричастность… к моему Полю Роз. Или я ошибаюсь?

Нет, не ошибался. Только у меня были иные дороги, по которым я выбиралась на свои Розовые Поля. Дороги, для которых совсем не требовалось опасное топливо героина или неверная скорость маковых снов. У меня были свои приёмы, которые давали интеллектуальный экстаз безо всяких экстази, и ветер, который поднимал или опускал меня в неведомые людям параллельные пространства, не пах гашишем и марихуаной.
В моих странствиях меня овевали совсем другие запахи - пыли, прибитой первыми крупными каплями дождя, как пахла улица Горького над Иртышом после заката, который случился тысячу лет назад. Еще он кружил голову дурманом мокрых от дождя трав на Енисейских берегах. Еще – молочным запахом облака, осевшего на макушке дальнего холма, - за тем облаком я трех лет от роду убежала из маленького села под Ачинском, перешла по брёвнышку прозрачную быструю речку и заблудилась среди высоких трав и колокольчиков. Пах тот ветер полынью, если на неё лечь навзничь после долгого пути вслед за клином улетающих журавлей. И зимними хризантемами, подаренными на прощанье, и дымком листьев, преданных огню, и послегрозовой свежестью в степи, утолившей, наконец, вековую жажду.
И еще он пах одиночеством, запахом, который никак не могут перебить самые дорогие духи, - все равно из-под их шлейфа звучит нота горечи, дуновенье моего возлюбленного Ветра.

Мне жаль было главврача – как он, с его-то интеллектом и опытом, не нашел иных путей в свои пространства. Ах, эта зависимость вульгарных материалистов! В любое мгновенье я могла вызвать Ветер, чтоб он унес меня, сдунул, как драгоценное перо с заплеванной панели обыденности. Прочь, грязные кастрюли и пыльный половик! Не нужно никаких усилий воли – одно желание, но сильное, сливающееся с пульсом – и ты опять в заповедных ландшафтах, на знакомой тропе, привычно минуешь сумрачный распадок, обходишь муравейник, к которому ударник экологического труда тянет засохшую сосновую иголку. Ты пригибаешься, чтобы не порвать силок из паутины, - в прошлый раз его тут не было, как не было и этого ствола, поваленного бурей. Мягкая пыль под босыми ногами бархатиста, дышать не нужно – всё тело пронизывает росистый лёгкий воздух, совсем не такой как на земле. За чёрным лесом на горизонте – мой дом, и, чтобы сократить дорогу, я поднимаюсь и лечу - сначала тяжело, преодолевая инерцию центра тяжести в солнечном сплетении, но потом всё легче и быстрей. Над этой дорогой я никогда не взлетаю высоко – мне нравится скользить в двух метрах над ней, но перед грозой - так и тянет выше, к дождевым облакам...
И что за дело, если в то же самое время ты драишь закопченные бока старого чугунка или выбиваешь пресловутый половик? Не смешите меня, мой милый друг, причем здесь шизофрения?




КРЫЛЬЯ: ПОБОЧНЫЕ ЭФФЕКТЫ
( ПОД ФАНФАРЫ)

Сколько раз приходилось дежурным ангелам вытаскивать меня из разных неблагоприятных ситуаций – из бурного, порожистого Енисея, из раскалённой топки лихоманки (дифтерия, тропическая лихорадка, крупозное воспаление легких), а то, скрепя сердце, ловить с осыпающегося карниза над горным провалом или на крутом склоне, а то - выхватить из-под КАМАЗа на повороте дороги, замаскированном кедрачом! Сколько раз спешили они, чтобы увести бедную глупую овечку от лихих молодцев, направить нож мимо, или, чихая и ругаясь, развеять сгустившийся газ… По своей близорукости я могла не заметить ещё много из тех капканов, что заботливо расставляли люди и не люди. Но в тот раз… Где они были? На какой своей небесной планёрке?

Не зря девушка наркомана часто становится наркоманкой сама – русским бабам свойственно быть душенькой, рабой: для милого дружка и сережку из ушка, в Сибирь так в Сибирь. Вася ударился в магию? - В магию так в магию. А ею он увлекся со всею силой задора, не растраченного на марксизм-ленинизм. Конечно же, соблюдался принцип, принятый у партийцев – и Богу свечка, и чёрту кочерга: в те московские свиданья по воскресеньям мы с ним ходили в храм, ставили свечки и за ныне живущих и за преставившихся. Ну, а магия была дома, где я, так уж и быть, играла с моим большим мальчиком в его любимую игру. Он легко осваивал новую науку – заучивал труднопроизносимые заклинанья, рисовал эскизы магических пентаграмм и заказывал ювелиру воплотить их в серебре и золоте. Ни одного важного решенья Василь не принимал, не качнув шарик из лазурита, подвешенный на метровой золотой цепочке - тот качался вперёёд-назад, по кругу - посолонь али коловратно, вправо-влево и наоборот, подавая знак своему хозяину. Были у него и другие приспособленья и методы, как углядеть искомое через щёлку в заборе, отделяющим нас от Вечности и Всезнания. Если бы я хоть одной улыбкой выдала своё отношенье к этим милым играм, возможно, впереди у него бы не было трёхкрылья. Но я подлила масла в огонь.
И полыхнуло.

Через год с лишним углубленных занятий чернокнижием Василь на полном серьёзе посылал мне своего эфирного двойника, когда не мог явиться сам. Снисходя к моему бесчувствию, он предупреждал о том по телефону. В моменты недомоганий он улетал сжигать болезни в протуберанцы Солнца, оставляя на земле, как он верил, окаменевшую оболочку («ты должна видеть по моим глазам, когда я не здесь, - в такие моменты меня хоть режь, хоть жги – ничего не почувствую»). Конечно, жалея своего милого, я не жгла его и не резала, а просто – любила, прощая чудачества, а часто и жестокости.
А чудачества набирали силу. В своих занятиях Василь отнюдь не был отщепенцем – почти все партийные боссы и «боссини» бросились в мракобесие, сочетая его с исправным посещением божьего храма. Просто Вася начал раньше и успел больше. Эх, если бы я не была столь маловерной, столь ироничной! Ведь завещал же Спаситель не мудрствовать лукаво и верить, как верят дети.

Василь твёрдо решил обрести вечную сущность в комплекте с крыльями и мечом. Оружие, как всякий мужчина, любил он нежно, знал в нем толк и, пожалуй, более всего жалел, что архангелу не полагается огнестрельного оружия. Меч? Ну хотя бы два, а не один. Совместить оружие с крыльями в одной ипостаси было трудно. Но можно.
Первый подход, обставленный со всей торжественностью – с чашей крови с бойни, перчатками из кошачьей шкурки, мечом с выгравированным тайным его именем, а также чёрным с золотом плащом и музыкальным фрагментом из Вагнеровской «Гибели богов» - не удался: пентаграмма содержала опечатку.
Второй не удался по причине того, что число месяца противоречило числу слогов в заклятии. В другие праздники полнолуния, когда предписывалось произносить тайное заклинание, мешали то спутники, проходившие некстати в нужном для манипуляций астральном секторе, то его волны бессовестно разрушались эфирными воздействиями недоброжелателей, то не ко времени случалась командировка, то ещё какая-нибудь дрянь, о, – несчетно было барьеров к вожделенной ипостаси! Но Василь верил! Верил всей душой, всеми потрохами, верил каждым атомом своего большого, ладного тела, со всею искренностью и детскостью натуры, не испорченной чтением заумных книг. И вот…

И вот почти на ходу, без плаща, крови, меча и перчаток – он был услышан! В мироздании что-то дрогнуло, пришло в движение, и он почувствовал боль в лопатках и завихрение огненных спиралей в солнечном сплетении. Острая, длинная, сладкая до муки стрела пронзила сердце. Нет, совсем не так, как это было при инфаркте, то была другая боль - исполненная восторга, соединенная со сладкой тяжестью в паху. О боги!
Он п р е в р а щ а л с я!
Хребет его ломало и крутило, крылья прорезались мучительно медленно. Слёзы боли хлынули рекой, звон в ушах уже походил на все усиливающийся рёв сирен, слюна то пересыхала, то наполнялась горечью полыни и едкостью кислоты. Все чувства, которые могло пережить тело с рождения до смерти, торопились исполнить свои вальсы и гопаки, танго и фокстроты, рок-н-роллы и твисты на ускользающем от них полигоне. Вася то рычал от боли и муки, то стонал и хохотал от дикой радости.
Он не знал, что за вселенской симфонией чувств и ощущений наступит полное бесчувствие.

Нет, не совсем такое уж и полное – исчезнут обоняние, осязание, голод, страх, любовь, что-то ещё, не столь значительное. Но взамен, он знал, будут иные радости – в том числе и от чувства превосходства над бредущими во прахе земном. Торопясь и тут получить больше, чем ему было обещано руководством по магии, он, верно, в неурочный час и брякнул, мол, два лучше, чем один.
Осознание законченности пришло не сразу. Телесно он уже ничего не ощущал, и только в зеркале, в полупрозрачном отображении увидел себя, крылатого. Три сияющих крыла, три чуда трепетали за невесомым телом. Трепетали так же радостно, как трепетала его душа, когда ему подарили его первые и последние в жизни коньки, и душа его вырывалась из слишком тесной груди. Такой чистой радости потом он не испытывал, но крылья вернули ему на миг то детское счастье обладанья чудом. Что теперь? Куда? Ах, не нужно торопиться – впереди вечность, вот только… Но другие, те, кто его знал, - они умрут? Значит, времени всё ж было не так много, как ему хотелось.

Тогда он ещё не знал и того бесспорного факта, что время – это пыльный лабиринт, средоточие суеты всех веков и народов, перепутанная рукопись Великого Сочинителя, и что никогда не поздно вернуться, чтобы простить или наказать, долюбить или доненавидеть, но больше созерцая, нежели влияя на события - потому что трудно дважды войти в реку Времени в одном и том же теле… Хотя бесконечные возвращения всё же вполне могут иметь физиологический результат для того, к кому слетаются невидимые тени - саркому, чахотку, не говоря о шизофрении…

Что может радоваться в теле, в котором не бьётся сердце, не стучит пульс? И все же он радовался, несясь со скоростью падающей звезды над знакомыми улицами. Он мог бы и быстрее, но ему страстно, до щекотки, хотелось видеть пеструю ленту жизни, её замедленное течение - по сравнению с его стремительным полётом. Он мог бы позволить себе спуститься и влиться в эту толпу - но время! Время!
Спешил он в тот раз ко мне – ведь надо же узнать, увидеть, упиться чужим восторгом и ужаснуться чужим ужасом. Как ни говори, но ему было пустовато и даже немного жаль тех чувств, которые бросали его когда-то в жар и в холод. Ему даже хотелось боли в том месте, где прежде стучало его сердце, пробитое двумя инфарктами, которое так любило желать и тут же получать желаемое. За крылья приходилось платить – теперь ему, как тривиальному вампиру, полагались эмоции подневольных доноров, много эмоций, горячих, живых, трепещущих, с пылу с жару. Вот он и торопился - хотелось застать меня живой и трепещущей.
Далеко внизу он увидел знакомую улицу, старую липу, дом, открытое окно, в нем - женщину, неспешно пьющую чай за книгой. Она! В былые времена сердце его приятно бы ёкнуло, облилось горячей волной живой крови. Теперь всё, что он мог чувствовать – это удовлетворение. Иногда глубокое, но чаще – скользящее по оперенью его ослепительных крыл.
Вася начал спускаться, задел третьим крылом верхушку липы, зацепился за антенну, мимоходом удивляясь тому, что материальные предметы ещё могли как-то препятствовать его движению по спиралям пространства. Вероятно, это было связано с его неполной прозрачностью: атомы в его полу-эфирном теле вращались с меньшей скоростью, чем им бы полагалось для окрыленного варианта и цеплялись за обычные атомы земных вещей. Но и в этом было своё преимущество – он был почти видимым, и мог являться за данью к нынеживущим во всей своей красе, наслаждаясь произведенным эффектом. Во всем этом он видел нечеловеческую прозорливость и предусмотрительность Его Светлости Великого Исполнителя Желаний.

И ВСЕ-ТАКИ - ШИЗОФРЕНИЯ?
(ПАРТИЯ ВАЛТОРНЫ)

Женщина, неспешно помешивая чай, смотрела поверх книги на мансарды в доме напротив, вернее, туда смотрели её глаза, сама же она внутренним взором…
… Нет хуже ничего на свете, чем одиночество с любимым. Печаль такую не объяснить тому, кто этой чаши, полной горечи, не подносил к запекшимся губам. Вы вместе, но кто знает, где он сейчас и что он думает о вас. Не говорит о том он, и интуиция твоя сейчас тебе не друг. Она нашепчет, что устал он от тебя, что хочет, чтобы ты ушла. Ах, шёпот этот ранит, но гордо ты скрываешь раны. Ты улыбаешься, как будто далека отсюда. Из туманного далёка во вспышке молнии ты видишь его мысли. От этого прозренья ты чувствуешь себя усталой, но почему, о господи, он на тебя не смотрит? Ну почему он так занят самим собой? Увы, нет сил актёрствовать. Твоя улыбка становится совсем прозрачной, и счастье, что он тебя не видит - надетая маска вот-вот спадёт, мужество иссякло. Ты понимаешь, что сейчас его ты раздражаешь. А, может быть, тебе всё кажется и это – не конец? Пусть, пусть надежда будет. И ты спешишь в своё убежище, в спасительные сумерки своей планеты, подальше от его звезды – такой холодной.
Издалека, ты снова можешь улыбаться, и пусть кровоточит сердце - нет той острой боли. Ну, успокойся, милый мой, сейчас уйду. Совсем уйду. Со всей своей любовью. Сейчас ты не поймёшь, мой нежный, какой великий холод остаётся на опустевшем месте. Ты сразу не поймёшь, все это будет после.
Ты уже в шляпе и перчатках, ни тени сожаления в твоей улыбке - так держать! Так, теперь не выдайте, непрошеные слёзы – вот оно, прощанье: пусть о том не знает, ах, пусть идёт своей дорогой. А у тебя – своя тропа … Скорее - свою планету, в промерзшей, как хрусталь, поток.

Так путешествовала она, проходя по шатким мостикам назад - то в счастливые переулки давно прожитого, то обегая несчастливые места, и вот - поди ж - попала в капкан того, большого несчастья. Прощанья. Ну, ты же сильная, вперёд! Вперёд, во время, где не была ещё ни разу…
Поэтому физические её глаза увидели Василя не сразу. Первой почуяла чужое присутствие кошка Лиза, которая зашипела и брызнула с подоконника. И тогда… Ты? – выдохнула она. Горячий чай из наклоненного бокала с купецкой розовой розой лился ей на колени, но она продолжала смотреть на мерцающий контур, внутри которого то вспыхивали, то гасли родные серые глаза. – Ты?

Василь купался в её изумлении, восторге. И наслаждался так, как ещё никогда ничем не наслаждался в земной жизни. Его прежнее сердце не выдерживало такого высокого напряжения чувств, какого могла достичь эта женщина. И теперь он мог пить их без меры, питая и усиливая сущность. По его венам, вызнобленным космическим эфиром, снова бежал раствор, в котором с избытком хватало всего – любви, горечи, восторга, изумления, слёз, сгущающихся до состояния клубка в горле, радостного жара и обжигающего холода, что возникает в миг обретенья и утраты жизни.
О! Это был пир чувств, щедро хлынувших в бездонную воронку его опустошенья. Василь упивался её смехом и слезами, дрожал её дрожью, пил залпом ее любовь, с полынной горчинкой обид, совсем почти прощенных. Она не могла больше ничего вымолвить, но Василю и не нужны были слова – он видел сияние алых красок радости, белых – пережитого горя, синих – желания брать и иметь, проблеск золотых –проникновенья в сущность вещей, чёрных – усталости, зелёных – удивления, фиолетовых – плотского потрясения, серебряных – холода, пурпурных – от температуры изумленья, близкой к точке плазмы. Сияющий фейерверк эмоций! Ради этого стоило обрести новую ипостась.
Но вот она протянула руки, чтобы обнять его … и обняла пустоту. Вася смешался – теперь радужный фейерверк превратился в водопад зеленых огней с серыми вкраплениями разочарования. Кажется, она начинала понимать, с чем столкнулась. Но как же его голод по чувствам? Ему совсем не хотелось ни серого разочарования, ни коричневой скуки, ни раздраженья цвета хаки. Но вот в зелёный водопад влился ручей лилового терпения. В его струях поблескивало и золото, и рубины, и зеленые огоньки, серебряные искры, с черными вкрапленьями. Он всегда знал, что эта женщина слишком чувствительна, но не подозревал, что до такой степени. Вот и прекрасно – что еще ему нужно от нынеживущей? А со временем – когда погаснет - она вполне может сопровождать его в астрале, если, конечно, он сумеет убедить её последовать своему примеру. Всё ж не так скучно: два лучше, чем один.

Василь и ведать не ведал, что ещё один побочный эффект его пиршеств – похмелье: не мог он не сгущать одиночества вокруг облюбованного им донора. Сгущать до такой степени, что тот буквально чернел на глазах. Вернее, чернели его эмоции – усталость, отчаяние, тоска и депрессия имели необыкновенно элегантный перелив от фиолетового и серого до бархатно-чёрного с бледными берилловыми прожилками, но и те постепенно угасали, словно чёрный бархат гасил любое отклонение от заданного цвета первозданной пустоты. В конце концов чернота окончательно поглощала самого носителя эмоций и он оставался на земле в тонкой оболочке поблекшего тела, готового рассыпаться от любой маломальской встряски.
Понял он это, когда…

Никто не властен над любовью, но если хочешь удержать её – будь добр, поливай росток своею кровью, удобряй своей печенкой, своими жилами, слезам - тогда взрастишь свою рябину, плодами насладишься, и дашь попробовать другим. И спросишь – сладко ли, душа моя?
Да много ль тех рябин? Пустыня, хани, вокруг одна пустыня – и горечи рябины будешь рад…

- Кто полагает, что мир погружен в океан чувств и растит на берегах своих джунгли эмоций, тот не прав, - уныло размышлял Трёхкрылый, пролетая над знакомым городом, полным дрожащих огней. – В мире нынеживущих сегодня всеобщий мор на чувства. Роботы! Где ваши вкусные восторги, острые ощущения? Коровье довольство или рыбий жир неуверенности, - вот ваш предел. А любови? Что за любови у страдающих чесоткой и ожирением чувств? Не секс, а гигиена для вертикально бродящих гиен - и от этого меня уже тошнит. Вот, помню, в наше время…

На праздник Полнолунья приглашена вся нечисть – упыри и вурдалаки, все ведьмы, ведуны, все тени, шорохи и блики, соскучившиеся в тлене, под землей и мусором, в затхлых коммуналках и в пыльных офисах. Сейчас всё собралось, всё замерло, всё ожидает знака Его Светлости Князя Тьмы. Знает Василь эти сборища! В простоте никто не скажет слова, мимо не пройти, чтоб не укололи словом, мыслью, взглядом. Зло под Солнцем, зло под Луной, кругом одни враги. От зла же скучно – оно серое, липкое. Это ль угощенье! А он голоден, он жаждет, день ото дня становится всё призрачней, прозрачней: не будет пира чувств – и он иссякнет, сгинет, растворится в серых сумерках! Помыслить страшно.

ГОЛОД
(ПИОНЕРСКИЙ ГОРН)

Страшно выветриться из памяти тебя любивших. Память его супруги, данной ему навечно, - суть бурая трясина безумия и зла… Любовно выпестованных обид… Прейскурант всех его грехов… Память детей? – Микс. Воспоминанья о чувствах, строго профильтрованных сквозь строгую мораль отпрысков (им, понимаешь, можно, а отцам – ни-ни!). Да хоть бы так, а то ведь и тут обиды: недодал, недонежил, недопестовал. Обида – тот же кувшин без дна: ни насытить, ни залатать бездонную дыру. Память так называемых товарищей? Увольте – только не это говно, пожалуйста, ешьте сами, лучше уж рассыпаться мириадами корпускул. Конечно, бывает «сникерс» - удивленье прохожего, когда он, трёхкрылый, является вдруг неподготовленному взору. Но эта приторная жвачка ему уж надоела – чай, не вегетарьянец. Всё тлен, всё суета сует и мышьи говна! Теперь-то он понимает небесное воинство, которое уж с тыщу лет не балует живущих во прахе явлением своей славы, - а … они здесь не видали? Но скоро ли желанный миг? Где они, эти маленькие золотые кружочки сострадания, коие я так люблю?

Горько Трёхкрылому! Его тревожит что сияющие радугой лучи, тысячекратно преломленные 253 гранями её души, вспыхивают всё реже, всё слабей. Какое тревожит – приводит в отчаяние! Что сделать, чтоб вернуть золотое сияние, алую любовь, вернуть - иначе пустота, пустыня… И чистая строка в полуистлевшей Книге судеб!
Крылья – как дорого, дороже денег, кредит исчерпан. Дьявольский кредит!

Ага, вот та липа, окно… Василь влетает в форточку, не шелохнув прозрачным тюлем, не выбив из цветка гераневую пахучесть, не ощутив пыльной бархатистости листьев. Вот её комната, - вся в лунном молоке, и вот она сама. Слёзы на ресницах, его портрет стоит лицом к стене: наказан, бедный странник, а за что? Ни в чем не виноват: всегда хотел, как лучше.
Коснуться пульса у виска, поцеловать ресницы, брови, веки. Нет, глаза нельзя – к разлуке это. Как чётко бьется сердце! Сливается с ударами копыт о землю – и вот он с ней, во сне её, на дороге к замку. Далеко ещё его огни, зато погоня ближе, ближе. Отчаянье – не слишком действенная шпора для загнанного коня. Она в поту и пыли - устала, устал и конь, и если не помочь, то нет спасенья. Как с нею весело дышать, как слушать весело её ритмичный ужас, какой деликатес готовится в её мозгу, в душе! Он чувствует себя Шекспиром, пирующим в саду у Аполлона. Еще немного ужаса, невысказанных строф, не пролитой мелодии безумья! Ещё глоток вина из гроздьев свободы! Ещё, любимая, ещё – блаженство мы разделим пополам!
Трёхкрылый на лету, спустясь к дороге, обнимает амазонку, и вот они взлетают высоко над полем – и стрелы долететь до них бессильны!
И новое вино – вино награды – смех и любовь, и радость узнаванья, и нежность, и боязнь задеть рубец от раны в сердце, - сладкой раны, и всепрощенье с малой толикой полыни. Абсент… Ах, знает ли она о пиршествах его ночных, о снах, украденных голодным мертвецом, о медовом хмеле – для жаждущего странника в ночи? Назавтра будет горечь пробужденья. Будет недолгая молитва, где помянут его земное имя.
Ещё одна слеза, ещё морщинка, и бледность губ и легкое покалыванье в сердце. А что вы предлагаете взамен?

Вот сон прервался, лоб её стал мокрым. Скорее отстраниться - боль в миокарде не вкуснее пули. Но ничего, пройдет. Проходит всё, пройдет и это.
Хмель отведанного только что вина ещё шумит и бродит, но, боги, голод! Я голоден! Сколько продержится она в невидимом своём монастыре, в тишайшем омуте, на дне которого подстерегает её он, незабвенный? Сколько вина бессмертного дать может это сердце, - кто знает... А вдруг появится другой – тогда конец. Нет, только не это. А чтобы не случилось драмы – на то капканы существуют. Василь – охотник старый, знает, что к чему, и знает её тайную тропу, - по ней нечасто, после сильных стрессов, летит её душа… в пространстве, параллельном смерти.

САДОВНИК
(ОПЯТЬ ФЛЕЙТА)

Под босой ногой бархатистая пыль. Вот-вот пойдет дождь, и муравей торопится с сосновою иголкой в свой муравьиный мегаполис. Она почти бежит, за нею – серыми крыльями - старый плащ. Спеша, перемахнула ствол сосны, поваленный ночною бурей. У дпечальной ели наклонилась, чтобы не порвать ажурной паутины. Торопится в убежище, в свой дом, где всё устроено по её воле, по её желанью. Где ждут её любви, её работы – дом не достроен, и только она – и архитектор, и строитель. Она питает новую планету молоком своей души и мысли. Когда все завершится…
Но до конца ещё так далеко! Вот большой валун, поросший мхом, за ним - лесной ручей.
Стоп! Почему садовник встречает её здесь, за оградой? Этого Василь не предусмотрел. Садовник нестерпимо молод и хорош, в раздольной белой рубахе и джинсах. На миг кольнула зависть – в той жизни он любил одеться ловко, дорого, шикарно! Не чурался и джинсов, бывало щеголял и в кожаном жилете на голое тело – кудрявая черно-серебристая грудь, сквозь шерсть едва просверкивает старинный дорогой крест, - хорош…
Садовник… Он здесь единственный слуга, и, кажется, хозяйку любит. А кого еще ему любить, усехается про себя Василь. Забавно - она зовёт его Генри. Причуды дамские. Целуются. Он переносит её через ручей. Нет, Василь нисколько не ревнив – этот молодчик существует только здесь. В конце концов, может же он, Василь, позволить хоть какую-то компенсацию за одиночество и ожиданье. Василь, конечно, эгоист, и знает это за собой, но - в разумных пределах. Пусть их, к тому ж так аппетитны алые тона любви, такое угощенье - редкий нынче деликатес. Вот он, смеясь, ставит её, босую, на росистую траву и…

На этом - всё. Сумерки клочками падают в траву. Шторм, беззвучный ураган, в котором смешались деревья, черепица, пальто Садовника, брошенное на траву. Она протягивает руки, но пространство между ними разделяется надвое – так корабль отходит от пристани, все исчезает в буром смерче, и когда она поворачивается к нему лицом, то он уже знает – она поняла, чьих рук это дело. Умница.

Ничего, что сегодня он не уследил за ней с самого начала. Василь – старый охотник, его не проведёшь, сколько же времени она плела свою веревочную лестницу для тайной эскапады? Напрасно. Он здесь, рядом с этим её Генри, шаг в шаг, след в след, невидим и опасен. В дом, однако, не пройти – защита, через которую не может переступить даже её слуга, естественно, если только она того не пожелает. Ага, вон её доги и коты, и птицы. Выманим компанию сюда. Ну, что, дражайшее зверьё, почуяли меня? Генри, молокосос, вертит головой - высматривает, на кого шипят коты и лают псы. Только птица вполне дружелюбна, - ещё бы, она-то в перьях знает толк, вон – косит золотым глазом. А где моя любимая? Ну, конечно, смотрит издали на заварушку – как ей миновать меня? Я вытесняю все другие мысли, а всё здесь держится на них, на напряжении воли и ума.

Я видела, как рушится моя работа, как плачут звери, с какой мольбой беспомощно смотрит на меня мой Генри.
Дом рассыпался снизу, оседал на тающую траву. Воздух дрожал, словно пытаясь сопротивляться разрушению. И среди всей этой катастрофы торжествовал Трёхкрылый. Как же он меня… Нет, не время, надо спасти мои созданья. Усилье воли, нечеловеческое напряженье - и вот разрушенье остановлено. Собаки со стоном ложатся на траву, пожухлую, как после злого ветра. Генри обессилен, но улыбается, заранее прощая мне всё. Даже собственное исчезновенье. Нет, ни за что! Он – моя последняя надежда. Любимый, скоро я вернусь.

Темная густая вода выталкивает меня из душного морока. В окне горит фонарь, разбавляя жёлтый свет луны зелёной протравой. Ночное такси за окном, тусклые голоса, клинк захлопнувшейся дверцы. Где я была?
Ах, да, мой дом, мои собаки, мой Генри. Коты оскорблены и птица не поёт. Начнём сначала. Ты снова хочешь войти в мою жизнь? Я же знала, что вместо меня будет пустота. Я уже ничем не смогу тебе помочь. Ты вздыхаешь? Ты знаешь мое другое имя? Конечно, ты ведь ТАМ, за гранью. Но Генри…

РЕИНКАРНАЦИЯ. ПРИЕХАЛИ
(ПОЛИГЛОТИЧЕСКАЯ ТУБА)

Случайность. «Если двое путников сели в тени одного дерева и напились из одного источника, - то это не случайно», - так говорили древние арабы… Я помню тот источник и ту прохладу тени тысячелетней, а ты?
О, да - знала тебя душа моя. Я восхищаюсь вашим воплощеньем, Генри. В другие времена, в другой стране, в другой судьбе, с тобой мы были рядом… Мы были вместе – одни на всей планете, и время над жизнью было той не властно. Там правила любовь, одна её святая воля. Ты можешь этого не помнить, но следы той жизни оставлены в твоем другом “я”, в подсознанье, в далеких уголках, в которых тихо существуют без ведома хозяина. Но в час назначенный тебя ударит - по сердцу, по глазам, по коже – узнаванье! (Oh, yes, my soul has recognized you. I admire your incarnation, Hеnry. There was a life when we said to each other “I love you”, we were alone on the whole planet and the time didn`t reign there. There was the only will of love. You may not remember that, but some traits have been left in your subconscious, alter ego, in those remote corners that quietly exist without your knowing it. And when the hour comes at last, you endue the shock of recognizing! – на тот случай, если Генри не понимает по-русски.)

В сумерки случаются странные вещи – есть нечто в них, что смутно говорит нам о присутствии незримых теней. Поэтому так спутаны и чувства, и мысли в сумеречный час: кого, чего мы ждем, не зная сами об ожидании? И встречи, коих и не чаяли, обрушиваются на пороге ночи.

На коленях у него сидела девушка, но я её не разглядела – уж слишком это было вдруг: сумерки материализовали знакомый облик.
Генри.
И что за дело, что зовут его иначе. Куда-то все заботы провалились, я потеряла всякий интерес к работе, к дому, к еде и даже к книгам. Теперь понятно стало слово «ошеломить», - удар меча по шлему так выбивал не только из седла – из жизни: ошеломлённые смотрели молча, недвижно на то, как вновь заносят меч над ними, но это было им уж всё равно.
Ошеломлённая, возвращалась я в свое пространство, на ту планету, где стоял мой дом и где был прежде Генри. По логике вещей, его теперь там не могло и быть. Так и случилось – но я смогла пройти не дальше ручья, что отделял мой дом от леса. Одна попытка за другой лишь подтверждали чистоту эксперимента.

Эту новость надо было переспать, но сон, как волчий хвост, по выраженью древних персов, маячил где-то за окном. Город спал, и в свете редких фар я четко видела ту выемку в пространстве, где не было его. Видела прозрачный взгляд, который тоже, как мне казалось, узнавал меня.
Забавно – встретить юного любовника, когда полжизни минуло, и время не слишком пощадило мое земное воплощенье.
Чего боялась, то случилось: ах, мои белые одежды, пора пришла сменить вас на алый шелк.
Вот так меня скрутило и понесло навстречу сладкой смерти.

НОЛЬ-ТРИ
(ДУЭТ ДЛЯ ДВУХ БАРИТОНОВ)

Самое смешное – бояться быть смешным, оглядываясь на прохожих твоей судьбы. Что было мне терять? – за спиной маячил трёхкрылый призрак и чего-то требовал (памяти? верности? серого вещества, потеющего амброй и печалью?). А впереди - ни дня в запасе: песчаные часы остановились, в их воронку засосало муравья, тащившего сосновую иголку. В песке, который всё ещё шуршал неоплаченными столетьями, слышались предупрежденья автомата, мол, ваше время подошло к концу, гоните новую монету - пекунию, сребреник, динарий, - не важно что, но оплатите поскорей. Монеты…

Этого-то Василь и боялся. Вот оно, время голода. Когда-то это уже было. В войну, в первый год оккупации его мать пряталась в волчьей яме. Вместе с ним и тремя братьями. Яма была прикрыта брезентом, поверх навалены листья, хворост, - коли не знаешь, так не углядишь. Василь возился вместе с братьями в наваленных овчинах и мало что понимал, кроме одного. Что ему голодно. Есть хотелось всегда. Мать с трудом выжимала из себя прозрачно-голубое молоко и все время жевала – то веточку, то корешок, то желудь. Хлеб приносили не каждый день – то партизаны, то полицаи, - все их жалели. А прятались от немцев: как жену председателя сельсовета, её вполне могли расстрелять или повесить. Никто тогда ещё не знал, что не жена она, а вдова – мужа её убили в первом же бою. Потом опять был голод. Хату снесло ударом авиабомбы, и мать вместе с ними, малолетками, скиталась по добрым людям. За кров и корку хлеба делала всю чёрную работу – почистить скотный двор, обмазать хату, вскопать участок под картошку, наносить воды, постирать. Уж эти корки хлеба… Когда пришли «свои», то переполовинили припасы, и корок стало даже меньше. Он помнит, как солдаты ели диковинную рыбу кильку, откусывая мелкие головки, бросали их под ноги, а он с мальцами бросался коршуном на высверк и. не отряхнув от пыли, проглатывал. Голод пел то волчьим тенором, то заунывным ветром, и он заснуть не мог от страшной пустоты в желудке. Пел и тогда, когда страна победно шла к коммунизму, запускала в космос спутники, чего-то поднимала… Вася где только не добывал свой хлеб насущный – то объездчиком коней, то пастухом… Потом его, четырнадцатилетнего, высмотрел одноглазый цыган-кузнец, - понравилась широкая грудь, и хоть худые, но жилистые руки, - взял молотобойцем.
Впервые голод отошел от сердца, когда в семнадцать уехал по призыву комсомола на Целину. Кормили там неплохо, но Василь долго ещё терял голову, чумея от одного вида полевой кухни, - котла на колесах, в котором привозили то кулеш, то борщ с котлетами, то гречневую кашу. И голод, его второе я, никак не мог насытиться. Порой тот голод являлся ему по ночам, когда Василь был во славе и в силе, и тогда он вставал и шёл в подвал, где припасов разных хватило б на деревенскую свадьбу – вина, водки, ликеры, маринады, варенья и соленья, крупы, консервы из НЗ в жестянках по три литра, конфеты, пряники, колбасы, окорока, мешки с мукой и сахаром, картошка, бочонки с ассорти, – капуста, мелкие арбузы, яблоки, огурчики и помидоры, - печенье и халва, вожделенный с детства абрикосовый компот, все в ящиках, в мешках, - вот взять бы и накормить того голодного парнишку, каким он был когда-то. А как накормишь?
И вот опять знакомый вой, знакомая хрустальная мелодия – не то ветра, не то волка. Голод.

Василь невидимо скользил под облаками и едва ль не сам подпевал проклятой мелодии. Надо что-то делать. Ну, старый контрабас, придумай выход!
Трёхкрылый спустился на знакомое окно. Его никто не ждал, - оба были заняты друг другом. Пили чай. Эх, славные денечки были, когда «у самовара я и моя Маша, а на дворе становится темно…» Прошло то время, выбор сделан – и как теперь он понял, не слишком-то выгодный. Кое-чего он не предусмотрел, верее, его не предупредили - Его Сиятельство Великий Осуществитель Желаний, как видно, не бросил хобби ловить на удочку простые души.

Чай тем временем был выпит, и на десерт был подан французский поцелуй. Василь, хотя и отрешился, но все равно обидно стало. Таскать объедки с барского стола – вот уж планида! Сладость украденного чувства отрыгивалась дёгтем. Василь примостился на холодильнике среди сухих букетов из пряностей и стал «фиксировать».

- Сегодня полнолунье. Я говорила, что в такие ночи он может проявляться? – ладонь коснулась горла.
- Да. Можно мне остаться и увидеть? – губами тронул руку.
- Ты думаешь, что сможешь его видеть? А если это… как вы теперь зовете, «грибы»? И все мне снится?
- Мне кажется, что нет. Не снится, - он притянул её к себе, взял на колени. - Ну, пожалуйста, позволь…
Целует. Конечно, знает, как и чем убедить. Он, Василь, так тоже мог. И ещё как мог!
- А если при тебе он не проявится?
- Проявлюсь, не беспокойтесь, - сказал Василь и слез с холодильника.

Их изумление осталось нетронутым – Василь не мог подавить в себе тошноты от украденной алой сущности. «Ещё изжоги не хватало», - подумал он, переключая скорость движения молекул. Как всегда, коробку передач заело, и эти двое, как дураки, стояли, прижавшись друг к другу, и смотрели совсем в другой угол. Она побледнела, глаза расширились, а парень не по-хорошему оживился. Наконец, Василь переключился – и пустое пространство в зеркале напротив заполнилось свечением, в котором постепенно обозначались серебряные перья, тусклый контур меча, рубаха изо льна, пергаментное лико, росчерк сумрачных бровей, лучистый взгляд, - в его глазах плескалось золото и сталь, он это знал, гордился фактом и нарочно паузу тянул, чтоб дать собой полюбоваться. Как всегда, кривила рот полуулыбка- полуугроза, - продукт многолетнего тренинга перед зеркалом наедине с собой.

- Мне можно вас коснуться? – спросил Садовник и протянул руку, как для рукопожатья.
Видать, без комплексов, не трус и нагловат. С младых ногтей не кланяется старшим. Василю стало немножко грустно, захотелось высечь из парня искру, обаять, пленить, добиться фейерверка, как поначалу он частенько делал. Но желание желанием – на высеканье нету сил. А парень дышит ровно, ничуть не удивлён, - наверно, она всё прежде рассказала. Испортила игру. Василь вздохнул, и несколько снежинок закружилось в миниатюрном смерче.
- Что ж, коснись. Электричеством не трахнет,- Василь подставил левое крыло.
Наконец-то, проняло и парня – розовое облако восторга с золотыми вспышками понимания, сиреневый протуберанец завистливого уважения, синее движенье к риску, авантюре, серебряное отстранение, оранжевая искренность, фиолетовое вожделенье, а в нем - фонтан алого… Неужели? Голубая… любовь? Вот это ново! Вот нежданный ужин – по-царски парень эякулирует эмоциями, щедр на чувства и, главное, нет этих чёрно-серых и коричневых тонов. А что, если…

- Василь, возьми меня с собой? Хотя бы раз! – нежно, очень нежно сказал он и погладил перья.

Вот уж, как говорится, ласковое теля. А как же наша Лена? Василь не видел прежде в ней такого чёрно-синего, густого, как желе, отчаянья. Забавно, как это получилось – виртуальная фигура из параллельного пространства вдруг заняла его законное местечко в этом верном сердце. Вот сучка! Все, все они такие: чуть с глаз долой – из сердца вон. Оно, конечно, шесть лет одной быть, ох, не сахар, но ведь клялась, что любит до гробовой доски. Помнится, завещанье написала - после смерти своё сердце для трансплантации ему велела выдать. А теперь вот перекинулась, волчица. И смотрит-то по-волчьи – ой, загрызет, глаза зелёным светом светятся. Да уж… Но ему-то что – попробуй, укуси скользящие молекулы, - не хочешь? Вот и не надо, вот и славно.

- А как себе ты это представляешь? Ведь долго удержать тебя я не смогу - загремишь на землю с ускореньем…, - Василь купался в его багровой вспышке, уже не разбирая, где какие чувства, и что стоит за ними. - Хорошо, допустим, я возьму тебя с собой, но предупреждаю – ты жив, пока ты мною восхищён. Не спорь, я по цвету определяю эмоции. Эманация любви – особенно такой чистоты, голубиной крови, как у тебя – роскошное горючее. На нем я обретаю плотность и скорость. Возможно, если сила чувства не иссякнет, я смогу нести тебя с собой довольно долго. Но до тех пор, пока ты сам не разживёшься крыльями, кайфа настоящего не будет.
- Василь, - голос его дрогнул, - а если мы с тобой устроим замкнутый цикл? Пока я тобой восхищаюсь и тебя люблю – ты кормишься моей энергией, становишься сильнее, а потом с тобой меняемся ролями – и энергию даешь мне ты? Пойдет? Как тебе такая сделка?
- Дай подумать. Звучит прельстительно. Что же до неё, - он кивнул в сторону застывшей женщины, – то она матерьял отработанный. Да, милая?

Не хотела верить своим глазам, своим ушам. Готова была ко всему, каждый день встречала, как последний, не загадывая и ничего не откладывая на завтра, - но чтобы её последний "плотик из песен и грез" пошёл на зубочистки для двух крокодилов! Alas, my friends! Увы мне!
В такие моменты желанья умирают. Вернее, тупо бьется в пустое сердце одно-единственное – чтобы оставили в покое, не трогали и ничего не говорили. Гамлетовский выход – уснуть и не проснуться, какие б сонмы… и прочее. Не помню по-русски. …In the mind to suffer the slings and arrows of outrageous fortune. To die, to sleep – чтоб больше не проснуться, концов счастливых не бывает. Happy end – ловушка для идиотов, пустое обещанье гражданки Эвтаназии. Он проглотил волшебную жемчужину и стал Драконом, жаждущим, как тысяча драконов, как сорок тысяч его драконьих братьев... Он выпил озеро, но превратилось оно в бензин, воспламенилось, и надо было выпить море и съесть холодную луну, чтобы утихло жженье…
…края сознанья коснулась тьма. Пустое окно. Тишина. И только на старой липе слегка шелохнулась ветка, неловко задетая крылом.

ПЕРЬЯ ПО ВЕТРУ
(САКС, ТРУБА И ГИТАРА)
Вот они, слежались, погрустнели, как бабушкино подвенечное платье из сундука. Белые одежды… Говорят, можно привыкнуть и к смирительной рубашке, и я с горьким удовлетворением снова одеваю свой белый траур. Надолго ль? Ещё одна любовь? Вряд ли. Да и мой необитаемый остров не для Пятниц, - он обихожен для одного. Серебряные птицы знают только мой голос. Огонь горит и не сгорает… Он да птицы – вся моя семья. Дневные мои дела – давно не бремя. Я возвращаюсь по утрам с моей планеты, чтоб впрячься в плуг, на коем вспахивают время, сеют слова и образы, а взращивают чертополох. Пашу до восхода луны – и снова в странствие по звёздам. Сама себе не признаюсь, чего ищу. Следы, оставленные на Млечном пути, в туманных вихрях звезд новорожденных и в тысячевековой пыли погасших звезд? На старых тропах – лишь следы погони, и только тени меня преследуют. Зола!
Зола…

В этот вечер домой возвращаться не хотелось – пахло весной, горьковатыми тополиными почками, теплом, надеждой… Давно забытый запах, который так кружит голову. Или это авитаминоз? Я бродила по кенигсбергским улочкам, перемежавшимся с калининградским ландшафтом, смотрела, как целуются влюблённые, и во дворах собираются кошачьи клубы. Как бродят, опьянённые весной, восторженные одиночки и бомжи, как весело кудахчут бабушки, катая внуков по аллеям. Люблю бродить и в просыпающемся от зимней спячки парке. Там пахнет ещё не проклюнувшимися и век назад опавшими листьями, - смесь запахов живительная. Живительней вина.
И только окончательно озябнув и сбив каблук, иду в свою улицу, в свой старый дом, в зал ожиданья путешествий.
И первое, что … запах крови! Повсюду на полу, на стенах – розовые пятна, клочья белой одежды, о, Господи, помилуй! Кто-то стонет в ванной. Не слыша тела, под барабанные удары сердца, которое вдруг разрослось на всё пространство, иду на звук и слышу: «Ощипан, но не побежден!»

Василь-ангел недолго путешествовал с Садовником. Восторг по ходу их совместной жизни ослабевал. Чаще приходилось валяться на какой-нибудь планете, безлюдной, словно кладбище, и говорить, и говорить, и говорить – чтобы силой слов высечь заветную искру восторга в заскучавшем, раздраженном спутнике. Садовник по-садистки дразнил Василя рассказами о чувствах, но сам на них строжайше экономил, как старый скупердяй. Но больше всего говорил он об оставленном там, в мире, гербарии - на дорогих веленевых листах он прикреплял растенье ганджибас. Его к нему везли со всех концов земли, с цветочками и без. Вставлял в причудливые рамки… Как там коллекция - не разбазарена ль, душа болит… И зачем ввязался в эту авантюру - ему хватало и полетов на ганджибасовых крылах…
Василь порой испытывал отчаянье, превозмогавшее обычный голод. Расстаться? Но к кому вернуться - к ней, сжёгши корабли? Да и не хватит сил – напарник по полётам испражняется тоской и скукой, - на этом не взлетишь.
Вот и говорил, порой, не контролируя слова. А вполне возможно, что парень вычислил то слабое звено, в которое потом нанёс удар.
Василь глазам не мог поверить - с утра тот серебрился, и в серебре мелькали алые протуберанцы. Неужто переболел и любит снова? Но спрашивать не стал, - боялся искушать судьбу, а, выпив чувства, уплотнился, обнял Садовника и полетел в знакомые пространства, к старой липе, к герани на окне и кошке Лизе. И за каким бесом его туда тянуло?
Парень радовался возвращенью, гладил кошку, взял яблоко с окна, поцеловал и съел. Василь умилённо следил за ним глазами и сердцем, греясь в его золотистом потоке радости.
Расслабился и не заметил, как наступила тьма и боль.

Садовник наблюдал, как Василь уплотнялся, становилось чётче изображенье, - как будто он настраивал бинокль. Вот прорезалась его улыбка, сиянье глаз и пена перьев, тусклый меч обрёл голубоватый отсверк новой стали. Он видел, как в крепких жилах крыльев пульсировала сила, - но восторга не испытывал. И вдруг – как камни с неба - обрушилось одно желанье. Убить. Отнять.
Наверно, это было сильное чувство, которое почти не потребовало приложения мускульной энергии. Да и сам Василь, хоть и уплотнился, был не тяжелее бабочки. Садовник почти не ощутил сопротивления удару. Василь – замедленно, как в рапиде, стал опускаться на пол, крылья раскинулись, и когда Садовник потащил бесчувственное тело в ванную, они шуршали и путались под ногами, теряя перья.
И снова озаренье – Садовник бросился на кухню, схватил из хлебницы нож и вернулся к скомканному телу. Крылья отделялись легко, ему удалось вырвать их с корнем – с сухожилиями, похожими на веревочки от кальсон. Перья и пух летали вокруг Садовника, попадали ему в нос и рот, щекотали глаза, - пока он силился завязать крылья, перехлестнув выдернутые с корнем сухожилия крест-накрест. Наконец, получилось – но хлипко. Задевая за мебель и вазы, теряя сияющие перья, Садовник подобрался к шкафу, выбрал пару ремней покрепче и затянул основанья крыльев петлями. Проверил надежность амуниции, взмахнув одним сначала крылом, потом другим. Комната качнулась и поплыла. Пол оказался сначала сбоку, потом под ним. Крепким вином ударило в голову счастье полёта. Окрылён! За окном – безлунная ночь, никто и не увидит, когда он вылетит из гераневых кущ на волю, к звёздам.

Садовник осторожно опустился на пол и с замираньем сердца приблизился к зеркалу.
В большом серебряном его пространстве не отражалось ничего, кроме двери, в которую с той стороны кто-то вставлял ключ .




ЧЁРНЫЙ АНГЕЛ
(СОЛО НА ЛУНУ)
"Мавр сделал свое дело, мавр может уходить"
Ф.Шиллер, «Заговор Фиеско»
… ужас и предчувствие беды – смоляного цвета, и на вкус – как обуглившийся хлеб. Но Садовник жадно глотал эманации черноты, пока женщина металась среди крови и перьев. В ванной застонали, и Садовник с облегчением вздохнул: убийство – лишний груз, как хорошо, что Василь не умер. Он все ещё был перед зеркалом, и после чёрной трапезы смотрел, как белоснежное свеченье крыльев гаснет, чернеет. Вот и сам он – как негр чёрен, напряжен, как тетива. Ночь манила к морю, к звёздам, и он стремительным броском выбросил своё тело в окно, взмыл стрелою вверх, во влажное дыханье полуночи, и ничто уже не держало его на земле.

***

… белый ветер закручивал высоко в небе облака, в его водоворот попадали птицы, людские желанья и обрывки стихов невидимых ангелов, растерявших свои крылья. Садовник смотрел в небо сквозь траву, которую всё тот же холодный ветер сплетал над его головой. Солнце почти не касалось густой тени под скалой на вересковой пустоши, где он ждал ночи. Но время текло так медленно, так томительно долго, век тянулся за веком… а стихи безжалостно ввинчивались в его мозг, и крылья покалывало, как затёкшую ногу.
Садовник прикрыл ладонью глаза, уставшие от вечного света, и в коротком забытьи увидел красный дом на золотой траве, большого белого пса и её, бегущую ему навстречу - с серыми крыльями плаща за спиной. Почему-то вспомнилось, что он не успел полить розы, белые розы под окном её спальни.
Туда! В страну, где никогда не светило солнце-ослепитель, где серебристый туман оседал жемчужной росой на её волосах, на траве, на белых розах.
Туда - где был покой власти над ней, над птицами и над цветами, над всей планетой, которую она выдумала.

***

… пол под ней качнулся и ушёл влево и вниз. Она наклонила голову, и, как через другой конец бинокля увидела обшарпанную ванну, а в ней человека со знакомым лицом, вывалянного в пуху и перьях.
Он на что-то ей жаловался, но ветер свободы за окном звал, торопил, обещал. Тяжесть в правом кармане рубашки напомнила - если отдавать концы, то уж бесповоротно. Она вытащила мобильник, набрала 03 и, вылетая в поющий поток, бросила ненужную теперь вещицу в ванну.

***
… дежурная сестра заглянула в палату. Больной вспарывал подушку. Она вздохнула и пошла в процедурную за свежим шприцом. Чудак, рискуя быть наказанным в нулёвке, воровал из соседних палат и вскрывал уже пятую по счёту жертву. Между собой персонал его так и звал: Джек-потрошитель.
Когда сестра вернулась, Джек горько плакал - вместо искомых перьев ему опять досталась вата. Самое время принимать успокоительное.



Написать отзыв

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

 
Rambler's Top100

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев