Василий ТИХОНОВЕЦ
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > МОЛОКО


МОЛОКО

Василий ТИХОНОВЕЦ

2011 г.

МОЛОКО



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Книжн. шкаф
Архив 2001 г.
Архив 2002 г.
Архив 2003 г.
Архив 2004 г.
Архив 2005 г.
Архив 2006 г.
Архив 2007 г.
Архив 2008 г.
Архив 2009 г.
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.
Архив 2012 г.
Архив 2013 г.


"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Суждения

Василий ТИХОНОВЕЦ

Девять писем Женщине

Письмо первое

Я боюсь потревожить твой сон и думаю о разных разностях, и сочиняю тебе письмо. Сонмы слов встают перед глазами, но все до обидного приблизительны и лишены свежести. Белой черёмухой, показавшейся в окне, распускается холодное утро, а слова, идущие на ум, по-осеннему ярки и неуместны. Они не годятся.

И я начинаю думать о самых простых вещах. Не понимаю, но смутно чувствую, что о них не стоит говорить вслух. О том, например, что без тебя я и не человек вовсе. И ты – не человек без меня. Когда я крепко обнимаю тебя, только тогда… Будто из половинок получается неделимое целое. Это целое и есть Человек. Только он способен по образу и подобию своему создать новую жизнь. Ты и я – это, наверное, и есть Бог, в которого можно неслышно верить, и надеяться на милость его, и прощение. У кого же ещё просить прощения? Кто нас услышит?

Или ещё… Уж совсем глупости… Из-под одеяла выглядывает твоя ножка. Мне видны лишь пальчики. И я думаю: почему так устроено сердце? Довольно ему малой частицы, и оно уж написало всю картину… И несётся вскачь… И нет на свете ничего дороже этих пальчиков… А ты доверчиво спишь у меня на груди, и будто слышишь, как оно бьётся и улыбаешься ему и лёгким снам своим… И оно утишается, как послушный ребёнок, боясь тебя тревожить… Разве об этом можно говорить?

Или страшное… и постыдное… Однажды я совершил бессмысленно-жестокое убийство…

Рос когда-то волшебный сад. Его уж нет давно… Одно воображение… Деревья в полнеба, какие-то дикие кусты – ничего полезного, никакого порядка – только волшебство и красота.

Представь зимнее утро. Плакучая берёза в одну ночь распустила белоснежные космы, и воздух замер в восторге. А она, красавица, стоит, не шелохнётся. Так тихо, покойно… И вдруг стайка свиристелей… Наелись птахи ягод боярышника и качаются на тонких заиндевелых веточках – греются. И нет им дела до берёзовой холодной красоты… Они-то живые, весёлые…

А из дома – мальчишка с ружьём… И вот уж громыхнуло… И ошпарило стайку свинцовым кипятком… И три птички стали ненужными мёртвыми комочками… Зачем они? Уж полжизни прошло, а я всё не могу забыть то утро… И ведь никто не спросил за эту кровь… Никто и не знает… Значит и прощения не получить… Разве, ты одна и простишь…

Или вот ещё…

Но это уж можно понять…

Жили мы как-то в летних лагерях. Кавказ. Солдатчина. Привыкаем к скудному котловому довольствию, когда «сахар – в чае, масло – в каше, а хлеб – в сухарях». Привыкаем да всё привыкнуть не можем – ни сахара, ни масла. Сахар, наверное, труженицы-пчёлки унесли, а масло… Растаяло бесследно – жара… У «пчёлок» в прапорщицких погонах морды аж лоснятся от сытости, а у солдатиков для навара – один маргусалин… Да ты и слова такого не знаешь, слава Богу…

И бегает меж нами собачка. И смотрит на нас жалобно голодными глазами, а мы на неё – спугнуть боимся… Они ведь сразу чуют недоброе… Пахнут, что ли, эти мысли… А что ж нам делать? Украсть съестной припас? Так нечего… И патроны есть, а стрелять нельзя… И никто решиться не может… И почему-то все на меня смотрят… Знают: охотник… Приманил я эту несчастную, да и задавил в укромном месте. Освежевал у ручья, руки помыл…

Дрожали они мелко… Живая душа всё-таки…

А ребятки радуются, хвалят… И, вроде, чуть не все в соучастниках: тот, оказывается, верёвочку нашёл и петельку изладил, а этот – сухарик сберёг, чтоб заманить… У нас ведь так – был бы душегуб, а помощники всегда найдутся… Все ели собачье рагу… И я ел… Хотелось сильно. И грехом это не считал, да и сейчас сомневаюсь: грех ли? А вот помню, как руки тряслись. И глаза её помню. Наверное, всё-таки грех… Никто из нас от голода не умирал. Крупа. Сухари. И тот же маргусалин. Без вкуса, но какой-никакой жир, хоть и искусственный. кем об этом? Только с тобой и можно. А другие… Да кто они? У них и права нет. А ты – всё.

Я тут ужасы вспоминаю, а ты спишь себе преспокойно, улыбаешься и ничего не слышишь. И хорошо. Зачем?

Мысли эти тоже ведь хитрость: я уж давно бы тебя разбудил.

Попробуй-ка, полежи рядом…

Как же иначе можно отогнать совсем иные мысли?

Они такие же щекотные и нежные…

Но не пора ли проснуться, милый мой дружочек?

И я нашёптываю тебе на ушко первую строчку письма:

«От маленьких ступней твоих до маковки целую тебя со всею нежностью и зрелой страстью любящего мужчины…»

 

Письмо второе

Когда тебя нет рядом, достаточно светлой мысли, что ты – есть.

Подумал, а за спиной – лёгкие шаги.

И если не обернуться – ты не исчезнешь по обыкновению… И я делаю вид, будто не слышу дыхания… Маленькая моя хитрунья… Что ж с тобой поделать… У тебя, как у ребёнка, один вопрос… Но и ты никогда его не задаешь… Очень грустно, едва сдерживая радость, я отвечаю: «Да…». Твоя душа чуть слышно всхлипывает и успокаивается…

А я думаю о простецких вещах, открывшихся совсем недавно.

Вот – Жалость… Как же она возвышает того, кого жалеют!

Жил себе подлый человечишко, путался в мелких делишках и ничтожных чувствах, страх отгонял и даже радовался иногда: живу!!! И вдруг нашлось доброе сердце… И отыскались три простых слова: «Бедный ты мой…». И он уж, как мальчишка, прижался седым виском к тёплой груди и притих. Первый раз в жизни ему сострадают, принимая и мелкость дел, и ничтожность чувств, и понимая страх. Если подлинно милосердие, то человечек уж другой. В нём углядели крупицу, какую-то малость… Окропили зёрнышко спасительно-добрыми слезами и оно… Вот чудо… Появился человек, готовый сказать: «Бедная моя девочка… За какие грехи я, подлец, тебе достался?».

Даже и не скажет, лишь подумает – уже спасение. И не от мелкопакостных грешков, но от смертного – самоубийственной Гордыни.

Мог ли я ещё вчера принять чью-то жалость?

Сама мысль невозможна.

Вчера бы – посмеялся.

Сегодня – плачу.

И не стыдно…

Кого стыдиться? Таких же?

И не могу объяснить причину… Что-то внутри прорвалось…

Душа, как старая девушка…

В общем, есть о чём…

Происходит невозвратное, необратимое…

Я больше не могу быть убожеством.

Одна лишняя буква…

А разница…

Ты меня прости, ладно?

Что ж ещё сказать…

Ты и есть…

Моё…

Единственное…

Что ж остаётся…

«…и с радостью узнаю себя верным слугой твоим…»

 

Письмо третье

Небо заботливо прячет неуместную голубизну и яркость под монотонно-серой холстиной. Такое уж больное и рыхлое время – последний день зимы. Остаётся терпеливо ждать тебя и весны. И писать письма… Но я всегда не умею начать…

«Когда тебя нет…», – это звучит с надеждой.

«Тебя нет…», – невозможно представить.

Как же долго я шёл к тебе, ласковая матушка моя, нежная жена и преданная дочь…

Как же собралось это в одно беспокойное и трудное счастье?

Всё счастье – два слова: «Ты есть».

Когда тебя нет, но нет и сомнений, что наступит солнечное «когда ты рядом», я вспоминаю или придумываю забытое учение. Оно лишь для нас с тобой…

 

***

Человек всё что-то ищет… Пути разные. Иногда они так увлекают бесконечностью и новизной, что уже кажется: нашёл! Но ведь это – не цель… Всего лишь путь… И нет ему ни конца, ни края, кроме предела жизни… И ты уж ползёшь, а тебя обгоняют… Крикнуть бы… Да кто послушает? И кто решится признать ошибку? И не в том она, что не туда шёл и заблудился, а в том, что не знал, что должно искать…

Что же надобно человеку, кроме любви?

Нет Его… И зачем красота тела? Тонкость души? Нежность сердца? Кто примет с трепетной благодарностью эти дары? Её нет… И вот уж самый богатый – сир и нищ, и могущественный – беспомощен, и сильный – слаб, и здоровый – болен… Грустная и старая история грехов и одиночества Мужчины и Женщины, не встретивших друг друга… Вот это – беда…

Не могу понять: почему гордыня – первый из смертных грехов?

Что же может быть страшнее убийства?

Не стало одного…

А что же делать его половинке?

Вот и нет Человека, и продолжения нет, и Бога…

Об этом невыносимо думать…

Но ты приходишь.

И мне уж довольно…Что ещё нужно, когда ты рядом…

Припадаю к сосцам и вспоминаю себя сыном твоим…

 

Письмо четвёртое

«Здравствуй, мой нежный подарок…», – шепчу я на ушко.

Наверное, разобрать слова невозможно…

Тебе и щекотно… и смешно… И ты просыпаешься…

Потом ты исчезаешь. А мне достаются длинные часы. Их высочество Одиночество… Мы давно знакомы и так долго не разлучались, что я заслужил и благосклонность, и известные послабления…

Меня снедают мысли: довольно ли ты знаешь обо мне? Всё ли я сказал? Всего не расскажешь, верно…

И я спасаюсь очередным письмом.

 

***

 

Посмотри: вот снег за окнами. Он кажется чистым, но что с ним сделается весной…

Ты ничего обо мне не знаешь.

Вот представь: ты уверена, что в доме никого нет.

И вдруг…Какой-то странный звук…

Однажды я вот так же думал, что на сотни километров вокруг никого нет… Что-то происходило с печкой. Дрова тлели, упорно не желая гореть. На дальней стенке палатки медленно нарастал слой льда. Я лежал на грубых жердяных нарах и пытался понять причину. Ночь обещала стать мучением. Как я сюда попал? Зачем? Что делать с проклятой печкой? Так ли нужны эти собольи шкурки? Нет карты. Вместо неё – схема с изображением речки и впадающих притоков…

Да, приток воздуха в топку ничем не ограничен…

Единственный ориентир – сопка, в форме женской груди. Совсем недавно я видел на горизонте её восточный склон. Много ли времени прошло, но уже западный склон, с торчащими около вершины скалами, остался далеко позади. Понимаю, что скалы похожи на сказочный дворец. Возможно, это красиво…Но беспощадный холод не даёт чувствовать ничего, кроме себя. Что чувства – мысли густеют…И растительное масло окаменело…И выдыхаемый воздух тревожно шуршит и осыпается мелкими кристаллами.

Значит, всё дело в этом… печка не может «выдохнуть»…

Придётся увеличивать отверстие под трубой.

В тайге я находился всего месяц. Уже прошел страх физического одиночества, когда отчетливо понимаешь, что в случае беды никто не спасёт. Ты бесследно исчезнешь. И всё. Кто же станет искать? Промысел я начал в брезентовом чуме за сотню километров от этой палатки…Тогда пришлось уйти с чужого участка.

Это случилось так…

Совсем близко от маленького чума послышался лай собак, звон бубенцов и человеческие голоса. А ведь я знал, что на десятки километров вокруг нет ни души… Ничего не оставалось, как идти проверять: кто ко мне пожаловал? На большой поляне, в сотне метров от моей стоянки, разбивали лагерь эвенки. Их рослые лайки не сочли нужным даже облаять меня. Подошли, понюхали и отошли. Ничем опасным не пахло. Привычный букет из запахов махорки, пота, костра и приманки: протухшей ондатры, квашеной рыбы, собольей мочи и пахучих горностаевых желёз. Мужики сидели у костра и пили чай, их женщины суетились с установкой первого чума. Я подошел, поздоровался. Меня рассматривали с некоторой долей ужаса. Во-первых, я оказался в два раза больше любого из них, во-вторых… каким же таинственным образом я очутился здесь? Мне налили чаю, и я подсел к огню. В этом эвенки, да и вообще таёжные люди, выгодно отличаются…Так заведено: сначала чай с папироской, не спрашивая…А уж потом …

Мясо ещё только закипало в огромном котле, и после чая с беломориной – разговор. Когда главный вопрос всё-таки прозвучал, я не нашел ничего умнее…Сказал в шутку, что меня забросили американцы для проверки местной жизни. Эвенки взялись за оружие и потребовали документ. Пришлось показать. На нём не было ни фотографии, ни последней марки госпошлины. Они долго изучали сомнительное удостоверение и сравнивали его со своими. И почти успокоились. Короткий допрос завершился, я достал кисет с махоркой и ловко скрутил тонкую сигаретку, где газетной бумаги – самая малость. Это окончательно убедило: свой.

Мы сидели у костра, молчали. Я размышлял о возможных последствиях глупой шутки. Женщины тем временем закончили установку двух чумов. Шпионские страсти утихли, мы мирно беседовали и мне предложили заночевать. Эвенки уже давно не разжигают в чуме костёр, предпочитая железную печку, установленную по центру жилища. Конечно, печка лишает радости общения с открытым огнём, но ничего не поделаешь…

Утром новые друзья показали затёски на деревьях, где простым карандашом нацарапаны вехи таёжной жизни. Год за годом. На этом месте они останавливались лет десять подряд. Я мысленно поблагодарил старшего охотоведа, забросившего меня именно сюда, а не куда-нибудь еще… Мелкий снег, длинноногие эвенкийские псы…Соревноваться с ними, имея пару сотен капканов? Смешно…Меня никто не гнал – «капкань, паря, на доброе здоровье».

Но уйти пришлось.

До появления эвенков я поймал трёх соболишек. Всего трёх. Сначала мной овладело полное отчаяние: до ближайшей деревни километров двести, от нее до дома еще сто. Тайга большая, а охотиться негде…Путаясь в мрачных мыслях, я набрёл на старую тригонометрическую вышку. Господи, как же я боялся лезть на эту чёртову вышку! Даже пытался уйти от неё…И ведь мог уйти – ни одного свидетеля позорной трусости… Долго уговаривал себя. И уговорил. Сооружение показалось крепким, и я полез на самый верх. День полностью соответствовал настроению. Деревянных лестничных пролетов оказалось всего четыре. Лестницы узкие, обледеневшие перекладины потрескивали, но не ломались.

Передо мной открылись дикие просторы…

Просторы не были абсолютно дикими, и я уже убедился в этом. Где-то внизу, и справа, и слева, и сзади по угрюмой тайге бродили в поисках соболя такие же сумасшедшие. Среди них и вымирающие эвенки, и местные русские охотники – «бурундуки», давно заселившие эту тайгу, и «приезжие» – бичи, имеющие за плечами разнообразнейшие сроки и режимы фундаментального «образования». Большинство из бичей так и не доживало до статуса «местного» – то есть коренного жителя с домом и баней, с бабой и детьми, с огородом и навеки закрепленными ондатровыми озёрами в пойме Нижней Тунгуски. К пятидесяти годам тайга вытягивала жилы, высасывала жизнь, безвременно старила, награждала язвой и радикулитом, и незаметно выплёвывала проспиртованные бичёвские косточки за непригодностью. Иногда она убивала охотника лютым холодом, медвежьей лапой или подлой полыньёй, покрытой снежурой. Убивала не из мстительной злобы, а просто так, равнодушно.

С вышки я видел цель, и от тоскливого страха заныло сердце: на горизонте виднелась огромная сопка, напоминавшая женскую грудь. Где-то далеко за этой сопкой находилась незримая граница между Красноярским краем и Иркутской областью. Только там, за горизонтом, я мог найти свободное место и, никому не мешая, поймать своих соболей. Я спускался вниз, чтобы стать обычным муравьем, одним из тех, кто упорно топчет лыжню навстречу жутковатой неизвестности, удаче или незаметной гибели. Вся жизнь – преодоление.

Прошло две недели, и я увидел обратную сторону сопки. Тогда я верил, что на сотни километров вокруг палатки никого нет. Я лежал на жердяных нарах и раздумывал, как с помощью одного лишь топора аккуратно увеличить дымовое отверстие в корпусе печки. Сейчас, спустя много лет, я вспоминаю это с лёгкой улыбкой.

Я ведь говорил: ты ничего обо мне не знаешь…

Стыдно признаться, но я – отчаянный трус.

В тот ужасный момент с небес раздался страшный рёв…

Он неумолимо нарастал и приближался прямо ко мне…

Скатившись с нар, я прижался к ещё не оттаявшей земле и, не помня себя, вгрызался зубами в грязный мох.

Ел землю и ждал мгновенной смерти.

И молился, не зная правильных слов…

 

***

 

Мой нежный и неожиданный подарок…

Как иначе назвать забытое детское чувство?

Нет, пожалуй, совсем не детское.

«Пересохшими губами пробираюсь через кущи…

В поисках единственного источника жизни…»

 

Письмо пятое

Пытаюсь сложить очередное письмо. Перебираю слова и удивляюсь открытому смыслу. «Доверие» – это чувство «до веры». Так просто…

В моём отношении к тебе не случилось периода «до-верия» и влюблённости.

Я ни секунды не был влюблён, не терзался сомнениями, не питал надежд и не доверял.

И это – правда.

Всё возникло сразу.

И Любовь, и Вера.

Но внутри остался и старый мир.

Кому же ещё я могу рассказать о тёмных его картинах?

Ты уж потерпи… Я избавлюсь…

Ты всегда любила по-настоящему и, конечно, ничего не знаешь о ревности…

А я не умел…

 

***

 

Нет подлее фразы соперника: «То, что было между нами, знаем лишь мы с ней…». Но эта скрытая подлость касается только тебя. Если ты и вправду любишь, то из жалости и сочувствия к несчастному непременно попытаешься скрыть превосходство. Что ж ему, бедному, делать? Он ещё не знает отличий между верой и доверием, любовью и влюблённостью. И естественную жалость сочтёт унижением… Но он – не соперник. И если вы с ней – целое, то разве вашу веру и любовь можно сломать его подленько-многозначительным «было между нами»? Придёт время, и она скажет, смущаясь: «Он стоял на коленях, а я чуть не плакала от сострадания. Что я могла сделать? Я же люблю тебя, не его…». И ничего более ты не спросишь.

Но если ты влюблён и только доверяешь, и ещё нет целого, то от его слов, этих подлых и ужасных звуков, убийственно сложившихся в оскорбительную пощёчину, лицо деревенеет…

И смертная тоска заполняет существо…

 

***

 

Так сложилось, что я два дня и две ночи просидел у постели его жены. Сильный жар после выкидыша. Она металась в бреду, а я протирал некрасивое женское тело уксусом, не имея иных средств, кроме просроченных антибиотиков. Стадо оленей вырезали два года назад. Аптечка осталась. Приходилось использовать. Что ж ещё? Двести километров до больницы. Умрёт? И полупьяная эвенкийская деревня. И неисправная рация… Точно, умрёт. И ни одной моторной лодки… все ушли вниз. Я думал об этом спокойно. И легко представлял женщину мёртвой. И мысленно долбил могилу в вечной мерзлоте. Я не испытывал к ней ничего, даже равнодушия. Она – никто. Всего лишь ставка в азартной игре. Меня не интересовала её жизнь, я просто хотел выиграть. Я записывал любое действие Смерти: все скачки температуры и давления. По часам. Каждый злобный ход или отступление. И отвечал, чем мог. Всё сложилось против её жизни. Но я был уверен: она не умрёт. И знал причину: я не дам. Потому что не умею проигрывать.

И вдруг она пришла в себя. А я, к несчастию, в этот момент не оглох…Она сидела в постели, открыв в горячке всё безобразие измученной плоти, и призывно смотрела на меня. И я услышал то, что не следовало слышать: «Мы должны ему отомстить…». И она сбивчиво рассказала о признаниях мужа, ставших причиной выкидыша. И я узнал о его любви… к моей невесте…Их любви. И понимал: это не бред. Я протирал чужое раскалённое тело уксусом, и привыкал к унизительной роли обманутого жениха. И задавался вопросом: от кого беременна моя… или уже не моя?.. невеста? Как ответить, не веря правдоподобным словам?

Признаюсь, я обдумывал мельчайшие детали предстоящего убийства. И радовался, когда умирающая приходила в себя. Я впитывал каждое слово… Они придавали силы.

Она его ненавидит? Ну, что ж…

И я остановился на дробовом выстреле в грудь.

Не пуля, не картечь, а именно дробь.

Расстояние не более пяти метров.

И самая мелкая дробь, рвущая тело в клочья.

Солнце должно быть позади цели… невысоко…

Значит, утро или вечер.

Калибр – двенадцатый.

Чтобы он успел удивиться отверстию на собственной тени.

Величиной с чайное блюдце.

Может, дуэль?

И я злобно смеялся, вспомнив неуместное слово.

И отвечал: «Только дуплет, не оставляющий шансов. Прямо в грудь».

Он должен сказать: «То, что было между нами, знаем…»

И сразу два выстрела.

Слипшийся гром.

Он оборвётся, и я спокойно скажу: «Теперь только она…»

 

***

 

Прошло пятьдесят часов. Спасённая женщина услужливо мельтешила по дому, верной собакой заглядывая в глаза. И её назойливая преданность раздражала. Ничего не изменилось. Всего лишь закончилась игра. Я тщательно зарядил два патрона. Новые гильзы, свежие капсюли, бездымный порох, мелкая дробь…

Мы встретились утром, и солнце светило за его спиной.

Нас разделяли пять метров.

Я услышал подлый ответ: «То, что было между…»

И холодная мысль убить его…

Не медля…

Показалась невозможной.

 Ничего уж не вернуть.

Она станет счастливой.

С ним, не со мной.

И он уже – часть её.

И нет ему защиты надёжнее.

 

***

 

И не успев узнать любовь, я на долгие месяцы ушёл в тайгу, чтобы в полном одиночестве осушить чашу самого страшного чувства. И не мог утолить жажды.

И только ты…

Губы помнят вкус твоих слёз…

Перебираю слова, удивляясь открытому смыслу:  «И мучительную жажду любви исцеляю живительным соком…»

 

Письмо шестое

Лишь с тобою одной я могу говорить о самых деликатных сторонах жизни…

Заранее готов признать неправоту и смутность мыслей…

Я не знаю: с чем сравнить Женщину?

С гибкой ивой, смятой половодным грязным льдом?

С усмешливой покорностью степных ковылей, готовых лечь под напором ветра?

С рекой, которую нельзя остановить?

Женщина вынесет всё…

И станет краше прежнего, когда растает лёд обстоятельств…

И подымется, когда утихнет буря…

И найдёт обходной путь, и заполнит пересохшее старое русло…

Её невозможно сломить физической грубостью – даже в примитивном овладении её телом и бездумном насилии она сможет найти, если не источник наслаждения, то способ продолжения рода.

И даже подлое слово не изменит Женщину.

Обвини реку, притихшую подо льдом: «Ты холодна и неподвижна…». И река не шелохнётся. Укори серебряные травы в равнодушной покорности. И в тихом шелесте они скроют усмешку. Спроси: «Где красота твоя, Ива?» И она, ещё голая и жалкая, ничего не ответит.

И Женщина промолчит. Со всем живым её роднит главное предназначение. И нужно ли говорить о неистребимой и святой мудрости материнства?

А мы? Мы не гнёмся под ветром, ломаем льды и пытаемся остановить реки. Но довольно лишь нескольких слов, слетевших с нежных губ, чтобы с лёгкостью надломить любого из нас…

Ты, верно, встречала мужчин, которые за внешним мужеством и показным многогрешием старательно прячут неизбывный опыт унижения…

 

***

 

Чутким зверем он возвращался домой по незнакомой реке, промёрзшей почти до самого дна. Дикая Кочёма, придавленная грузной тягостью многослойных одежд, прихотливо змеилась по тайге. Иногда она мелко подличала, выползая коварной наледью, напитывая девственный снег и устраивая западни из снежной вязкой каши, в которую по колено, вместе с широкими лыжами, проваливался, чертыхаясь, неосторожный путник. Но ей и этого казалось мало…И она находила лазейку…И вот уже метровым клокочущим фонтаном она била из подо льда, открыто заливая русло чёрной водой, злобно дымящейся на лютом морозе…

Наверное, таёжный бог Ванавара не хотел отпускать охотника…

С кем же ещё тайком сидеть у костра и смотреть на огонь? Кому можно посочувствовать и незаметно подтолкнуть тяжёлый груз? А завтра…Да…Завтра он провалится в полынью…И кто же, кроме эвенкийского бога, зверем-сержантом прошипит ему в ухо спасительную русскую молитву: «Вылезай, сссука… не вздумай подыхать, … твою мать… тебя ждут…». Только последняя сволочь скажет правду в такую минуту.

А кто чуть придержит всплывшие лыжи, чтоб их не затянуло под лёд? И крепко зажмёт дрожащую спичку в его непослушных пальцах и не даст бересте захлебнуться собственным дымом…И легким ветерком в недвижном воздухе раздует спасительно-жаркий костёр. Кто неслышно проводит его до самых Хамакар? И отступит, увидев керосиновые огоньки эвенкийской деревни. И вернётся в тайгу, чтобы грустно ворошить пепел последнего костра и ждать…

Ванавара – не добрый, но справедливый бог.

И кто знает – мужчина ли он?

Охотник сидел у бурлящего фонтана на длинной волокуше, курил, и устало смотрел на компас. Кочёма текла на восток, делая огромные бессмысленные петли и всячески оттягивая скорую встречу с угрюмой и спокойной матерью – Нижней Тунгуской. Он тащил за собой оковалок лосятины и мотопилу, карабин и малокалиберную винтовку, пушнину и провиант. Ещё вчера на волокуше лежала палатка, сшитая из распоротых мешков, и стальная печка с разборной жестяной трубой. Если бы идти налегке, без груза…Не было б нужды потакать капризам коварной девки и терпеливо изучать все изгибы её змеиного характера. Эвенки говорили: через два дня пути он увидит первый чум, покрытый еловым корьём. И всего таких чумов три…А потом, до устья Тунгуски, ещё пять зимовий и пять дней хода.

Если идти налегке…

Но бросить груз – невозможно.

И нет сил тянуть его по нехоженой тайге.

Несколько раз он выходил к реке, но Кочёма враждебно встречала его открытой водой. И не было конца этой свежей наледи.

До первого чума он так и не добрался, и провел бессонную ночь у костра…

Он сушил промокшую одежду в километре от уютного жилья с запасом дров и печкой… И до второго чума он не дошел…

И вернулся назад, бросив тяжелую волокушу.

Так он и шёл день за днём, с утра и до безлунной ночи…

И всякий раз возвращался, утроив пройденный путь…

Только в деревне, за столом у знакомого эвенка, он потерял сознание после единственной рюмки драгоценного спирта. Но уже через неделю, оправясь от измождения, бежал по Большой Реке с той же волокушей и мечтал, как встретится с женой, как возьмёт на руки сына…

Жена посмотрела на жалкий ворох собольих шкурок и даже не спросила…

Она просто сказала: «И вот ради этого ты оставил нас на пять месяцев…».

В постели была холодна…

А он… слишком поспешен…

Он умел выживать, но не жить…

И думал, что готов ко всему…

Но даже седой Ванавара, всевидящий и всеслышащий покровитель охотников, стал чернее углей погасшего костра, когда через многие километры заснеженной тайги услышал её шёпот: «И… это… он не умеет…».

Крепкого парня не сломала тайга…

Но сломили пять слов, слетевших с нежных губ.

 

***

 

Я много рассказывал о таёжной жизни. И ты легко поймешь эту историю. Лишь с тобою одной я могу говорить о прошлом. Я много прожил, но до сих пор не знаю: с какой бедой сравнить чужую Женщину, если по воле рока она оказалась рядом…

Ты – родная.

Я нашёл спасение.

И обретая крепость плоти, становлюсь мужем твоим…

 

Письмо седьмое

Какая мучительная работа – любить и ждать. И понимать всю невозможность защитить…Укрыть от недоброго взгляда, уберечь от палящего солнца, спрятать от дождя и ветра. Но кто помешает обернуться нежными лучами и мягко согревать тебя? И тёплым ветерком шептать на ушко ласковые слова…А строгий прохожий пусть подумает: «Вот идёт Женщина… Господи, да кто же так любит её?»… и остановится с удивлённой улыбкой…

Здравствуй, милая. Нет приятнее дела – любить тебя…Кому же ещё можно открыть душу? Я вижу, ты давно не решаешься задать один вопрос… Я попробую ответить короткой и никому не известной историей о «Северной Гармонии». Но прежде хочу спросить: знаешь ли ты, что такое отчаяние?

 

***

 

Милостивая судьба приуготовила нашей маленькой семье прибежище в виде половины казённого бревенчатого дома. Мы ещё и не видели его, но после скитаний по зимовьям, после голодной весны в эвенкийской деревне, после гостиничной временной жизни, уж были рады любому постоянному углу с электрическим светом. Всё семейное имущество сложилось из подаренного отцом ружья, мешка с охотничьей амуницией, детской коляски с полугодовалым сыном, нескольких стеклянных банок и чемодана с бельем.

Какая-то добрая душа переправила нас на пологий берег Тунгуски, где за ширью ещё не просохших заливных лугов, за узкой протокой-виской, соединившей блестящую цепь озёр с рекой, на холме, с трёх сторон окруженном тайгой, находился Заречный посёлок – так громко назывался хуторок из четырех маленьких избушек и одного пятистенного дома.

Хуторян оказалось четверо. В одной избушке жила запойная старуха Ломачиха с молодым, но слегка ненормальным мужем-трезвенником, во второй – телесно крупный мужик из мелкого начальства, исключенный из партии и разжалованный в рядовые охотники за вольномыслие, естественное пристрастие к пьянству, и дружбу с семьёй эвенка-единоличника, который уберёг от государственного забоя личное стадо домашних оленей. Две избы, уже безглазые и пустые, бесхозно догнивали, раззявив скособоченные дверные проёмы. Половину пятистенка занимал капитан катера с дворянской фамилией Бестужев. Именно он по открывшейся вскоре причине усердно хлопотал о нашем заселении во вторую половину дома…

Причина оказалась простой и неприглядной: нам досталась ночлежка, в которой коротали полупьяное межсезонье русские охотники-бичи. Жилище было снабжено огромной печкой, изготовленной из целой металлической бочки, двумя скрипучими железными кроватями под ржавыми матрасами, грубым столом под клеёнкой, сохранившей липкую и многослойную историю загульного веселья, тремя толстыми лиственничными чурбаками вместо табуреток, каким-то грязным тряпьём в углах и множеством бутылок из-под водки и спирта. Воздух, насыщенный запахом старых окурков, грязных портянок и алкоголя, был густ и стерилен. Ни мышь, ни нормальный человек, ни микроб не смогли бы прожить в этом заброшенном притоне и часа.

Что может почувствовать цивилизованный человек, столкнувшись с подобной картиной?

Я развел рядом с домом костёр и сходил к подножию холма за водой. Через полчаса мы пили чай с сахаром и хлебом, и смотрели на первый дым из трубы, и думали, как нам жить без еды, денег и самых необходимых вещей.  По сложившейся охотничьей привычке, я обследовал ближайшие кучи мусора, где сразу нашлась кое-какая фаянсовая посуда, алюминиевые вилки и ложки, кастрюля с чуть отбитой эмалью и даже чугунная сковорода. Закопченный медный чайник остался в наследство от прежних хозяев ночлежки. Жена принялась отмывать всё найденное, а я спустился к протоке, чтобы перегородить её единственной сетью и добыть хоть какое-то пропитание.

Через неделю в недавнем притоне пахло свежей побелкой и чистотой. На веранде подсыхали аппетитные гирлянды солёных ельцов, сын морщил нос от самодельного рыбьего жира и с удовольствием ел жуткую смесь из сухого молока, бульона из рыбьих голов и манной крупы, занятой вместе с пудом муки у старухи Ломачихи. В нашем хозяйстве появилась старинная мясорубка, найденная в одном из брошенных домов, трехлитровая банка постного масла, на котором жарились рыбные котлеты и лепёшки, а около дома возник небольшой огородик, где мы для опыта посадили даже картофельные очистки с сохраненными «глазками», безо всякой, правда, надежды на какой-то ощутимый урожай. Впервые за два прошедших года мы работали на себя. Работали с каким-то необъяснимым остервенением, будто пытаясь что-то доказать…

Стояло жаркое сибирское лето, но в моей душе, казалось, до конца жизни поселилось ледяное непреходящее чувство… Отчаяние, как и вечная мерзлота на этой дикой земле, пряталось совсем неглубоко. Чуть копни… и вот уж первые прожилки льда…

С раннего утра и до поздней ночи я делал что-то несомненно полезное: конопатил щели в стенах дома, строил лодку, готовил на зиму дрова, ловил рыбу, кипятил бельё на жарком костре, таскал воду, белил и красил, мастерил нехитрую мебель, пас коров, работал на сенокосе…И всё время задавал один и тот же вопрос: а зачем я живу? И не находил ответа.

Я холодно и спокойно думал: «Вот женщина. Единожды предав, она живет рядом со мной. Как же ей верить? И как любить? И разве я сам хоть чем-то отличаюсь? Такой же предатель. Нас сближает, возможно, общий сын…». Последнее двусмысленное предложение неумолимо уточнялось: «Нас сближает сын… Возможно, общий…». Но даже эта мысль, оскорбляющая первобытные представления о чистоте крови и моногамной семье не имела и малейшего касательства к всепоглощающей мерзлоте отчаяния, которая заполнила прожилками землистого льда почти всю душу. Причина? Нет, не женщина и не её сын. Как раз они удерживали в ненужной жизни и спасали от последней совсем не пугающей крайности. Моё отчаяние выглядело просто: умерла единственная мечта, а с нею исчезло всё. И я не знал, как и зачем жить?

 

***

 

Ты спросишь: о чём же я мечтал?

Прошло тридцать лет, и я уж не боюсь казаться смешным…

Ты, верно, помнишь те серые времена, когда гигантская наша страна неповоротливым призраком медленно и вечно плыла к великой и безумной цели. И уже никто не принимал всерьёз идею, и не различал туманной цели, и стало очевидным бессмысленно-каторжное движение, которое обернулось единственным смыслом жизни для целых поколений…

Мог ли юноша с чистым сердцем и открытой душой безоговорочно и слепо подчиниться тягостно-суровому распорядку, установленному на этом корабле? А ведь я и был тогда тем самым юношей. Что меня ожидало? То же, что и всех бунтарей: принудительная перековка в психиатрической кузне или тоскливые годы заключения в одном из исправительно-трудовых лагерей. Путь гнусного приспособления к системе совершенно мне не подходил – кто же способен мечтать… о рабстве? Раб-умалишённый, раб-заключенный, раб-поднадзорный – вот, пожалуй, и весь выбор. И я не видел различий между жалким существованием по ту или другую сторону колючей проволоки. Я отчего-то знал, что предназначен для жизни. Наверное, до поры до времени, в своей особенности уверены все…

Первая мечта выглядела совсем по-детски: я хотел отправиться в кругосветное путешествие на собственном парусном судне с гордым названием «Окрылённый», чтоб непременно увидеть сказочные страны, и поселиться на необитаемом острове. Я ещё не осознал причин этого страстного желания, и не постиг всей подлости законов лагерного режима, и не понимал, конечно, что несвободен уж по одному рождению…Но со всей детской серьёзностью я готовился к побегу…

Прошло время, и мне показалось, что трусливое бегство с проклятого корабля-призрака недостойно мужчины. Не вникая в причины, я с глубоким презрением относился ко всем, кто покинул нашу страну. Мой «Окрылённый» так и не расправил воображаемые паруса, и не вышел из гавани детства. Мною овладела грандиозная идея, которая не казалась утопической – устройство коммунистической колонии. Как же я мог считать утопией то, что само государство назначило главной целью? Разве в создании островка коммунизма на огромном социалистическом материке есть что-то неестественное? Напротив! Я с жадностью и сочувствием читал бессмертные труды своих несчастных предшественников, и рисовал прекраснейшие картины процветания «Северной Гармонии»…И верил, что с горсткой таких же безумцев смогу создать в Сибири новое общество счастливых людей…

«И что же из этого вышло?» – спросишь ты…

И мне придётся ответить…

Мы вторглись на древнюю, дикую и бескрайнюю землю, чтобы добровольно-каторжным трудом застолбить для «Северной Гармонии» первый участок нетронутой тайги, площадью в десять тысяч квадратных километров. Мы познали муки голода и близость смерти. Скудное облачение горело на нас у таёжных костров, которые только и спасали от всепроникающего холода. С упорным терпением мы латали рваное сукно одежд и зашивали раны на измождённых телах, мы строили зимовья и прорубали охотничьи тропы. И каждый испытал столько лишений, что их хватило бы не на одну человеческую жизнь. Всего за два года мы обжили и обстроили тайгу, сделав её своей. Но не было видно ни конца, ни края, ни срока этой каторге.

А у любого человека есть предел…И не всякому кажется счастьем лезть в топку, чтобы сгореть за идею, если рядом нет доносчиков, глухих казематов и старательных палачей-кочегаров. И не все оказались честны…В колонии началась смута…И появилось инакомыслие…

И вот уж первые доносчики… Они предложили создать тайный орден по защите «Северной Гармонии» от внутренних врагов. Судьбу тех, кто… бесследно исчезнет в тайге… «кто же станет искать?»…предлагалось решать на особых совещаниях, состоящих из трёх человек. Для оступившихся – показательный суд…и возможное изгнание на год или два… с обязательным проживанием на виду у колонистов… разумеется, с добровольным трудом на благо колонии… и сохранением единственного права… на одежду и пищу…

Всё повторилось…

И я сам уничтожил «Северную Гармонию».

И уже не знал: зачем жить…

И тогда пришло отчаяние.

 

***

 

Через несколько лет я вернулся в Свиридовск и нашёл в родном городе зловещие признаки вырождения. Они легко угадываются в изменении языка. И можно быть незрячим, но услышать: город принадлежит Хаму. И без того редкие лица исчезли, сдавшись безликой и наглой серости…

Здесь я встретил тебя и, наконец, понял, что огромный корабль с полями и лесами, реками и морями, с крепостными и дворянами, с героями, вождями и холопами… тихо плывёт внутри меня к какой-то неведомой цели…И убежать невозможно. И ты, и это всё – моя родина.

Помни: я у ног твоих…

И счастлив этим безмерно…

 

Письмо восьмое

Я долго мучился вопросом: что значит любить Женщину? Казалось, что ж в этом особенного? «Обыкновенное дело с многовековой историей повторений…», – скажет опытный человек. Но кто же с ним согласится? Разве может повториться Земля в бесконечной Вселенной?

Вот ты в моих ладонях… Маленькая планета, полная загадок и тайн. И я шепчу тебе: «Здравствуй, милая моя тайна. Здравствуй, загадочная Женщина…». И прижимаюсь губами к твоей шее, и вдыхаю тебя.

Миллионы невидимых нитей привязывают человека к жизни. И вдруг все они рвутся. Об этом, наверное, не нужно и думать. Но как же не думать? Смерть слепа и невидима. Она бродит среди нас и нечаянно касается то одного, то другого. Однажды она прикоснулась к моему другу…И вот уж глиняная могилка, и мы стоим с его женой рядом. Холодный апрельский лес, в котором и птицы молчат, и не растаял снег. И я спрашиваю: что же ты оставил после себя, друг мой Ванька? Что? И в этот момент понимаю, как же страшно будет расставание…Разве можно подготовиться к нему? Как порвать незримые связи с тёмными норками стрижей на обрывистом берегу, поляной седых одуванчиков, осенней липкой паутиной и туманом, который призрачным водопадом стекает в реку с заливных лугов? И если придётся оставить этот удивительный мир… то… как будешь жить ты…

Нет, я не спрашиваю. Я должен сказать… Друг не успел, и его жена через год ушла к нему. А я хочу успеть, чтобы после меня ты жила долго-долго…Не спеши. И не бойся, ничего не бойся…И не плачь. Когда-нибудь мы встретимся, поверь… Первое время будет очень больно, я знаю… Прости, но я и правда знаю… И много раз представлял, как нечаянно останусь без тебя… Неужели я смог бы найти какой-то смысл? Пить, есть и смеяться? И просыпаться на рассвете, чтобы вновь и вновь, год за годом видеть всё ту же белую черёмуху под окном…И вздрагивать от ужасных ледяных мыслей, что исчезла живая планета, моя единственная пристань…И что это я не уберёг… Что это я не заслонил тебя от слепой и жестокой невидимки…

Жаль, но однажды ты ляжешь в постель без меня, а я неслышно сяду у изголовья и всю ночь буду нашёптывать тебе истории нашей жизни. А ты перестанешь плакать и незаметно уснёшь. И приснится тебе первый спасительный сон о нашем чудесном путешествии по родной земле…Как шли мы босиком по горячим и пыльным просёлкам…Через поля и луга… куда глаза глядят… безо всякой цели. Как пили воду из ручьёв и ели молочные зёрна придорожных пшениц…И любили друг друга в укромных местах, рыча и нежно кусаясь, и чувствуя себя свободными и дикими… и ещё совсем-совсем молодыми…Как встречали и провожали чистое лесное солнышко…Как ловили шустрых окуньков и купались голышом в тихих прудах…Как вместе молчали и глядели на добрый огонь…И спали, обнявшись, в марлевом пологе под комариный звон.

Помнишь, я говорил: ты – моя родина. Не смей забывать, Женщина, что в этом слове – наше отличие. Как Мужчине жить без родины? Зачем, если не можешь быть ни сыном, ни мужем, ни отцом?

Да. И больно, и страшно произнести впервые: я…любила…его…

Но, милая, иначе сказать нельзя. Запомни: именно «любила». Точка. А не «люблю»… Твоё спасение – в этой точке. Верно, её трудно поставить, но для того я и написал эти строки, чтобы ты продолжала жить. И когда-нибудь сказала…не мне: «Я люблю тебя…». И я бы услышал эти слова и обрёл покой. Потому что Женщина не может жить без любви.

Ты должна это знать и помнить. И только тогда я смогу сказать: «В последнюю минуту жизни прощально целую прохладу рук твоих… И ухожу с улыбкой и без страха отцом твоим… Не плачь…»

 

Письмо девятое

Здравствуй, милая.

Перед нежной Молитвой о благополучии твоём и здравии,  обрывистые мысли сложились в грустную притчу. Знаю, ты и простишь великодушно неровность поспешных слов, и в воздухе меж ними разглядишь больше, чем сказано, и поплачешь от жалости, и примешь сердцем боль. Ибо ты – Женщина, а я – лишь твой верный, но не вечный, к несчастию, слуга и попутчик. Не умея найти точную ноту, я не нашёл лучшего способа, чем начать так…

 

***

 

Я запрыгнул почти на ходу, как всегда налегке, и подумал: «Кажется, еду…». В купе сидела девушка. Всё-таки поезд? Да, наверное. Она несмело улыбнулась: «Я вас знаю. Я писала вам…». Какие письма? Зачем? Ах, да… Я помню… Возможно, они были… И я непременно написал что-то неизбежно нравоучительное… Или вообще не ответил… Детская любовь… Всё пройдёт… Что ж она может понимать в настоящем несчастии? Или мне всего лишь показалось, и на самом деле барышня ничего и не сказала, и не улыбнулась?

За окнами проплывает ещё не умытая маем, неряшливая апрельская весна, глупо напудренная последним негаданным снегом. Разве можно что-то скрыть? То, например, что я придавлен каменной плитой супружества и мучительно завидую и временному снегу, и этой весенней растаявшей девушке. Красивая? Пожалуй, я и не заметил бы её доверчивых глаз среди множества иных. На простеньком, готовом к улыбке лице курносый носишко… Интересно… холодный или нет? Небогатые тёмно-русые волосы… Волнуется? А остальное можно только представить… И я прикрываю веки, чтобы не смущать… Вечное право мужчины мысленно раздеть любую женщину… Волнуется. Серое платье под горлышко. Случайное? Да. Она ещё не может знать, но тонко чувствует, что декольте выглядит назойливо. Наверное. Если умна.

И я представляю, как она неловко и вместе с тем поспешно раздевается, мучительно стыдясь дешёвого и грубого белья. А где же она достанет приличное? Острые плечики, обыкновенная грудь… Красивая? Да. В мои двадцать семь все обнажённые девушки ошеломительно красивы и, несомненно, глупы. А ей восемнадцать… Потом или гораздо раньше всё меняется…

 

***

 

Жена не смогла скрыть следов супружеской измены. Это обескуражило, но я пытался сохранить лицо и сумел по-прежнему улыбаться. Белые ночи сделались для меня животно-грубыми и не приносили лёгкой радости, которую ещё помнила увядшая душа. А чёрные дни освещались адовой купиной ревности. Она не гасла и обращала в невесомый пепел фальшивые обломки придуманного мною счастья. Верность и ревность. Сместились две буквы, и я перестал верить обольстительно-лживому существу, имя которому – Женщина. Я бесцельно бродил по дому, переставшему быть нашим домом, вспоминал редкие минуты счастья, обретшие оскорбительную двусмысленность, и наливался ядовитым соком ненависти, сделавшим кровь густой и холодной. Наверное, лишь страх будущего не позволял лишить жизни эту женщину, хоть я и убивал её не единожды в пугающе-жестоких грёзах и во сне и наяву. Я мысленно сжёг этот дом и проклял то место, на котором пытался построить счастье. Небеса услышали меня, и нашли какую-то злобную руку, и напитали её обладателя моей ненавистью. И спустя время дом сгорел… И я ходил по смердящему пепелищу и равнодушно думал: «А этого ли я хотел…».

Поезд постукивал на стыках, а утомлённая моей мстительной страстью головка девушки лежала у меня на груди. Я слышал её дыхание и зачем-то берёг этот пугливый и ещё недоверчивый сон. Жаркие слова признаний, неосторожно слетевшие с её губ, тешили самолюбивый ум, но не могли сделать чёрно-серую пустыню цветущим садом. Что ж я мог дать ей, кроме пепла? Сколько же слёз она должна пролить, чтобы зёрна слов, брошенные с детским легкомыслием и щедростью, прозябли и пробились сквозь безжизненную черноту и принесли плоды? Она, верно, ещё думает, что жизнь бесконечна и есть любовь? Зачем мне её слёзы и наивное чувство? К чему неизбежный обман, который непременно случится меж нами, если я решусь поверить?

Как опытный вор, я сошёл на первой же станции, прихватив с собой единственную ценность прошедшей ночи – эти зёрна. Я оставил её безмятежно спящей в случайном поезде, рвущемся в неизвестную и ненужную мне жизнь. Я был занят самим собой, и меня не волновало, что станется с этой девушкой.

 

***

 

Прошло десять лет, и наступило жаркое лето. Я всё время куда-то бежал, летел или ехал. Главным свойством характера так и осталась юношеская непреклонность. В те давние времена я ещё не думал о Прекрасной Даме. Каждый находит лишь то, что ищет. И я находил всё новые и новые доказательства непреложной истины: все женщины лживы и коварны. Я прятал холодную усмешку, целуя обнаженную грудь «верной жены» всего в метре от супружеского ложа, где мирно почивал её доверчиво-глупый «любимый муж». Добившись удовлетворения в самых рисковых обстоятельствах, я терял интерес к очередной похотливой изменщице, уже имевшей сладостно-распалённые виды на постоянную любовную связь.

С хладнокровным интересом я вглядывался в обезображенное гневом женское лицо и вспоминал последнюю сцену близости и жадную торопливость, с которой она отдавалась, благоразумно сдерживая стоны. Я вспоминал и её возвращение за праздничный стол, и подчёркнутую непринуждённость, и открывшуюся всеядность её бесстыдно-умелых губ, преданно целующих удачно обманутого счастливого супруга уже через минуту после совсем иного применения. И я мгновенно представлял себя на месте её мужа и точно так же не замечал снисходительной и оскорбительно-родственной усмешки того, кто известным образом «пользовал» тело и губы моей жены. Но я уже доподлинно знал то, чего не замечало раньше целомудренное сердце. И теперь от подобной сцены оно останавливалось, жадно впитывая очередную дозу яда, без которого уже не могло обойтись. Свободные дамы и юные девы не возбуждали во мне ни малейшего интереса.

Что ищешь, то и находишь… Еще несколько лет я продолжал бессмысленный бег, смутно понимая заведомую бесплодность исканий, когда хоть и не осознаёшь, что же именно потерял? Но уже уверен: потерял.

На случайной станции я почти на ходу запрыгнул в проходящий поезд и подумал: «Кажется, еду…». В купе сидела молодая женщина. Она открыто улыбнулась и сказала: «Ты ещё помнишь, что я люблю тебя?». Ах, да… Да… Что-то такое было… Неловкость ситуации удалось загладить лживым поцелуем руки… Разумеется… Разве можно забыть… Ту прекрасную ночь… Вы снились мне в нескромных снах… Её губы мудро избавили мои от греха словоблудия… Округлившиеся плечи, молочно-спелая грудь… Красивая? Да.

Постукивал поезд на стыках. Мы то обгоняли его, то безнадежно отставали… И она временами плакала и говорила, смеясь: «Я люблю тебя… а ещё я люблю плакать…». Её лицо сделалось рыхлым и беззащитным, а слёзы незаметно перемешивались с тихими словами признаний, смущавших равной невозможностью и молчания, и бессердечного ответа, и встречных слов. Что ж я могу дать ей, кроме яда? Сколько слёз она должна пролить? Не думаю, что жизнь бесконечна. Не верю, что есть любовь. А она думает и верит. Как же нам понять друг друга? Но я уж не мог сойти на первой же станции, не попрощавшись. И не сумел оставить женщину уютно спящей в этом случайно-неслучайном поезде. Я прощался с ней на всю жизнь, ничего не говорил, а только бесконечно целовал ей руки, чувствуя полную невозможность отдариться.

Отгрохотал и наш поезд, и встречный, но в окружившей меня хмурой станционной тишине, казалось, ещё различался её шёпот: «Помни, я всегда рядом…».

 

***

 

Я вновь погрузился в привычную тщету жизни, незаметно склоняясь от возраста непреклонных убеждений к преклонной мудрости… И пришла осень. И однажды меня поразил запоздалый вопрос: в чем же сила мужчины? Глупость славы, богатства и бессмысленность побед уж давно стали мне очевидны… Признавать вину и с равным смирением просить прощения и у слабого и у сильного я научился… Что ж осталось? И только в глухую осеннюю пору я вспомнил весь бессмысленный бег и заведомую бесплодность исканий… Зачем они, если не знаешь, что же именно потерял и что надлежит искать? И наступило чудесное прозрение, и возник перед глазами облик Прекрасной Дамы… Не помня себя, я бросился к ближайшей станции… И успел вскочить на подножку уходящего поезда… И с ожившим радостным сердцем и слезами раскаяния вошёл в наше купе…

В нём было пусто… И мне сделалось страшно. Я клял себя за слепоту и безбожие, потому что в жизни своей не прочёл ни единой молитвы, но лишь высокомерно смеялся над слабыми, находившими утешение в неведомых мне словах, обращенных к Богу. И вот настал час, чтобы впервые обратиться к нему за спасением, а в пустом и никчёмном сердце не нашлось прямых и откровенных слов… За окнами пошёл густой и печальный снег… И наступила зима. И в полном бессилии я лёг и закрыл ненужные глаза. Зачем они? Я и без них видел её лицо… Всю жизнь я куда-то спешил и не умел ждать… Теперь мне оставалось лишь это… Сколько? Кто знает…

На стыках постукивал поезд, унося меня к ней или от неё, или в тёмную неизвестность…

За окнами шёл снег…

А я плакал и составлял первую молитву из забытых слов…

«От маленьких ступней твоих до маковки целую тебя со всею нежностью и зрелой страстью любящего мужчины…

И с радостью узнаю себя верным слугой твоим…

Припадаю к сосцам и вспоминаю себя сыном твоим…

Пересохшими губами пробираюсь через кущи в поисках единственного источника жизни…

И мучительную жажду любви исцеляю живительным соком…

И обретая крепость плоти, становлюсь мужем твоим…

Помни: я у ног твоих…

И счастлив этим безмерно…

В последнюю минуту жизни прощально целую прохладу рук твоих…

И ухожу с улыбкой и без страха отцом твоим…

Не плачь…

Будь весела и счастлива…

И пусть спокойная красота твоего сердца живёт любовью моей…

И в этой жизни и во всякой иной…»

 

 

 

 

 

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ

МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев