Иван ЕВСЕЕНКО
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > МОЛОКО


МОЛОКО

Иван ЕВСЕЕНКО

2010 г.

МОЛОКО



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Книжн. шкаф
Архив 2001 г.
Архив 2002 г.
Архив 2003 г.
Архив 2004 г.
Архив 2005 г.
Архив 2006 г.
Архив 2007 г.
Архив 2008 г.
Архив 2009 г.
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.
Архив 2012 г.
Архив 2013 г.


"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Суждения

Иван ЕВСЕЕНКО

Поющие пески

Повесть

(Вернуться к Главе первой)

Глава вторая

…С тех пор прошло много-много лет. Я учился вначале два года в провинциальном педагогическом институте, а потом целых пять лет в Литературном институте, в Москве. И годы эти действительно были самыми счастливыми в моей жизни. Все, о чем я загадывал и мечтал, сбылось: лекции в переполненных аудиториях, семинары и коллоквиумы, студенческие вечера и пирушки в общежитии, походы в окрестные леса и рощи, а в Москве - в театры и музеи, поездки в древние города-поселения: Сергиев Посад (тогда еще Загорск), Абрамцево, где жил один из любимых моих писателей, Юрий Казаков, в Переделкино, Коломну, Архангельское и даже в Рязань, в село Константиново, на родину Сергея Есенина. Само собой разумеется, что появилась у меня и та, единственная, о которой я тоже мечтал с самой ранней юности. Правда, выбрать ее на филологическим факультете педагогического института было не так-то просто. Девчонок там училось очень много, и одна другой лучше - глаза разбегаются и туманятся. Тогда она сама выбрала меня.

 И, кажется, не ошиблась. По крайней мере, мне так хотелось думать…

 Писателем я тоже все-таки стал. И даже написал тот злополучный роман, который пробовал писать, еще работая в районной газете, а потом безуспешно терзался над ним, недолгое время живя на Куршской косе. Получился он, конечно, совсем не таким, каким виделся мне в юношеские ученические годы. Все в романе было иным: и название, и первая глубокомысленная фраза, которая долгие годы изводила и неотвязно мучила меня. Я заменил ее на более простую и ясную (может, и не без влияния того же Казакова): «В тот год я жил на берегу Балтийского моря в старом заброшенном доме».

 Роман этот неожиданно для меня имел успех, чему я не мог честолюбиво не радоваться. Кто из начинающих писателей в молодые годы не хочет быть знаменитым, замеченным и читателями, и критиками! Но, написав роман, я начал очень быстро забывать и Балтийское море, и Куршскую косу, и кирпичный домик над песчаным обрывом, и прежде всего, непокоренные мной дюны, поющие и непоющие. Повзрослев, я стал стыдиться себя, того прежнего, нескладного юноши, только-только снявшего армейские погоны, который так робел хозяйки дома по имени Мария (Аве, Мария!) и Королевской Эйфовой дюны.

 

* * *

Став писателем, я быстро пристрастился ездить к Черному морю, теплому и по-южному ласковому. Почти каждый год я, то вместе с семьей, то в одиночку отдыхал в Домах творчества в Пицунде, Коктебеле или в Ялте.

В Коктебеле я любил подниматься раньше других обитателей Дома творчества, шел к морю и собирал там по побережью камушки халцедона: сердолика и агата, чтоб после заказать из них в мастерской, ютившейся у самой проходной, для жены и дочери перстеньки и ожерелье. Камушки эти и своим неброским цветом и каким-то внутренним исходящим от них теплом нравились мне гораздо больше холодных янтарных, даже тех, в которых таилась запечатленная тысячелетия тому назад мушка на счастье нам, живущим ныне.

 В те годы в Коктебеле существовала одна незыблемая традиция. Каждый отдыхающий в первые же дни по приезде обязательно совершал паломничество на могилу Максимилиана Волошина, которая виднелась на вершине холма Кучук-Енишар по дороге на Феодосию. К могиле вела крутая торно натоптанная за многие десятилетия паломниками тропинка.

 Писатели чуть постарше меня помнили, как всего несколько лет тому назад на могиле Волошина с утра до вечера сидела в темном одеянии его жена Майя, Мария Степановна. Писатели, а чаще их жены и дети, приносили ей еду и воду - тем она и жила, безутешно оплакивая своего Макса. Но в мое время Марии Степановны уже не было в живых. Она покоилась рядом с могилой мужа, и теперь паломники навещали их обоих, хотя многим и казалось, что Майя-Мария незримой тенью сидит на камне и все так же скорбит по Максу, считая свою жизнь тоже законченной еще в начале тридцатых годов, когда он так рано и неожиданно умер.

 В очередную свою одиночную поездку я, едва поселившись в дощатом домике, в гущавине и тени кипарисов и каких-то иных неведомых мне южных деревьев (я всегда любил поселяться в Коктебеле именно в этих дощатых неприметных домиках, а не в кирпичных корпусах №19 или №2, где обычно селилось высокое литературное начальство), я, как истинный паломник, вооружился посохом и отправился по крутой выцветшей за лето до меловой белизны тропинке к могиле Волошина и Майи-Марии.

 Измученный и бессонной ночью в душном поезде, и нелегким подъемом на вершину Кучук-Енишара, я положил на надгробные гранитно-серые плиты два букета полевых цветов, собранных по обочине тропинки, потом, опершись на посох, долго смотрел на самый древний в Крыму потухший вулкан - нависшую над морем скалу Карадага, которая по своим очертаниям напоминала голову Максимилиана Волошина (так все говорили, так оно и было на самом деле) и, наконец, собрался уходить, чтоб успеть еще до вечера побывать на пляже.

 И вдруг со стороны Феодосии к могилам Волошина и Майи-Марии подошли две женщины, тоже, судя по всему, паломники, знающие все коктебельские обычаи: одна лет тридцати семи-восьми, а другая совсем еще молодая, юная, может быть, всего лишь девятнадцатилетняя.

 Солнце мне светило прямо в глаза, и я поначалу не признал их и не обратил на них сколько-нибудь пристального внимания: мало ли кто приходит на могилы Волошина и его жены. Одни, зная, кто лежит под гранитными серыми плитами, почтить их память, а другие, может, и праздно - все ходят, вот и они пришли.

 Но, мгновение спустя, на солнце со стороны Карадага набежала темно-лиловая туча-облако: я перестал щуриться, взглянул на паломниц повнимательней - и сразу узнал их.

 - Мария?! - смело обратился я к старшей, давно пережив юношескую свою привычку робеть и без всякого повода стесняться женщин.

 Она подняла на меня глаза, минуту-другую смотрела с удивлением, не узнавая, а потом все-таки узнала и улыбнулась своей сдержанно-таинственной (как и прежде, одними лишь уголками губ) улыбкой. Узнать меня действительно было не просто. Из лопоухого, чрезмерно худого, даже тощего, полумальчика я превратился к сорока годам в заметно тяжеловатого мужчину, оброс огненно-рыжей, увы, уже начавшей в двух-трех местах седеть бородой. Но Мария меня узнала. Правда, ни по ее виду, ни по ее вскользь и, как мне показалось, утомленно сказанным словам (как будто мы с ней виделись и вчера, и позавчера и успели уже надоесть друг другу) «А, это вы?», я не мог понять, рада она нашей встрече или, наоборот, досадует, что она случилась.

 Стараясь не придать этому никакого значения (после выясню - рада или не рада), я повернулся в сторону ее молодой спутницы и с полной уверенностью, что не ошибаюсь, весело сказал:

 - А Вы, конечно, Мальвина?!

 - Конечно, Мальвина,- с полуслова подхватила она мой шутливый тон, хотя, похоже, немало и удивилась, что здесь, за тысячи километров от ее дома, кто-то называет ее не Машей, а приставшим к ней еще в детстве прозвищем - Мальвиной.

 - Но меня Вы не помните? - продолжил я все так же шутливо допрашивать ее.

 - Не помню,- честно призналась Мальвина, но потом, еще раз взглянув на меня и о чем-то задумавшись, вдруг сказала: - Нет, все-таки чуть-чуть помню. Вы жили у нас на мансарде и носили солдатскую форму.

 - Носил,- ностальгически вздохнул я.

 Мне еще долго можно было продолжать разговор с Мальвиной в подобном тоне, пуститься в воспоминания о Куршской косе, об их доме и мансарде, о дюнах и о том, как Мальвина с мамой каждый день отправлялась на велосипеде в Зеленоградск-Кранц, а я с утра до вечера неприкаянно бродил по побережью холодного Балтийского моря. Но я вдруг почувствовал, что Мария не хочет этого разговора, что она вот-вот оборвет его, прекратит и уведет Мальвину на ту, феодосийскую, сторону холма, словно маленькую девочку, которой совершенно ни к чему слушать взрослые разговоры.

 Меня это почти обидело: только встретились, только узнали друг друга, и сразу расставаться, опять на долгие годы, а может, и навсегда. Впрочем, я, скорее всего, просто наговаривал на Марию и в волнении не замечал, что она лишь делает вид, будто не рада встрече со мной и хочет поскорее расстаться, уберечь от ненужных воспоминаний Мальвину, а на самом деле и рада, и хочет продолжить наш разговор. Она ведь тоже сейчас совсем иная, хотя внешне почти не изменилась: все такая же стройная и гибкая, не по-южному сдержанно загорелая под скупым балтийским солнцем. Она лишь повзрослела, и от этой взрослости своей и зрелости стала еще более красивой.

 Всё старое, давнишнее, и, казалось, навсегда, безвозвратно забытое вдруг всколыхнулось во мне, ожило и возродилось из песка и пепла. Ничего теперь от Марии мне не нужно было (у нее своя жизнь, у меня - своя), но побыть с ней рядом хотя бы часа два-три, а лучше бы весь день, до вечера, хотелось, и тут скрывать нечего.

 Сделав вид, что подчиняюсь пожеланиям Марии, я прервал свой шутливый разговор с Мальвиной и принялся заманивать обеих паломниц к себе в Дом творчества. Я пообещал показать им домик Волошина, сводить на наш литфондовский пляж и в мастерскую, где можно заказать перстень или кулон их сердолика и агата, которые мы сообща обязательно найдем на побережье. И уж, чтоб совсем сломить сопротивление Марии, я, может быть, и не без тайной проснувшейся вдруг во мне гордыни, сказал ей:

 - Я подарю Вам свою книгу.

 - Роман? – неожиданно удивила, но одновременно и польстила моему самолюбию Мария. (Значит, читала, значит, знает, что я все-таки добился своего и здесь, в писательском Доме творчества обретаюсь не случайно).

 - Можно и роман,- уклончиво и опять не без гордыни ответил я, опасаясь и желая узнать, что она думает об этом романе, о первой его фразе: «В тот год я жил на берегу Балтийского моря в старом заброшенном доме».

 Мария все еще сомневалась, нисколько не прельщаясь моими обещаниями и посулами. И раз, и в другой она оглянулась на холмы и курганы, по которым бежала в сторону Феодосии извилистая тропинка, проложенная, может быть, еще Волошиным и его многочисленными гостями-поселенцами. Потом перевела взгляд на пост пограничной заставы в поселке Орджоникидзе, где в эти минуты, насколько я мог понять издалека, шла смена караула. Неведомо почему, но мне показалось, что Мария готова сейчас скорее отправиться к пограничникам, жизнь и службу которых так хорошо знает по своему знакомству и ежедневному общению с ними на Куршской косе, чем ко мне, малознакомому и давно забытому постояльцу. И, наверное, пошла бы. Но тут вдруг меня поддержала Мальвина.

 - Мама,- настойчиво, но не капризно, сказала она,- я хочу посмотреть на дом Волошина и искупаться - очень жарко.

 Мария еще раз посмотрела на караульную будочку пограничников с ослепительно блестевшим на солнце прожектором (можно было подумать, он зажжен и выискивает длинными цепкими лучами в море нарушителей), взглянула на удлиненно-обрывистый холм-аэродром в поселке Планерская, где в эти минуты готовился к разбегу стремительно-ширококрылый планер. И столько в этом ее взгляде было тревоги, тоски и усталости, что я невольно подумал - только позволь ей, и она сейчас, не задумываясь, улетит на серебрянокрылом неустойчивом планере за горизонт и дальше горизонта, как уплыла когда-то, оставив меня одного на дюне, в ледяное янтарное море.

 Но Мария все же преодолела себя и не стала противиться Мальвине:

 - Хорошо, пойдем. Только недолго.

 Выстроившись гуськом, мы стали ускоренным шагом спускаться вниз, к морю и Дому творчества: Мальвина впереди, потом Мария и, замыкающим, я. Разговаривать на ходу было не очень удобно (Марии и Мальвине постоянно пришлось бы оборачиваться, а это опасно - в любой момент можно соскользнуть с тропинки и сорваться под откос), и я, отложив все разговоры на потом, когда мы расположился на пляже или будем собирать халцедоны, лишь изучающее поглядывал на своих спутниц.

 Мальвина совсем была не похожа на Марию: высокая, длинноногая, с почти еще детскими угловато-остро приподнятыми плечами (а у Марии они покатые и плавные), она напоминала сейчас молодую неокрепшую птицу, которая, разбежавшись с холма, через мгновение тоже взлетит вслед за матерью, но полет ее будет совсем иным: веселым, безоглядным и необдуманно высоким.

 Мальвина действительно бежала по крутой тропинке, оставляя нас с Марией далеко позади. Солнце играло в ее густых, ниспадающих до самого пояса волосах - и они показались мне, как и когда-то на балтийском побережье, голубыми.

 Поджидая нас, Мальвина иногда останавливала свой разбег, оглядывалась на нас, идущих осмотрительно и осторожно, и вот тогда, в повороте ее длинной шеи, в высоко приподнятом подбородке я узнавал черты Марии и ревновал Мальвину к матери.

 Мы с Марией убыстряли и без того быстрый для нас шаг и оказывались друг от друга на расстоянии вытянутой руки. Мне хотелось прикоснуться к ее плечу и шее, и я вспоминал, как хотел этого много лет тому назад, когда мы с Марией поднимались на Королевскую дюну. Правда, тогда дотянуться до Марии мне было никак невозможно: не доверяя слабосильному своему, ненадежному попутчику тяжелой сумки, она стремительно шла, всходила на вершину дюны, а я в нелепых кирзовых сапогах с каждым шагом все глубже и глубже увязал в песке и безнадежно отставал от нее. Теперь же все было наоборот: Мария, притормаживая ступенями на меловой тропинке, спускалась вниз, а я шел позади ее, постоянно на возвышении, и мне ничего не стоило прикоснуться к ее плечу и шее. Но я не прикасался, вдруг почувствовав и физически ощутив в себе ту, прежнюю, робость, которая охватила меня у подножья Королевской дюны.

 

* * *

Возле домика Волошина мы остановились всего лишь на несколько мгновений, решив, что посетим и осмотрим его вечером, когда немного спадет жара, а сейчас надо поскорее идти на пляж - Мальвина совсем изнемогла от зноя.

 Народу на пляже было мало. Обитатели Дома творчества после сытного обеда любили поспать в прохладных своих домиках-укрытиях, чтоб вернуться к морю только в предвечерние, а то и совсем уже вечерние, почти ночные часы, когда вода будет и свежей, и теплой, словно парное молоко. Вечернее и ночное купание считалось среди писателей (и особенно среди их жен) признаком хорошего тона, и многие предпочитали его утреннему, когда и море еще холодное, и на пляже так многолюдно и суетно, что негде яблоку упасть.

 Воспользовавшись этим поистине «мертвым часом», мы выбрали себе самое удобное и уединенное место под крутым обрывом, принесли туда и расположили в полукруг три дощатых лежака. Я открыл бутылку сухого белого вина, которую купил, несмотря на протесты Марии, в маленьком павильончике на самом подходе к Дому творчества. Там же я предусмотрительно приобрел пластмассовые, начавшие уже тогда входить в моду стаканчики, кружочек копченого сыра сулугуни, мягко-ноздреватую лепешку лаваша и коробку конфет - все самое богатое и дорогое, что только нашлось у бойко-расторопной продавщицы.

 Раскладывая несметное это богатство на мохнатом полотенце, которое достала, смирившись с моим упрямством, из сумки и жертвенно расстелила между лежаками Мария, я, с иронической улыбкой (сам не знаю, как это случилось) сказал:

 - Жаль, нет угрей и перцовки.

 - Жаль!- вполне серьезно ответила Мария.

 Мальвина, ничего не поняв в наших подтекстах, по-молодому ухватисто и хищно разломала на три равных части сыр и лаваш и, примиряя нас с Марией, положила перед каждым его долю, словно во время поминальной трапезы.

 Сравнение это пришло в голову, наверное, только мне одному, потому что и Мария, и Мальвина были настроены совсем по-иному: обе радовались южному горячему солнцу и южному морю и, без всякого сомнения, тому, что нежданно-негаданно встретили здесь старого знакомого. По крайней мере, радовалась Мальвина, вдруг вспомнив, как она когда-то каждый вечер поднималась ко мне на мансарду, чтоб пригласить к вечернему чаю.

 Мы выпили за нежданно-случайную эту встречу, закусили лавашем и сыром. Вино было холодным и терпким, а лаваш и сыр первородно пахли молоком и дымом. Перцовку и змееподобных угрей здесь, в сорокаградусный зной пить и есть было невозможно.

 Я потянулся за бутылкой, чтоб налить по второму стакану, на ходу придумал вполне подходящий к случаю тост «за женщин и море», но Мальвина вдруг поднялась с лежака и простодушно сказала:

 - Я пойду купаться, а вы оставайтесь.

 - Далеко не заплывай,- по-матерински озабоченно предупредила ее Мария, но удерживать не стала.

 Я вернул бутылку на прежнее место, вдруг почувствовав, что пить вино без Мальвины нам не надо. Мария молча согласилась со мной и накрыла свой стаканчик плоской серо-зеленой галькой, опять невольно напомнив мне поминальный обычай, когда в Красном углу рядом со свечой ставится прикрытый ломтиком хлеба стакан для умершего.

 Чтоб поскорее избавиться от этого тягостного, Бог знает почему, пришедшего в голову сравнения, я предложил Марии развернуть стеллажи к солнцу и позагорать, пока Мальвина купается. Мария без малейшего сопротивления согласилась со мной, хотя я почти был уверен, что она тоже уйдет сейчас к морю, поднырнет под волну и уплывет за волнорез и горизонт, опять, запретительно сказав мне: «А вы не смейте! Море холодное - простудитесь» или что-то в этом роде: «Море глубокое - утонете!» или «Море горячее - обожжетесь!». Но она не уплыла, а первой ушла к лежакам, которые я не без долгого колебания поставил совсем рядом.

 Безжалостно постелив на лежаке свое светло-сиреневое удлиненное платье, которое сняла, едва только придя на пляж (мне показалось то же самое, в котором она собирала когда-то янтарные камушки и в котором поднималась со мной на Королевскую дюну), Мария легла на него и устало прикрыла глаза.

 Тело ее было, как и прежде, налитым и натренированным, телом пловчихи и ныряльщицы, нигде ни единая морщинка еще не тронула его и не прикоснулась к нему.

 Несколько минут я молча лежал рядом с Марией, исподтишка наблюдая за ее ровным спокойным дыханием. Оно не учащалось и не ослабевало: во время вдоха на груди из-под купальника показывалась узенькая незагорелая полоска, а во время выдоха она целомудренно исчезала. Дыхание Марии напоминало равномерный прилив и отлив морской волны, и по этому умиротворенному ритму я понял, что Мария не спит и не пытается уснуть, а просто лежит и загорает под обжигающе-жарким солнцем, действительно устав после долгой пешей дороги из Феодосии.

 - Вы по-прежнему живете на Куршской косе?- нарушил я, наконец, молчание, раз она все равно не спит.

 - Живем! - открыла Мария глаза и чуть повернула голову в мою сторону.

 - А как оказались здесь? – не мог уже остановиться я.

 Мария ответила вполне охотно, как, пожалуй, ответила бы любому иному человеку, с которым случайно познакомилась на южном пляже (я даже приревновал ее к этому - иному):

 - В Феодосии живет сокурсница Мальвины, вот мы и приехали. В наших песках и сырости она часто болеет бронхитом.

 Теперь, когда разговор начался, мне можно было спросить Марию о дюнах (поднимается она на них или нет?), о «танцующем лесе» или о том, собирает ли она по утрам, как и прежде, янтарные камушки. Но я почему-то напоминать ей об этом не осмелился и спросил совсем об ином:

 - Баба Настя жива?

 - Жива,- еще более повернув голову в мою сторону, ответила Мария.

 - Она очень хорошая женщина,- вспомнил я добрым словом бабу Настю (мы с Марией вслед за Мальвиной называли ее не тетей Настей, а бабой), ее солдатскую телогрейку, беспалую руку и шрам на щеке.

 - Хорошая и несчастная, - после минутного колебания сказала Мария.

 - Почему - несчастная? - не все понял я в ее словах, хотя, еще пятнадцать лет тому назад, впервые увидев бабу Настю, сразу догадался, что она человек очень одинокий.

 - Потому,- немногословно пояснила мне Мария,- что она никогда не была замужем и у нее никогда не было детей.

 Я замешкался, не зная, то ли задать Марии еще одно «почему?», то ли лучше перевести разговор на что-либо иное.

 Мария, догадалась о моих сомнениях и сама ответила на незаданный мой вопрос:

 - В войну у нее было тяжелое ранение, и она не могла иметь детей. А раз не могла иметь детей, то зачем - замуж!

 Слова эти Мария произнесла с неожиданной резкостью и крепко сжала в ладони подвернувшуюся ей под руки гальку, чем выдала свое волнение, а может, и раздражение на меня за праздное любопытство.

 Она опять закрыла глаза и теперь, похоже, действительно уснула. Дыхание у нее было тихим и умиротворенным, и за каждым вдохом-выдохом утишалось еще больше: ресницы были покойными, не вздрагивали, не шевелились ни о порыва ветра, ни от острых солнечных лучей, пытающихся заглянуть под них; ладонь ее сама по себе разжалась, и продолговатая галька скатилась на землю и через мгновение ее уже нельзя было различить среди сотен и тысяч подобных.

 Я обрадовался, что Мария уснула и что мне ни о чем с ней больше не надо разговаривать. Я стал думать о бабе Насте, о ее суровом солдатском решении не выходить замуж, коль нельзя иметь детей. Счастья же лишь для самой себя баба Настя, судя по всему, не признавала.

 И вдруг Мария, не открывая глаз и не поворачиваясь ко мне, на ощупь снова сжала в ладони гальку (кажется, ту же самую, что и прежде) и негромко спросила меня

 - Почему Вы тогда, на Королевской дюне, не признались мне в любви?

 - А разве я Вас любил? - тоже тихо, в полголоса уклонился я от прямого ответа.

 - Любили! - твердо, без колебания, произнесла она.

 Мне, наверное, надо было протянуть к ней руку, накрыть ее ладонь с галькой своей ладонью, и а может, и вовсе забрать раскаленный на солнце камень, но вместо этого я задал ей свой, давно, оказывается, мучивший меня вопрос:

 - А Вы почему не признались?

 - Но я же Вас не любила, - опять твердо и неоспоримо, ответила Мария. - А потом - я все-таки женщина.

 Раскаленная галька так и осталась лежать в ее ладони. Я почти физически ощутил, как она обжигает Марии кожу, но забрать гальку так и не решился. Вернее, опоздал: Мария вдруг сама отбросила ее и завершила наш странный, в общем-то ни к чему не обязывающий разговор.

 - Вам надо было уйти тогда в море,- сказала она,- простым матросом на торговом судне или рыбаком.

 - Зачем? – перебил я ее на полуслове.

 - Не знаю!- пронзительно взглянула она на меня, - но надо было.

 Я ожидал, что Мария сейчас не сдержится и добавит: «А Вы бежали в Россию, на сушу», но она ничего больше не сказала, а лишь обеспокоенно посмотрела на море, отыскивая там взглядом, среди редких купальщиков Мальвину.

 Мне предстояло что-то отвечать: оправдываться за свое юношеское бегство, но нужных, единственно верных слов не находилось - меня охватила непереносимая, почти стариковская тоска. Ведь я и на самом деле порывался когда-то уйти в море или в Куршский залив (и до сегодняшнего дня не забыл об этом) и поймать там для Марии и Мальвины такую громадную меч-рыбу, что ей позавидовал бы сам старик из хемингуэевского рассказа. Но вот же - не ушел…

 В который раз в жизни меня выручила Мальвина. Она вдруг подбежала к нам вся мокрая, сияющая восторгом и радостью и закричала, показывая рукой в сторону Карадага:

 - Смотрите, смотрите, там дельфины!

 Мы с Марией приподнялись на локтях и действительно увидели, как при входе в бухту, возле скалы Карадага, напоминающей голову Волошина, счастливо играют две пары дельфинов. Они, совсем как в вольере-цирке, то синхронно взлетали над водой высоко вверх, то уходили в морские пронизанные солнцем глубины, то, забавляясь, переворачивались со спины на живот и что-то говорили друг другу на своем дельфиньем языке, может быть, даже про нас, сухопутных, боящихся морской стихии людей.

 - Я поплыву к ним! – загорелась Мальвина и хотела уже бежать назад к морю, но Мария на этот раз остановила ее:

 - Не надо - вспугнешь!

 Мальвина резко затормозила свой бег, чтоб и вправду не вспугнуть дельфинов, которые, заметив ее приближение, уплывут подальше от назойливых человеческих глаз.

 

* * *

Подойдя к кромке моря, мы с полчаса наблюдали за игрой дельфинов. Мальвина по-прежнему восторгалась ими, давала обещание, что в следующий раз обязательно поплывет к ним и заведет человечье-дельфинную дружбу. А мы с Марией следили за дельфинами молча, не проронив ни единого слова, как будто были на них за что-то обижены.  Но вот дельфины, должно быть, утомленные игрой: прыжками, кувырканием и разговорами, вынырнули в последний раз и, к огорчению Мальвины, исчезли за поворотом скалы.

 Сглаживая ее огорчение, я увлек Мальвину собирать камушки, сердолики и агаты, в тайне надеясь, что и Мария последует за нами, и мы с ней обязательно вспомним, как собирали холодно-чистый янтарь на побережье Куршской косы. Но она вслед за нами не пошла, а так и осталась стоять у кромки моря, отрешенно глядя вслед уплывающим дельфинам.

 Нам с Мальвиной повезло. Едва мы сделали несколько шагов в сторону Карадага, как обнаружили маленький светло-синий камушек сердолика. Он мгновенно высох на ладони у Мальвины, и она с детским удивлением сказала о нем:

 - Какой теплый!

 Ободренные удачей, мы, как истинные кладоискатели, стали еще зорче вглядываться в россыпь мелкой прибрежной гальки, загадывая отыскать камушек покрупнее, с каким-нибудь необычным рисунком-начертанием или напоминающими созвездия крапинками, или разводами, которые часто встречаются на голубовато-серых агатах. Но нам долго ничего не попадалось, и я, чувствуя перед Мальвиной за это невольную вину (все-таки проводником и главным старателем был я), принялся расспрашивать свою спутницу и ученицу о ее жизни и учебе. Правда, я никак не мог привыкнуть, что Мальвина уже взрослая серьезная студентка и разговаривал с ней чуть-чуть снисходительно, словно она навсегда осталась той маленькой девочкой, которую я знал на Куршской косе.

 - Ты на кого учишься? - не в силах преодолеть в себе этого предвзятого чувства, спросил я.

 - На путешественника! - и действительно, будто малый ребенок ответила Мальвина.

 - Как это? – удивился я.

 - Очень просто, - улыбнулась она, ничуть желая взрослеть. - Я изучаю биологию и географию, но хочу быть путешественником. Я однажды уже путешествовала.

 - Куда? – поддержал я в ней жажду детства и законную гордость.

 - В Африку, - нескрываемо гордясь своим поступком, ответила Мальвина. - На нашем калининградском научно-исследовательском судне. А теперь хочу поехать на Алтай и, если отпустит мама, еще дальше - в Беловодье и на Тибет.

 «А не боишься?» - опять, как взрослый у ребенка, вознамерился я спросить будущую покорительницу Алтая и Тибета, но меня опередила Мария.

 - Мальвина! - точно так же громко и требовательно, как и много лет тому назад в сумерках прибалтийского вечера, позвала она слишком задержавшуюся у моря дочь.- Нам пора домой!

 Ослушаться Марию мы с Мальвиной не посмели, и, выловив из воды последний счастливо попавшийся нам камушек сердолика, поспешили на ее зов.

 Пока мы с Мальвиной шли, Мария успела одеться и ждала нас возле решетчатой калитки, ведущей на территорию Дома творчества.

 - А мастерские?! А книга?! А домик Волошина?! - неожиданно показала строптивый свой нрав Мальвина.

 Мария посмотрела на солнце, начавшее клониться к морскому горизонту и закату, и попробовала отговорить ее от обещанной экскурсии:

 - Поздно уже.

 - Ничего не поздно, - не поддалась матери Мальвина.- Мы уплывем отсюда последним пароходом.

 Насчет парохода она ничего не выдумывала: от причала, расположенного сразу за павильончиком, где мы покупали вино, несколько раз в день ходил до Феодосии маленький прогулочный катер. Судя по всему, Мальвина, как истинная путешественница, приметила утлый этот кораблик и теперь очень даже кстати вспомнила о нем.

 Мария несколько мгновений поколебалась, но потом все-таки уступила Мальвине, хотя и чувствовалось, что она устала и от непривычной для нее жары, и от слишком теплого моря, и от этого совсем ненужного ей похода на писательский похожий на резервацию пляж.

 - Ладно, - примиряясь со своей участью, сказала она.- Ведите…

 И мы с Мальвиной повели Марию через всю территорию Дома творчества, единственного благоухающего зеленого островка на всем побережье от скал Карадага до холма Кучук-Енишара и взлетной полосы планеров. Вернее, на правах хозяина, вел один я, но Мальвина, как соучастница нашего с ней заговора, быстро освоилась на широкой затененной деревьями аллее и шла так уверенно, как будто бывала здесь, в Коктебеле, уже десятки раз.

 В мастерской мы показали найденные нами с Мальвиной камешки ювелиру и чеканщику, очень расторопному и, сразу было видно, хитроватому дочерна загоревшему мужчине лет пятидесяти. Оглядев наши находки и простым глазом, и под лупу, он сказал, что, конечно, можно из них сделать маленькие перстеньки, но лучше купить уже готовые. Мальвина поначалу не соглашалась с ним (пусть маленькие, но из камушков, которые нашли сами), а потом вдруг загорелась и стала выбирать себе перстенек из тех, что были выставлены на витрине и из тех, которые целой россыпью выметнул перед ней предприимчивый мастер. Мальвина поочередно примеряла их на пальчик, любовалась и не знала, на каком остановиться. Я, как мог, помогал привередливой покупательнице, побуждая примерить еще и кулон или ожерелье, которых тоже было на витрине вдосталь и которые я решил, во что бы то ни стало, подарить Мальвине. Поддаваясь моей подсказке и понуждению, она зачарованно примеряла их и тоже не знала, какой из них самый лучший.

 А Мария в нашем выборе никакого участия не принимала. Она незаметно стояла возле двери, словно совершенно случайно, по ошибке, зашла сюда и сейчас же, немедленно, уйдет.

 И вправду ушла бы из прохладной спасительной мастерской под лучи закатного, но все равно еще нещадно, знойно палящего солнца. Я вознамерился и ей сделать подарок и едва ли не насильно подтолкнул к витрине:

 - Выбирайте!

 - Спасибо, - поняла она мои намерения, но устояла и к витрине не подошла: - Я не люблю украшений.

 - Мама говорит правду, - видя мое огорчение, сказала Мальвина, - она ничего такого не любит.

 Сама же Мальвина подарок от меня приняла. Она, наконец, выбрала продолговатый сиренево-голубой перстенек и точно такое же ожерелье с крупным кулоном посередине. Украшения эти очень шли к ней: к ее удлиненной руке (удлиняя ее еще больше), к ее загорелой шее и пышным вольно разметавшимся по плечам волосам…

 

* * *

По дороге назад мы ненадолго зашли в мой дощатый холостяцкий домик, и я выложил перед гостями свои книги (роман и одну новую, недавно только вышедшую), которые захватил с собой в Дом творчества, чтоб подарить их какому-нибудь знакомому писателю, оказавшемся в одном «заезде» со мной. Роман Мария сразу отвергла, отодвинула в сторону, сказав, что он у них есть в библиотеке (в библиотеке, а не у нее дома, что меня, конечно, огорчило) и выбрала книгу повестей и рассказов. А Мальвина безоговорочно взяла роман:

 - Он мне нравится! - с чрезмерным восторгом сказала она, как будто хотела загладить вину матери.

 Пока я мучился над автографами (я в этом жанре не очень большой мастер), Мальвина подошла к зеркалу и принялась любоваться моим подарком: ожерельем на шее и перстеньком на пальце. Она подносила пальчик к ожерелью, задерживала перстенек возле кулона, придирчиво проверяя, подходят ли они друг другу. По ее весело играющим глазам было видно, что она проверкой этой довольна и вообще довольна всем на свете.

 Мария тоже и раз, и в другой посмотрела на Мальвину, на ее отражение в зазеркалье, задержала поочередно взгляд на перстеньке и ожерелье (все-таки она обманула меня, и, как всякая женщина, неравнодушна к украшениям, только почему-то, по какому-то обету не носит их). Я оценивающий ее (но ничуть не ревнивый взгляд) перехватил и собрался спросить, довольна ли она выбором Мальвины, но вдруг меня охватила тревога. Мне показалось, что Мария вспомнит сейчас о янтарном камушке с запечатленной в нем мушкой, который когда-то подарила мне на счастье - храню я его или нет?

 Долгие годы я действительно бережно этот камушек хранил. Он всегда лежал на моем письменном столе, и, как и предсказывала Мария, приносил счастье. А потом вдруг куда-то задевался. И, несомненно, по моей вине. Для лучшей сохранности я переложил его со стола в какое-то иное, более потаенное и надежное место, и тут же запамятовал - в какое. Спохватившись, я пытался искать камушек, чтоб опять вернуть на письменный стол, досадовал на себя, но со временем, с годами досада эта постепенно затихла, и я о камушке окончательно забыл, перестал тревожиться о его пропаже и исчезновении. Оно и вправду, чего мне было о нем тревожиться. Жизнь моя и без камушка-талисмана складывалась, как нельзя лучше. Все у меня было: любимая работа, почти что литературная слава, любимая и любящая жена, любимые дети - что еще нужно человеку для полного счастья?!

 Но вот сегодня перед лицом Марии тревога о пропавшем янтарном камушке вернулась ко мне. Если Мария спросит, как отвечать? Сказать, что храню, будет неправдой. Сказать, что потерял, будет для нее горькой обидой и огорчением.

 Но Мария ни о чем меня не спросила. Скорее всего, тоже запамятовала о давнем своем подарке и пророчествах.

 Она спрятала книги в пляжную сумку и, взглянув на часы, поторопила Мальвину, которая продолжала любоваться перед зеркалом и подарками, и собой.

 - Пошли! Друзья твои в Феодосии будут волноваться.

 - Ничего, пусть поволнуются, - беспечно сказала Мальвина, но матери подчинилась и не пошла, а величественно-гордо понесла себя на выход, повзрослевшая, выросшая девочка с голубыми волосами. И в эти мгновения она удивительно была похожа на Марию, на Аве Марию, такая же загадочная и непредсказуемая…

 

* * *

 Возле дома Волошина мы задержались тоже всего минут на десять-пятнадцать, обнаружив, что на причале уже полным ходом идет посадка на последний вечерний катер. Но Мальвина все равно успела пробраться за ограду волошинского дома и проникнуть по крутой лесенке на шаткий, опоясывающий почти по всей окружности второй этаж балкон. Оттуда она победно помахала нам с Марией рукой, и в эти мгновения была удивительно похожа уже не мать, а на одну из знакомых Волошина, обитавших в этом доме полвека тому назад.

 Когда же она спустилась к нам, то, опять-таки, уподобясь знакомой Волошина из двадцатых годов, мечтательно сказала:

 - Я хочу пожить здесь.

 - А разве у нас хуже?! – не смогла скрыть своей обиды и тревоги Мария.

 - У нас - лучше, - успокоила ее Мальвина, но, минуту спустя, ласково погладила ладонью ограду и добавила: - Только у нас нет ни дельфинов, ни планеров…

 - Нет! - не очень сентиментально ответила Мария и пошла к пароходу, который уже подавал сигнальные гудки.

 Мы едва-едва успели на него. Прощаясь, Мальвина обняла и поцеловала меня, еще раз поблагодарила за подарки, Мария же не обняла и не поцеловала. Она лишь уже возле самого трапа неожиданно задержалась и спросила меня:

 - А ваш могильный курган в деревне цел?

 - Увы, нет,- ответил я. - Его разобрали на песок, когда строили шоссейную дорогу.

 - Вот видите, - с упреком произнесла Мария, и это были последние слова, которые я от нее услышал.

 В следующее мгновение Мария быстро поднялась по трапу и невидимо смешалась с толпой.

 А Мальвина до самого отплытия катера стояла на верхней палубе, возле капитанской рубки, махала рукой и, стараясь пересилить пронзительные гудки уже окутанного вечерними сумерками и маревом опасно-утлого суденышка, кричала мне:

 - Мы еще приедем! Мы обязательно приедем!

 

* * *

Но они больше так и не приехали.

 Первые два-три дня я, по правде говоря, не очень их и ожидал. У Марии и Мальвины ведь там, в Феодосии, какая-то своя жизнь, обязательства перед друзьями Мальвины, которые могут и обидеться, если гости-постояльцы, оставив их, зачастят ездить, неведомо зачем, в Коктебель.

 Я за эти дни постепенно втянулся в обычный для большинства отдыхающих писателей ритм существования: с утра два-три часа писал новый задуманный мною еще дома рассказ (на то он и Дом творчества, чтоб в нем творить), потом шел на пляж, купался, загорал, вел затяжные беседы с многоумными своими собратьями по перу и еще с более многоумными их женами. После обеда безмятежно спал или бродил по окрестностям Коктебеля. Однажды даже съездил в Старый Крым, в дом-музей Александра Грина.

 Но на четвертый день я не на шутку начал беспокоиться и томиться ожиданием. Сразу после завтрака, не прикасаясь к своим сочинениям, пошел на холм Кучук-Енишар, к могилам Волошина и его жены почему-то совершенно уверенный, что, Мария и Мальвина уже там. Но их не было ни на холме, ни на «диком» пляже возле поселка Орджоникидзе и пограничной заставы. Я совсем затосковал и, вернувшись в Дом творчества, весь остаток дня провел на пристани, встречая и провожая каждый феодосийский пароходик-катер. Но Мария с Мальвиной и на катере ко мне не приплыли.

 С этого дня весь отдых мой и работа разрушились. Я был занят лишь ожиданием Марии с Мальвиной. Утром просыпался с одной и той же мыслью, что уж сегодня они непременно приедут; вечером, иногда еще засветло, ложился спать и утешал себя: не приехали сегодня, так обязательно приедут завтра - ведь обещали приехать и не могут не сдержать своего обещания…

 Правда, в тревоге ожидания я забывал, что обещала приехать одна лишь Мальвина, а Мария ничего не обещала, спросила только меня зачем-то о деревенском могильном кургане и невидимо затерялась в толпе.

 Совсем отчаявшись, я сам два или три дня подряд плавал на пароходике-катере в Феодосию, бродил там по всем пляжам, заглядывал в картинную галерею Айвазовского, на вокзал и, опять-таки, на пристань, надеясь где-нибудь все же встретить Марию с Мальвиной.

 Но потом вдруг спохватился и ездить перестал. Ведь вполне могло случится (да, может, и случилось), что как раз в тот день, когда я искал Марию с Мальвиной в Феодосии, они ездили ко мне, в Коктебель, и вот по моей же неосмотрительности и вине мы разминулись..

 Срок моего проживания в Доме творчества между тем подошел к концу. В последний день я сходил на холм Кучук-Енишар, попрощался с могилами Волошина и Марии Степановны (тоже давно и неизменно заведенный в Доме творчества ритуал), искупался в вечернем засыпающем море, понаблюдал за дельфинами, опять устроившими свои показательные игры при входе в бухту, а рано утром, ни свет ни заря, уехал рейсовым автобусом в Симферополь, чтоб улететь оттуда в родной свой город…

 Дома же меня сверх всякой меры заполонили дела и заботы, мелкие и рутинные: ремонт квартиры, переговоры с издательством о новой книге, какие-то ненужные собрания и совещания в Союзе писателей. Занятый ими, я все реже и реже вспоминал о Марии с Мальвиной, о случайной нашей встрече с ними в Крыму, а потом (чего уж тут скрывать и обманывать?!) и вовсе забыл о них…

 

См. далее: Глава третья.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ

МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев