Андрей АНТИПИН
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > МОЛОКО


МОЛОКО

Андрей АНТИПИН

2009 г.

МОЛОКО



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Книжн. шкаф
Архив 2001 г.
Архив 2002 г.
Архив 2003 г.
Архив 2004 г.
Архив 2005 г.
Архив 2006 г.
Архив 2007 г.
Архив 2008 г.
Архив 2009 г.
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.
Архив 2012 г.
Архив 2013 г.


"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Суждения

Андрей АНТИПИН

Теплоход «Благовещенск»

Рассказ

1

Жара...

  В голубой полуденной одыми видится: сжатые упругими, ветром и дождём до костной белизны вымытыми пряслами, уронили зелёные языки перестоялых трав удавлен­ники-луга. Земля выжжена и обезвожена так, что, мнится, кузнечик, прыгнув с травинки на поле, способен поднять облако пыли. Лена усохла, укатилась, стала болезненно мелкой, вы­ставив к небу ожоги опечков и рёбра брустверов. На дворе первая неделя ав­густа, а лиственница в лесу уже наливается осенним воском, вянут листы на берёзе и осине, ртутными столбиками горят ветки краснотала в скособоченных поймах высохших ключей и зады­хающихся родников. В огородах поникла осыпавшимися розами цвета картофельная ботва, пожухла капуста, закручинились морковь и свёкла в бе­тонной корке земли, которую то и дело про­тыкают острой лучинкой деревенские бабы, чтоб овощ в конец не загинул. Всё жа­ждет дождя! Давно все грабли обращены зубьями к синему небу, а вилы опущены в воду: так, по примете, в старину ворожили ненастье. Но из района летят и летят безрадостные сводки. Повсюду пылают лес­ные пожары, и деревню за­тягивают удушливо сладкие запахи дыма, кипящей смольём хвои и пыхающего в огненной полыми берёзового листа. Раза по три на дню пролетает низко над землёй оранжевый вертолёт, осыпая Поды­махино белыми бумажными агитками «Берегите лес!». Листовки тут же уходят по назначению: ребятня делает из них самолётики, старухи собирают для всякой хозяйст­венной нужды, а чёрные подымахинские старики, рассевшись по тенётам, мастрячат из них злые самокрутки. Когда же земному терпению приходит конец и усталый, с сведёнными в скобку на подбородке чёрными усами директор, пыля на своём «бобике», объявляет об очередных неутешительных сводках из района, старухи, словно по тайному сговору, выволакиваются из своих изб. Торжественно, точно это сверху ниспослана им особая миссия, семенят к реке, отирая на ходу запылив­шиеся по амбарам иконки Николая Чудотворца и Марии, матери Божьей.

   - Я как полы в избе помою, у меня иной раз порожек отсыревает, - для проформы беседуют о пустяках старухи, возбуждённые предстоящим таинством. - Вода закатится под порог, и другой раз высохнет, а когда стоит болотом. Я на доску-то ступлю, и если брызнет с-под порога - быть дождю! Вот сколько раз так было, - божится рассказчица. - А нынче уж два раз брызгало - и ничего.

   - А у меня если коска заболит на руке, вот в етим месте, - старуха показывает на из­гиб кисти, - то дождь пойдёт. - И кивает, убеждая, седой головой.

  Скинув под угором яркие, узлом завязанные на лбу тонкие платки, старенькие платья в зелёных пятнах от свежескошенной травы, лёгкие, уже почти исчезнувшие из употребления чирки, старухи лезут с иконами в воду.

   - Баба сеяла горох и сказала деду: «Ох!» - пробормотав детскую считалочку, старухи разом уходят по горло в воду. Они смеются, охают, кряхтят, толкают друг дружку на глубину. Тут как тут и ребятня: стоят поодаль, удивленно свистят в мокрые ноздри, ни как не решатся подойти по­ближе к старым бабам, которые ещё полчаса на­зад гоняли их крапивою от малинника, а сейчас барахтаются в реке, бесстыдно выставив на обозрение всему свету жёлтые животы и квёлые, словно брусника в ноябре, старуше­чьи груди.

С угора глядят на старух любопытные старики - они, ребятишки да ещё старухи остались в августе в деревне, - срамят для потехи, отвлекают от священ­нодействия.

  - Итак, зональные состязания в гребле и .бле считаются открытыми! - подначивает старик Иванов, далеко раньше времени записавшийся в ряды подымахинских старожил. - Первым номером - бабка Аня, неоднократная победительница поселковых соревнований по бегу за катанкой...

Иванов хохочет во всё ещё нестарое горло, по-гусиному вытягивая грязного загара шею и корча в гримасе та­кого же цвета лицо.

- Но, сморшился, как кобыльля срака! - хлюпая под мышками, мелко сеет контуженой головой бабка Варя.

- Загребай ловчей, Варька, шер-руди лопошайкой, шер-руди! - не унимается Иванов. - Во! Отгребись от берега подальше и заводись. Да шпонку не со­рви... эх! Куда тебя кренит-то?!

  - А ты пошто оробел нынче? -  не выдержав ивановских укусов, в тон  ему отвечает  белозубая бабка Аня, по­дымахинская ворожея, инициатор купания с иконами. - Пошёл да поддержал!

  Картинно всплеснув руками, Анне хрипло возражает вы­сокая бабка Настасья, отчаянная матершинница и единственная среди старух курильщица, чёрная, как баргузин:      

- Ты за чего печалишься, девка?! - Бабка Настасья на время застывает недвижно в воде, долго, тая лукавую улыбку, смотрит то на Иванова,  то на Анну. - Он имана своего в руках не удёржит, не только што...

  - Шмеля тебе под подол, старая, за твой говенный язык! - обиженно откликается Иванов, лезет в карман за куревом, откусывается от насмешек других стариков.

          - Ныряй, Настасья, топориком, да Миколу не потопи: бог враз пензии лишит! - чадит самокруткой старик Шишкин, хорошо пьяненький по случаю субботы.

  - Сам не потони, а то сидишь, в штаны насьсял!

На то старик Шишкин степенно отвечает: 

  - Тебе-то што? Легла на грудя - и плыви хоть в Якутска...

Откупавшись,  омыв иконы да сотворив с перебивами подзабытую молитву, собранную общими усилиями из детских воспоминаний, старухи тащатся домой, устало, хлюпая мокрыми но­гами в кожаной обувке. Старики провожают их сочувственными взглядами и, что-то доказывая друг другу, тычут в небо жилистыми кулаками с зажатыми между жёстких пальцев цигар­ками.

        А дождя всё нет. Нет ни к вечеру, ни на утро следующего дня...

 

2

 

        Спину и плечи жжёт так, что слёзы выступают на глаза от боли. Я то надеваю рубашку, то снимаю её. В рубахе жарко, а без неё туго: оводы-плевки осаждают открытое тело, красными волдырями вспучиваются укушенные места, в чуть кровоточа­щие ранки попадают пыль и пот, волдыри огнём горят и предательски чешутся. А тут ещё мошка не даёт жизни. У меня все глаза красные - мошка то и дело забивается под воспалён­ные веки, и я тру глаза кончиком рубахи или наслюнявленным пальцем. Да только это всё бесполезно. Едва вытащишь пронырли­вую тварь из одного глаза, как в другом уже сидят все три. До чего ж много мошки на Лене! Чуть поднимешь граблями со­хнущее сено, как тут же кипучей тучею взвивается в воздух гнус, и глазам делается темно. Тогда хо­чется упасть лицом в мураву, зарыться с головой в рубаху и лежать, не шевелиться. Но лежать нельзя: по­сле обеда будем метать сено. Его много навалили за последние два дня в три литовки дед, отец и мой старший брат. Сейчас косы лежат в кустах, их работа покамест окончена. С  утра, по росе, косили у ручья, где кончаются наши владения, добили остав­шиеся полянки, полные густой, высокой травы, спутавшейся и завалившейся на бок. Теперь осталось только высушить да скопнить скошенное и, в общем, с косьбой на Дресвяновом Лугу покончено. Но уже завтра-послезавтра мы уйдём ниже по реке, на Перевес. Там пабереги не меньше, а в култуке ждёт не дождётся осока и длинные будылья белого осота, который мы косим скоту на подстил. Это, пожалуй, самая трудная работа. От неё тупеют косы, точно они сделаны из жести, а руки, ворочающие тя­жёлую, всегда как будто мокрую осоку, вспухают жилами и «вытягиваются». От одной этой мысли у меня темнеет в голове.

    «Хоть бы дождь пошёл!» - думаю я в отчаянье. Но на чистом, безветренном небе нет ни единой тучки. Небо прозрачно-голубое, и только полос­ками золотой фольги блестят в нём солнеч­ные лучи. Вот высоко над лесом возникает ясный, точно вычерченный на ватмане, силуэт ястреба; птица некоторое время скользит по небосклону, но попадает в солнечную клетку и, ослеплённая, застывает в воздухе...

  Прошлым летом в разгар сенокоса рухнули ливневые дожди, вспучили Лену, по-весеннему захлест­нувшую паберегу и поля. Разбушевавшимся потоком подмыло и унесло копны и зароды, что стояли под угором у реки. Несомое сено застревало на затопленных брустверах, цеплялось за ба­кены, разматы­валось по прибрежному ольховнику, упругие  ветки которого стальной щёткой торчали над глинистым срезом воды. Плевались в рваные тучи старики, когда, словно чёрные трупы неведомых огромных животных, проно­сило мимо Подымахино добротные копны сена, а угрюмое вороньё, рассевшееся по выковырянным рекой острои­нам, замогильным карком тревожило синюю даль берегов. Неждан­ная мокреть, как наказание небесное, мно­гие семьи заставило взяться за нож и порезать оставшуюся без прокорма скотину. Многие дворы и по сей день не очухались от прошлогодней беды, тут и там стоят нынче некоше­ными зелёные луга. Наше сено стояло ближе к лесу, языки воды едва-едва приблизились к зародам, когда небо разъяснело и пенистая бурлина послушно утекла обратно в русло. Однако дождями, лившими почти две не­дели, прохлестало всё ж таки наши копны, как бы ладно они не были завершены. Мы отложили косьбу и принялись разбирать и сушить порченое сено, а потом замётывать его вновь. Всех чертей об­ругали, когда с тяжёлыми навильниками на плечах, ос­тупаясь на вырубленных в глине ступенях, перетаскивали копны на угор в опаске повтор­ного наводнения. Много сена погнило, да и то, что удалось спасти, не имело былой свеже­сти и завлекательности. У меня до сих пор на памяти за­пах гнили и прелости, но я ничего не могу с собой поделать: гляжу и гляжу на небо и жду хоть какой-нибудь весточки о пред­стоящей непогоде.

    Рядом орудет граблями мой дед. Ему уже под семьдесят. Колючая, с отчётливыми проблесками седины щетина покрыла чёрные от солнца и старости щёки. Голова не то чтобы лысая, а жидковолосая: как овцу, остригла его тётка огромными железными ножни­цами, какие в старину ковали в кузнецах на долгие века. «Тут  иман, там иман!» - встретила стариковскую стрижку бабка. Вот дед останавливается, кладёт грабли на землю и достаёт из кармана кусок на­во­лочки. По-старушечьи обмотав им голову, продолжает работу. Гребёт  не спеша, степенно и с величайшим знанием дела: с горки в низинку, не к кустам, а от кустов, где нет тени и солнце жарче, и всё строго в линию, вдоль Лены. Такие валки удобно потом соби­рать: зайдёшь с одного конца, уткнёшь вилы в сухую, лопающуюся от лёгкого нажима траву, и толкаешь в кучу, пока, как говорит дед, «из заду не подастся». Временами старик с отчаяньем трёт глаза и почему-то материт правительство. Мне это забавно, хотя и непо­нятно. И вот уже рот мой открыт в смехе, но тут же, как ленок, ловлю пригоршню не робеющей мошки, кашляю, плююсь и за­молкаю. Я таки поглядываю на старика в надежде, что мошка заест его до полусмерти, и он объявит привал (командует на сенокосе дед), но старик, как железный, шерудит и шерудит граблями, чуть слышно бормочет что-то, и мои упования умирают.  

  - Дед, а дед?!

  - Ну-у?!

  - А почему Луг называется «Дресвяный»?

  - Потому что деревня тут стояла раньше, - после продолжительного молчания негромко отвечает дед, запамятовав, что и вчера и позавчера я уже спрашивал его об этом. - Деревня-то и называлась Дресвяная... - Дальше этого понимания мысли старика не распространяются, и он замолкает.

  - А деревня - почему называлась Дресвяной? Может, как раз наоборот: деревню так назвали, потому что Луг - Дресвяный?!

  - Ладом валы переворачивай, - диктаторски говорит старик.

  Вот уже несколько дней кряду я  умышленно пытаю его подобными расспросами, как будто это он виноват, что жарко и на лугу много мошки. О том, что здесь когда-то стояла ни разу мною не виданная старинная деревня, памятуют камни, ни с того ни c сего, как из-под земли рождаясь, возникающие в траве, хотя мы, кажется, тщательно вычистили косьбище. Помнит и берестяная кружка на ольховой ветке у ручья, тоже Дресвяного, и чёрное столетнее брёвно, обглоданным позвонком древнего загадочного животного торчащее из зарослей крапивы и конопляника возле Сенькиной Ямы.

  - А почему Яма называется «Сенькина»?

  - Потому что Сенька возле этой Ямы сено всю жизнь косил, - не переставая работать говорит старик, и сказанное им так же мне хорошо известно. Только для меня уже не важно, что какой-то Сенька косил там зелёные хлопья пырея. Сенькина Яма для меня - это яма возле бревна, достопамятного только потому, что два года назад я убил на нём спящую гадюку. Но именно поэтому и через двадцать, и через тридцать и даже спустя сорок и больше лет я буду помнить и всеми позабытого трудягу-косаря, и полусказочную деревню, и своего дедушку, который поведал мне о ней наперёд всего и всех. История окружающего мира начинается для меня с гадюки.

  Подальше, у кустов, гребёт отец. Он раздет до пояса; спина, мокрая от пота, блестит на солнце, точно натёртая свиным салом. Ремешок, подпоясав штаны, засох и скоробился от пота, брюки в белых пятнах - то сохнет на солнце человеческая соль. Вчера я насчитал на спине у отца семь плевков. И хотя до него далеко, я не вижу, но думаю, что и сейчас не меньше. Только он, кажется, и не замечает их, гребёт и гребёт, лишь по временам прекращая свою работу, чтобы протереть залитые влагой очки. У отца получаются самые большие валки. Он ценит всё прочное и державное. Он видит в этом залог счастья и благополучия. Дед же видит в этом халтуру и, брызжа слюной, объясняет не­радивому, что толстые валки не просохнут. На мгновение закипает перепалка, но тут же за­канчивается: жарко. У отца в руках грабли - только медведю работать с такими. Эти грабли с тайной усмешкой изготовил для него дед. Другие, сотворённые под высохшую стариковскую руку, отец че­рез день-другой попросту крушил.

   - С дуру знашь чё можно сломать? - вручая  эти граблищи, спросил дед глубокомыс­ленно.

Хрясь! Сухой треск! Отец зацепил грабли за ветку смородинника и сломал дере­вянный зуб. Дед громко матерится и одну за другой высмаркивает ноздри.

           - Ми-и-ша-а! -  зовёт  моего  старшего  брата.  - Наладь этой чуме грабли, у меня уж сил нет гля­деть на всё это!

  Вот и появилась минутка для отдыха. Можно посидеть, посмотреть, как Мишка выстрагивает ножом из сухой щепки зуб и забивает его на место сломанного.

  - Потянет! - Мишка подаёт отцу «вылеченные» грабли. - Ты это, папаня... это ж тебе не борона! 

Мишка старше меня на десять лет. Он только минувшей зимой вернулся из армии. Два лета Мишка не косил сено, наскучал этим нехитрым крестьянским занятием и теперь работает в охотку. Глядя внимательно на него, впервые с удивлением замечаю, что мы с ним совсем непохожи: он светло-русый и кудрявый, а я почти чёрный и волосы у меня прямые. У Мишки кожа белая круглогодично, а я зимой смуглый, а уж летом, как негр. Он в бабку по отцу, я в бабку по ма­тери. Но я во всём хочу походить на брата, поскольку считаю, что всё у него лучше: и коса, и грабли, и самодельный нож в кожаных нож­нах на правом боку. И косит, и гребёт он лучше всех. И я тоже мечтаю научиться косить так, чтобы трава, как по заказу, падала в один аккуратный ряд, и грести, ни одной сырой травинки не оста­вляя снизу вала. А нож на боку у меня и самого есть: чехол из голенища старого кирзача, а рукояткой исправно служит резиновая велосипедная «газулька».

       Мишка самостоятельный человек, что хочет, то и делает и даже дед ему не преграда. Захотел высморкаться - пожалуйста, бросил грабли и трещит по переменке из каждой ноздри.

  - После картошек пойдём с тобой на Талую...

Забыв и о жаре, и о гнусе, с жадностью ловлю каждое братово слово. Какое лето мы собираемся пойти рыбачить в верховье речки Королихи, которая не замерзает даже зимой и зовётся стариками «Талая», да только дело всякий раз заканчивается разговором. Одно время я был слишком мал, чтобы осилить с лишком тридцать километров таёжного бурелома, но вот я подрос (глядите, как я подрос!), а Мишку как раз и забрали в армию на полтора года. В последнее время нам мешает ни одно, так другое. Иногда я вижу во сне: чёрный ломовой хариус сыграл на самолично мною вязанную из оранжевой шерстяной нитки крохотную, с чёрными усами из ондатрового волоса, мушку, которую у нас рыбаки называют «морковкой».

  - Хариус с ленком в конце сентября скатывается в Лену, - говорит дивное Мишка и берётся за грабли. - Покараулим на ямах с удочками...

  - А из ружья дашь стрельнуть?!

Я замираю от собственной наглости, затаив дыхание до того, что, кажется, даже мошка отступается от меня в удивлении. Осторожно, страшась своего ожидания, выманиваю взглядом у брата, чтобы поперёд слов он ответил мне глазами. Облегчённо выдыхаю спёрший грудь волнительный ком, когда Мишка утвердительно кивает головой. Даст стрельнуть из настоящего ружья! Я стискиваю челюсти, чтобы не зареветь на весь Луг в первобытном восторге и, не дай бог, не попасть под гребёнку деда.

 

3

 

  ...В жаркий летний день банным теплом дышат в лицо мёртвые чабрец и волосенец. Пахнет смородиновым дымом и утиными гнёздами. Будто рой мельчайшей мошки, витает в поражённом солнцем воздухе затхлая пыль вздымаемого граблями травного праха. Громко, на весь луг, поминутно чихает дед - как медведь ревёт.

  Красные комочки кровопойки растут у дороги и кажутся примостившимися на тычинки большими комарами,  раздутыми от выпитой крови. Для блезира  замахиваюсь на них граблями,  но комары не улетают.

  Огненная циркулярка натужно вращается в небе, влекомая приводными ремнями лучей. Через минуту-другую, разрезав небо, она затянет и луг, и меня под свои раскалённые зубья. Цежу сквозь стиснутые - чтоб не проерышилась мошкара - зубы:

   - У, паскудное! Чтоб тебя разорвало!

  Солнце с удивлением смотрит на меня.

  На ногах обмякли от жары резиновые сапоги с высоким голенищем, сенная труха набилась вовнутрь и колет ноги. Совсем никакая для сенокоса обувка - резина. На что уж тяжёлы и душны кирзовые сапоги , а и в тех намного способнее ногам. Но кирзовых у меня нет. Всё лето хожу в резиновых, которые с утра обороняют от росы, а к полдню съедают ноги жаром и потом. Плюнув на всё, сажусь на землю  и попеременно вытряхиваю из сапог насыпавшуюся труху, с соболезнованием разглядывая красные, словно разваренные пальцы.

  - Так в резинках и помру, - бросаю камешек в отцов огород, но послабления для себя, однако, не жду. - Другие ребятишки, посмотришь...

  - Сдадим осенью картошку... - в который раз безучастно отмахивается отец.

Неуверенно ступаю по лугу босыми ногами, но тычинки срезанного будылья торчат из земли, как гвозди. Чуть не плачу: «Неженка!».

 - Чего ты?! - остановив пляс граблей, кричит дед.

 - Что?

 - Чего встал-то?!

Выругав про себя старика, снова напяливаю сапоги, которые немного остыли в тени под кустом - или это мне только так кажется.

 

4

 

От ручья идёт-прихрамывает по дороге дядька Николай - средний дедов сын. Он при­плыл с нами, чтобы набрать по холодку кислицы, а после обеда помочь сметать сено. Поравняв­шись, дядя Коля ставит ведро на землю, а сам садится в тенёк под кусты. Замираем с граблями в руках. Молчим. Ведро у дяди Коли крепко-накрепко обмотано куском старой простыни, который он всякий раз берёт с собой по ягоды. Однажды, возвращаясь домой с дальнего черничника, дядя Коля поленился привязать тесёмочкой крышку горбовика, а на спуске с хребта оступился, поле­тел вниз по тропе и рассыпал в зало­мах почти всю четырёхве­дёрную торбу. Теперь дядька ос­торожничает, и даже когда идёт по грибы, прихватывает тря­пицу, чтоб обвязать ею ведёрко. Ягоды не видно, но по тому, как вздулась кверху простынка, можно догадаться, что ведро полное. Выдержав торжественную паузу, дядя Коля, наконец, снимает с ведра тряпку, словно занавес открывает. Пол­ным-полно ведро красной крупной смородины, а ведь и двух часов, наверное, не ходил! Дядя Коля умеет брать ягоду. Даже удивительно, как с такими ог­ромными, как у него, руками можно так бы­стро работать. Сколько я не пробовал, не мог обогнать: у дядьки уже почти полведра, а у меня едва закрывает донце.

   - Па-а-рит се-го-дня, - разморено протягивает дядя Коля, вытирая кепкой пот со лба.

   - Сорок два в тени, - заявляет осведомлённый отец. - Что ты хочешь? Сводка пришла - сорок пять ожидается.

   - Сколь? - переспрашивает дед.

           - Сорок пять!

  Дядя Коля сокрушённо качает головой.

   - Чокнешься! - Я упал под раняще пахнущий куст черёмухи и оттуда равнодушно слежу за разговором.

   - Да не в том дело, что чокнёшься, - сердито поучает дед. - Картохе наливаться надо, а земля - пыхун. Что мы исти зимой будем? Вот кака потеха!..

           - Так вот в чём и дело, - вздыхает дядя Коля. - Хлеб на корню осыпается - Сергей Пет­рович говорил... - Внезапно он оживляется: - Городские накатили! Му­жик с бабой и ребятишки ишо. Мужик-то с пацаном рядом с машиной стали брать, а она по­тащилась с дев­чонкой к дальнему кус­тику... Помнишь, Миш, мы там брали ягоду с тобой, года три, однако, назад? Где Юрьев-то косит, вверх по ручью? А там уж я сижу! - Дядя Коля за­годя смеётся. - Смотрю: идут. А на кусте я-а-га-ды-ы! Красно! У меня уж почти полведра было. Ну, я давай ветками шуметь. Девчонка услыхала, тянет мать за рукав: ну, мол, пойдём назад... - Дядя Коля высморкался. - А эта нет, прёт! Я пуще трещу ветками и носом - швырк! - швыркаю громко. Они: медведь, медведь! Па-ле-те-е-ла она, чуть в штаны не наклала, девчонка позади неё! А я ведро добрал и по ручью спустился к Лене. Тут только на дорогу вышел...

  Дядя Коля довольно смеётся, скалит белозубый рот.

  - Уехали? - спрашивает  дед.

  - Кто?

  - Городские-то. Про кого говрим?!

           - Уехали.

   - А машинёшка какая у них?

  - «Нива». Красная...

Дед иронично сплёвывает себе под ноги.

   - И машина у людей есть, по какой, спрашивается, им эта ягода?! - Дед никак не может этого понять. У него не укладывается в голове. - Или брали бы тогда где-нибудь поближе, не уж-то нельзя? А то за сорок километров едут. А бензин сколь стоит?! Где, интересуюсь, люди деньги бе­рут?

  - Так вот в чём и дело, - соглашается неохотно дядя Николай, и громко зевает. Дед с не­доверием смотрит на него.

  - А как оне на этой стороне реки оказались-то?

  - На вертолёте перелетели! - подначивает любопытного старика Мишка. - Привязали машину стропою...

  - Да брось ты, Миша! - обижается дед. - Я же ладом спрашиваю...

  - Ну, по мосту переехали! «Как?» - главно... - сердится дядя Коля. - В Усть-Куте мост есть через реку!

Грузно - как с мешком картошки на плече - поднимается, чтоб только отвя­заться от старика.

   - Пойду чаю пока сварю. Сено-то почти сухое, - пинает валок кирзухой. - Через час совсем дойдёт. Только у ручья сыро...

           - А мы его на верхушки заметаем, - небрежно сплёвывает Мишка.

 

5

 

         ...Грабли то и дело валятся из рук: занемевшие и ставшие как будто мёртвыми, пальцы уже с трудом держат отполированное до золотистого мерцания древко.

«В сущности, в чём дело? Кто я такой тут есть?! Взять и уйти...»

Сначала меня брали на сенокос убирать из травы нанесённое половодьем хламьё, потом - чтобы стерёг лодку, когда уходили косить далеко от реки, в тот же Култук или к ручью, затем вручили вилы - «Раскидывай валки, чтобы просохли!»; прошлым летом я дослужился до граблей... Нынче весной я воровски заглянул под высокую крышу амбара и обомлел: косовища заставленных за перекладину литовок свисают с поветей, как деревянные сосульки. Мою ершовую душонку настолько поразили несметные богатства старика, что я стал искать пути для его раскулачивания. И вот на вечер перед сенокосом непреклонный дед, подточенный моим нытьём и неустанными просьбами бабки, извлёк из амбара маленькую литовку и под пристальным вниманием двух завороженных глаз насадил её на косовище.

  - Где у тебя пуп?

  - Там же, где и у тебя! - со смехом ответил я глупому старику.

Дед посмотрел на меня так, как если бы жаль ему стало для меня косы.

- Я ладом спрашиваю! - сурово сказал старик, отводя в сторону глухариные брови. - Так же и отвечай мине... А ну-ка!

        Давясь от смеха, я задрал рубаху. Прижав пятку косы к земле, аккуратный старик подогнал берёзовую рукоятку точно с моим пупком вровень и застопорил бечевой.

  - Учись, Андрюха, пока дедушка жив. Отец-то у тебя... только с перфельчиком по деревне и бегать... - Дед незлобно выругался.

- А не надо писать?! - насупившись на необразованного старика, я решительно вступился за отца. Вечерами, когда мать процедит молоко, отец, постелив на стол газету, сидит на кухне, опустив кудрявую, первым снегом  припорошенную голову,  и что-то царапает  на листке бумаги,  наутро через знакомого шофёра передавая написанное в городскую редакцию.

  - Не знаю... Поможет это деревне, што ли?! Когда - всё... - Старик взглянул на меня, как на взрослого, и я волей-неволей съёжился под этим тяжёлым проливным взглядом, гулко заколотилось в рёбра испуганное сердце. Не дождавшись ответа, дед неуверенно замолк и опустился на корточки отбивать литовку...

  - Ну, косарь, косарь, ети вашу мать! - смеялась бабка, когда на другой день со  сверкающими, точно камешки слюды, глазами я пошёл на покос, по примеру старших небрежно закинув литовку на плечо. Затворяя за нами ворота, в пришёпоток наставляла напоследок старуха, зная, что на лугу никто словом не поможет, скорее подзатыльников наваляют: - С плеча, парень, не бей, а так эт заводи от себя - и пошёл, пошёл! Главно, не торопися. Литохка - она сама косить научит...

Я был поручен Мишке, поскольку своего бруска мне не доверили («Лапы обре­жешь!»), и лопатить мою литовку должен был брат. Для начала мне выделили несложные загончики: обкосить у кустов, потом вдоль дороги, - и я исправно сшибал мураву, серным сполохом на спичке черенка мелькало кривое лезвие косы. Только недолго длилось моё счастье. Пару раз засадил косу в землю, а дед уж на попятную:

  - Добрую литовку угробишь! Никого в дедушку нет... - И отобрал косу.

А виноват я был, что не выжгли паберегу по весне, как добрые люди делают, и оттого лезвие вязала прошлогодняя поздняя трава, затаившаяся в новой грудой свалявшейся проволоки?! Отец, вон, сколько кос переломал, пока косить выучился... Как бы там ни было, но вот я снова приставлен к надоевшим граблям, время от времени получая разрешение сделать прокос-другой. Но только, конечно, это совсем не то, что иметь соб­ственную косу.

  «Возьму и сломаю черенок! Интересно, что будет тогда?! Дед, наверное, так заорёт, что в деревне повесятся собаки...».       

 

6

 

  В обед старик прислоняет грабли к берёзе: всё, шабаш. Швырком бросаю своих  дере­вянных мучителей на землю и лечу к реке, на ходу скидывая с себя одёжку и проклятые  сапоги.

  Лёгкой, долгожданной прохладой объемлет вода моё тело, когда, как в голубой сугроб, ныряю с разбега в прохладную Лену. Ухожу в воду с головой, чтобы сразу сбить с себя течением пыль и пот. До чего ж хорошо! Чтобы понять мои чувства, нужно полдня простоять на лугу под раскалённым солнцем, об­го­реть до малиновой красноты, пропотеть, забить глаза, нос и уши сенной пылью, до крови рас­царапать всё тело, ко­торое жалят пауты, - иначе не поймёшь.

    - Кто без штанов бежал в кусты? - кричу восторженным горлом соседнему берегу, и берег отвечает длинным «Ты-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!..». Я хочу крикнуть «Кому не спится в ночь глухую?», но к реке так некстати приходит отец.

   Первым делом отец полощет рубаху и носки, потом только лезет в воду. Стоя по пояс в реке, тщательно моет лицо, шею и живот, на котором в густой поросли волос застряла сенная труха. Смыв первую грязь, отец тяжело оседает и плы­вёт, размеренно, как лось.

     За отцом ко­выляет к реке дед. Старик становится на корточки, чер­пает ладошкой воду и, как котёнок ла­пой, моет голову и лицо.

    - Хорошо, бляха! - блаженно кряхтит и для полноты ощущений сплёвывает в реку. - Ты, Андрюшка, далеко не заплывай! Ишо захлебнёшься...

    - Ну, закаркала ворона! - раздражённо отзывается отец, поворачивая к берегу.

             - Я не каркаю, я знаю, што говрю! - осекает старик. - Воронка или мало ли чё? Мне девять лет было - засосала, родимая! Спасибо, ребята постарше на берегу были - вы­тащили. С тех пор...

  Заплываю так далеко, что не слышу голоса старика. Только по отчаянной жес­ти­куляции с берега догадываюсь, о чём кричат. Отвернувшись, плыву дальше, обмирая от страха и восторга перед голубой манящей пропастью под ногами. Выхожу из воды только то­гда, когда отец надевает высохшие на камнях, точно на угольях, рубаху и носки, а дед нетерпеливо маячит у костра.

 

7

 

  После купания особо ощутимым становится голод. Кажется, что стрескаешь це­лого поросёнка - и не заметишь.

  На угоре, под раскидистым кустом ольхи, сколочен из досок стол и лавка к нему. Второй лавкой служит здоровенный лиственничный болван, несколько лет назад приплыв­ший с большой водой, да так и оставшийся тут, завязший навеки в упругих кустах корявой вершиной. Этот болван во всякое половодье защищает наш стан от других проплы­вающих топляков, за одно славливая всякое другое хламьё, которое мы потом употреб­ляем на дрова. С одного конца в бревно вбита стальная бабка, на которой отбиваются косы, а другой весь в расщепе - здесь рубятся на растопку словленные доски. После сытного обеда на листвяке можно даже полежать - уж так он могуч и широк.

  Прихожу к костру, когда все уже в сборе. Тучные, дед, отец и дядька сидят на бревне, мы же с Мишкой устраиваемся на лавочке. На столе лежат свежие огурцы, пери­стый лук, хлеб, сало, от­варенные яйца; стоят баночка с творогом, кастрюля с тушёной картошкой - всё, что дают нам двор и огород. На сенокосе мы себе не готовим, чтобы не терять времени, всё это приготовлено и соб­рано добрыми руками моей бабушки. По старой привычке, может быть, известной человеку с момента его появления на свете, сперва разглядываем яства, словно прицеливаясь, и лишь потом, не сговариваясь, начинаем есть. Старшие едят быстро, особенно дядя Коля. Только и брызжет с уголков его рта зелёный сок сочного ботуна. Но уж в чём в чём, а в этом я преуспеваю не хуже дядьки и быстро, едва прожёвывая, орудую ложкой и ру­ками - иначе ничего не достанется. Дед меня всячески поддерживает:

   - Ешь, Андрюха, а то пырка не вырастет!

  Как животы набиваются донельзя, на столе, как чумазый хан Батый, появ­ляется закопчённое ведро чая. Мы разливаем чёрный напиток по кружкам, от кружек уда­ряет душистым запахом смородины: дядя Коля постарался, набросал листьев. Вслед хлебу-салу приходят пряники и конфеты. Отец довольно потирает вспухший сытостью живот:

   - Как раз осталось немного места для сладостей! «Орехо-со-е-вы-е...»

  После обеда с полчаса можно заниматься мог весть чем: отдых. Лучше бы, конечно, поспать, но вот удивительная вещь: ещё час назад я и думать об этом не смел, а сейчас сон и силком не заманишь. Дядя Коля сидит за столом, отец с босыми но­гами - на земле, дед, треща ветками, исчезает по нужде в кустах. Все молчат, думая о чём-то своём, каждый, на­верное, радуясь короткой передышке в этой жизни. Только Мишке не сидится, и он принима­ется загодя отбивать литовку: тюк! тюк! тюк! Тюканье молотка кажется чем-то неземным в эти ми­нуты тишины и покоя.

  Тюк! Тюк! Тюк!

 Солнце, как жёлтый бакен, мигает в небе, призывая всех подивиться его яркости и безудерж­ности. Но, сидящим под кустом, оно уже не страшно нам, и я смотрю на светило с лёгкой иронией. На таган села красная бабочка, за ней другая... и вот уже вся ольховая жердинка увешена разно­цветными прищепками. Внезапно они срываются с насиженного места и разлетаются: это я, дурачась, кинул палку в прогоревший костёр и поднял на бабочек облако золы. Никто, кажется, не заметил этого, но я пожалел о содеянном и настроение моё испортилось.

Тюк! Тюк! Тюк!

Отбив литовку, Мишка ловко правит её бруском. Дядька, равнодушно наблюдавший за ним, словно просыпается.

          - Это (забыл, в каком году? в семьдесят восьмом, кажись?) приехала из города бригада студентов помочь колхозу сено косить. По пабереги тоже; ну, кусты, вымоины - тракторами-то не скосишь... Я на «сто тридцатом» работал тогда, ага. Привёз одну партию - несколько парней - сюды вот, на Дресвяный. Тут тогда дяшка Никанор был за главного у них, ага. Но, отбил он им литовки, спрашивает: лопатить-то, мол, умеете? Все покачали головой, а один дурачок выскочил: чё там, мол, не уметь?!

  Дядя Коля сплюнул в сторону.

   - Но, дяшка Никанор дал ему брусок: на, дескать, лопать. Тот взял. Косу, правильно, косови­щем в землю воткнул, да надо было аккуратно, а он - р-р-ра-аз! со всего маха! – и два пальца на руке срезал до самых костяшек! Заорал, правильно, кровища полилась... Ну, чума чумой!

Возбуждённый воспоминанием, дядька ещё раз сплёвывает и с осуждением качает голо­вой. У меня же от его рассказа что-то как будто отрывается внутри, я в страхе смотрю на Мишкину литовку и тут же прячу руки в карманах брюк.

- Ягода-то ещё есть по ручью?- приковылял из кустов дед. - Не всею ещё вырвали?

- У, есть! Полно! Хоть каждый день бери.

- «Каждый день»! – вспыхивает дед.- И брали бы, дак сахар-то сколь рублёв стоит?! Ва­ренье жрать не захочешь, не только што... И почему это за ценами никто не следит? - тоном прокурора во­прошает старик и строго смотрит на нас. Я трушу его грозного взгляда. - Это куда дело годится? Каждый вертит, как хочет,  а об стариках никакой думы нет...

- Кто на сёднишний день смотреть за этим будет? - вступает в разговор отец. - Частное предпринимательство! Рынок! - заканчивает раздражённо, ударив ребром руки по железной кружке.

- Это раньше другое дело было - всё государственное! – зевая, поддерживает дядя Коля. - А щас!

        Деда эти доводы не устраивают. Он наливает из ведра чаю, но отставляет кружку в сторону.

- А вы по какой тогда нужны? Зачем мы вас с баушкой кормили-ростили?! За-а-чем?! - срывается на дряблый крик. - Скажите мине?!

- Ну, политикан, ну, завёлся! - нервничает отец. - Не хочешь жить - ложись и помирай! Так на сёднишний день.

- Во-во! - машет дед костлявым кулаком. - Такие вот дуролобы и загонят Россию в гроб!

- Кто загонит?!

- Да хватит вам! - осаждает спорщиков Мишка. - Заорали! На той стороне слыхать...

- Ты, Миша, только послушай, что она говрит?! - Дед, чтоб уязвить сына, сознательно от­зыва­ется о нём в женском роде. - Ложись, говрит, дедушка, и подыхай! А что я жизнь в поле проработал, в холоде, в пыли, катаракту нажил, геморрой заработал?! Это им наплевать!

       Отец, не найдя, что ответить, хмыкает, а дядя Коля тихо дремлет, по сусличьи пузыря полные щёки. Деда это молчание только раззадоривает.

        - Вы посмотрите, сколь мука стоить стала! Как раз половина моей пенсии куль! Да кажный тор­гаш по-своему цену гнёт, всё выгоду ищет. Стариков обманывать, у ни­щих из котомки воровать! Это куда дело годится?! А я этот хлеб своими руками ростил! Не уж-то мне теперь и слова сказать не можно в свою же защиту?!

        - Ты лучше спроси, как мы сено нынче вывозить с этой стороны будем. Машину найми, бензином заправь, в совхоз за путёвку на паром уплати, да капитану литру поставь, плюс на стол со­бери... - Отец ещё и ещё загибает пальцы. И объявляет: - Золотое молоко получается!

- Скоро ничего не будет! - зло восклицает старик. – Большемудый доведёт страну до окончатель­ного развала! Горбачёв начал, а этот прикончит. Помянете потом меня: скажете, пра­вильно нам говрел дедушка, только мы, полоротые, не слушали его...

        - Ну, завёл панихиду!

        - Я знаю, что говрю. Троха пол-СЭ-СЭ-ЭРА прошёл, Троху шиш обведёшь!

       Сражённый стариковыми доводами, отец опускает голову, глядит под ноги:

- Да... Конец деревне приходит! Поставили крестьян на вымирание. Щас ещё введут зе­мельный на­лог - и всё...

         - Взорвать! Швырнуть бомбу в эту Думу, чтоб не изгалялись над на­родом!

         - Какой смысл? Большевики уничтожили царизм - и что? На смену одним дармоедам пришли другие. Так же и здесь... Ещё одну революцию устроить хочешь? Мы от первой ещё не оклема­лись...

        - Я никакую революцию городить не буду! Просто швырну бомбу – и всё....

        - И что ты этим скажешь? Тебя же, учти, к ответу призовут.

        - Пускай призовут, пускай! - старик поспешно поднимается на ноги, как будто готовясь прямо сейчас держать ответ. - Спросят меня: ты зачем, дедушка Виталий, таку комедию устроил? А я им отвечу!.. Ты бы, Саня, об этом мог написать, знаешь ведь...

        - А что толку писать? Что толку взрывать? Придут другие и вовсе потом всех задавят. Только терпеть - а как больше? Нужно переждать, пока само собой не рассосётся. А орать и взрывать ничего не даст. Кто тебя послушает?

        - Ну, сидите-сидите! – иронично поддакивает дед. - Я посмотрю, што вы завтра жрать станете. Камни собирать пойдёте! До каких пор эта по­теха про­должаться будет, что всякий у тебя последний кусок вырвать норовит?

        - Долго ещё будет! Пока каждый депутат себе особняков не понастроит да в зарубежные банки денег не напрячет, из нас кишки тянуть будут.

        - Во-во, правильно ты говришь, Саня! – радостно соглашается старик. - И я говрю: ски­нуть бомбу с самолёта - и всё, всех-то делов!

        Не встречая сопротивления, дед вскорости и сам замолкает и только по обыкновению, в такт своим тайным размышлениям, качает головой.

 

8

 

  …Босым ногам горячо стоять на раскалённых камнях, я забредаю в воду. Вокруг меня скапливается стайка всевозможных мальков: бледнобокие ельчики, пронырливые голь­яшки, пеструшки-скромницы, задиристый окушок... Запускаю блесну в самую гущу – и рыбки в панике рассеиваются кто куда…

  Спиннинг у меня особый - выстраданный. Через мои горячие слёзы мать купила его в го­роде у толстого армянина, который значительно убавил цену и даже подарил  моток лески и на­бор блёсен. Удилище у моего спиннинга из жёлтого пластика, а ручка деревянная, резная, зелёного цвета. Спиннинг в три раза длиннее меня! Я уж владею им почти в совершенстве. Нет у меня вещи дороже! Вот только не везёт мне пока с рыбалкой. Одну-единственную щуку поймал за всю жизнь. И случилось это нынешним летом, здесь, на Дресвяном Лугу. Старшие косили у ручья, а я без устали сёк и сёк реку прозрачной жилкой, но в лучшем случае ловил пучки зелёных водорослей. Ко­гда же от поминутной неудачи я со­всем перестал думать о рыбе, на леске повисло что-то тяжёлое. «Опять трава! - уныло подумал я. - Вытащу и пойду к костру». Каково же было моё изумление, ко­гда, обратив взгляд на реку, туда, где леска «ходила ходуном», я увидел огромную светло-золоти­стую щуку. Хищница всплыла на поверхность воды и покорно следовала за металлической обманкой, золотистым языком торчавшей из клыкастого изумрудно-блестящего рта. Ближе к берегу рыба заволновалась и стала выкидывать «свечки». Обезумев от радости, я на буксир вы­тащил её из реки и, опасаясь, что драгоценный трофей уйдёт, пристукнул рыбину камнем по голове, как это делал дядя Коля. Забыв о брошенном спиннинге, прижав мёртвый улов к груди, я бегом кинулся к та­бору, с восторгом думая о том, как в обед сражу всех своей рыбацкой удачей...

  Сегодня мне не везёт. Жалкая травянка кинулась из-за камня за блесной, но, проследовав за ней почти до самого берега, в последний момент вильнула хвостом и уплыла.

      Бреду вверх по реке, к ручью, и вот уже чувствую ногами его обжигающие воды.

     Душно, затхло пахнет киснущими по отмелям водорослями. Река «цветёт», зелёными островками стоят над водой облепленные улитками продолговатые листья. Но уже крутит по течению жёлтые, умершие пучки речной травы, которые на Лене называют няшей, и это верный признак того, что лето идёт к завершению и исподволь подкрадывается осень. Но августовский день высок и светел, порхают в кустах трясогузки и в траве точат свой кремень-песню кузнечики, а в густом голубом воздухе бесшумно скользят разноцветные бабочки - и жалкие обрывки отживших водорослей не оттеняют радужной картины. Из прибрежных кустов, из заросшего осокой кочкарника, выплывает на середину затончика гоголиха с утятами. Вот мать, вытянув изящную шейку, исчезает под водой, а когда всплывает, то находится уже на другой стороне затончика, у длинной каменной гряды. Тегая, шлепают за ней по воде неотлучные утята. Сделав несколько кру­гов, птицы утыкаются в каменную полоску. Отведи  глаза на миг - и уже не­возможно будет отыскать их на сером фоне бруствера.

    Осторожно, стараясь не потревожить утиное семейство, сматываю леску на бобину и иду на стан. И вдруг за моей спиной, словно в насмешку, ударяет по воде крупная щука. Река отвечает ей полосатыми от ряби кольцами...

 

9

 

  Ещё не дойдя до костра, слышу, как взревает мотор, и лодка с Мишкой и дедом бегло сколь­зит к противоположному берегу.

  «За  остроинами поплыли» - догадываюсь я.

  Остроина - это длинная жердь, что-то вроде оси, которую вкапывают в землю. Вокруг этой оси кладётся-наматывается сено, как пряжа наматывается на веретено. Каждое лето мы ставим новые остроины, потому что каждую весну ленивые рыбачки рубят и жгут прежние. А плавать за жердями нужно на соседний берег реки, где лес. На этом тоже лес, но идти к нему необходимо через широкое, не меньше километра, совхозное поле, засеянное овсом. А тут через пару минут после того, как лодка ткнулась в левый берег, доносится стук топора, и вот уже «Казанка» жужжит обратно. Словно стволы пулемётов, нацелены в нашу сторону вершинки сосновых жердей. Помогаем вытащить из лодки пять длинных тяжёлых жердей, уносим с берега на угор, где лежит давно высохло сено - море светло-жёлтой умершей травы.

     Страх берёт от мысли, что всё это нужно собрать. Но глаза боятся, а руки делают. И вот отец вешает на куст рубаху – белым бакеном будет она для нас, когда, измученные, поплетёмся вечером от ручья к костру. Дядя Коля, подмигнув, подтягивает на штанах ремень, убирая крупный живот, а Мишка с дедом идут ставить остроины. Первую, как всегда, ставят неподалёку от ольхового куста, в низинке. От неё, как по ниточке, потянутся вдоль дороги к самому ручью наши копны.

- Забивай, Миша, покрепче колья, а то как бы не сковырнулась остроина... - говорит по установившемуся порядку старик, боязливо поглядывая на проткнувшую небо жердь, другим концом уткнутую в лунку в земле.

- А я говорил: легче нужно было вырубать, тоньше. И куда торопимся?

- Тоньше, так она трохи жидковата будет, Миша. Поведёт копну, завалится.

- А эта шибанёт по башке: ума нет, считай - калека!

- Так ты осторожней! - старик налегает на берёзовый кол, по-жабьи надувая щёки и с одышкой отпыхиваясь, в намеченном месте чуть-чуть загоняет отточенное жало в землю. - С дуру можно не только што... Забивай!

Вот и остроины поставлены. Сейчас начнётся ломовая работа. Отец вынимает из кустов вилы с толстенным черенком, за ним берётся за вилы Мишка. Мы с дядей Колей должны сгребать ма­ленькие валочки в один большой вал, который станут таскать в копну Мишка с отцом. А у ост­роины поставлен дед. Он руководит мёткой копен. Грузный старик топчет сено долго, основательно, копна расползается в лепёшку, как тесто, и трудно поверить, что из неё что-нибудь выйдет. Работа из-за дедовской основательности приостанавливается, стоят с на­вильниками в руках отец с Мишкой, ждут, когда дед крикнет им: «Подавай!» Но старик, ка­жется, забыл заветное словцо. На четвереньках, как медведь, он крутится вокруг жерди по ча­совой стрелке, припрыгивает, стараясь лучше умять сено. На деда прикрикивают, торопят. Старик сверху отвечает такой тирадой, что, наверное, в об­ласти слышно. Наконец машет рукой: подавай! Мишка берёт сено аккуратно и не очень много, чтоб не надсадиться. Отец ворочает, как трактор. Сначала стаскивает сено в одну копенку, залезает на неё, топчет, затем пронзает вилами. Чуть приподняв ношу от земли, отец упирает черенок в землю и медленно взваливает на себя многопудовый навильнище. Гнётся, как коромысло, берёзовый черен, у отца подкашиваются ноги, дрожат руки. Сгорбившись, он доносит сено до растущей копны и почти с головой закидывает деда. Старик визжит, брызжет слюной, на­сылает на сына грыжу, а тот, покачиваясь, идёт за новой ношей. Но рассудительней всех дядя Коля. Он прихватил с собой стропу - длинную, метров двадцать, капроновую ленту. Он сворачивает её вдвое и кладёт на землю. Сверху набрасываем кипищу сена, стягиваем стропой и, взявшись за концы, волочем, словно ломовые. Сзади, упёршись вилами в наш с дядей Колей воз, помогают Мишка с отцом. За один раз сена притаранено столько, что минут пять, пока метается эта ноша, можно отдохнуть. Но как же коротки эти пять минут!

Копна медленно, но уверенно растёт. Вот уже и вилами трудно доставать до верхушки, не­удобно подавать сено. Дед трусит оставаться наверху. Он ложится на сено, закрывает глаза и с обре­чённым выражением лица начинает сползать вниз по копне.

           - Держите! - кричит надрывно.

 Мишка с дядей Колей подхватывают старика и со смехом опускают на землю. Дед, жалуясь, медленно поднимается на ноги.          

   - И куда тебя, дедушка, гонит? - говорит сам себе, не ища ничьего сострадания. - Попивал бы сейчас чаи с мармаладом или прогуливался по угору в ботиночках, как студентик...

Я стараюсь поймать глазами взгляд отца: можно?

  - Ну, давай, - отец втыкает в середину копны вилы. Я цепляюсь за черенок, под зад меня толкает Мишка, и вот уже я, как белка, вскарабкиваюсь на самую верхотуру. Встаю, и у меня начинает кружиться голова: высоко! Снизу подают вилы с коротким черенком. Плюю на ла­дошки.

   - Серёдку больше набивай, - советует снизу отец. - Да за остроину держись, а то упа­дёшь...

  Больше ничего не вижу и не слышу: отец засыпает меня с головой. Я смеюсь; в рот и в нос по­падает пыль; чихаю и поначалу не очень споро выполняю свою работу. Снизу, как раньше деда, торопят. В тон старику, ору с копны благим матом:

  - А не утопчешь ладом, прольёт копёшку дождями - опять перемётывать?! – И уже категорично заявляю: - У меня времени не-ет!

  Наконец дело совсем подвигается к завершению. Оставаться на копне дальше - только верхушку ломать. Сбрасываю вилы на землю и с криком «Разойдись!» скатываюсь следом. С видом победителя взираю на наше творение. Но что за уродство?! Вместо прямой стройной копны, какой она казалась сверху, передо мной словно чучело Зимы, созданное ребятнёй на Масленицу. Незамедлительно делюсь переживаниями с дедом.

  - Сейчас, - успокаивает старик. - Не всё сразу – оскребём.

  И дед граблями начинает аккуратно оскребать копну с середины донизу. Выграбленное сено Мишка забрасывает наверх вилами на длинном черенке. Копна на глазах превраща­ется из неопрятного уродца в стройный церковный купол. Даже солнцу приятно пе­редохнуть на таком - огненным петухом примостилось оно на самом кончике остроины.

   - Ну вот, одна есть! – оглашает Мишка завершение работы. - Можно и перекурить.

Садимся на пригорке, у кустов. Только дед ещё возится: чтоб крепче копна стояла и не завалилась, подправляет с боков граблями, черенком забивает под копну ос­тавшиеся клочки сена.

 - Всё-то он оглаживает, всё-то он прихлопывает! - заливисто смеётся дядя Коля. – Как по ней ладошками!

        Дед сердито, с матерком, сплёвывает, но тоже не может удержаться: хихикает.

  - Потеха!

       Отец недоволен. Покусывая соломинку, скептически рассматривает сотворённое.

          - Ты с Перевеса готов всё сено стаскать в одну копну! - без обиды, скорее с тайным восхищением, замечает Мишка.     

  - Я бы вообще зародами метал!

 - Раньше так и делали, - с хрустом в износившихся суставах  опускается на землю дед, подгибает под себя правую ногу, чтоб удобней было сидеть. - Замётывали сено на деревянные сани, потом зимой - по снегу - вывозили. Сани с лета на чурки ставили…

  - Зачем?

  - А чтобы полозья к земле не примёрзли. Не сдёрнешь, если пристынут. Несколько тонн-то! Попробуй-ка. - Громко, с подвывом, зевает, обнажая ряд серых, но ещё крепких зу­бов. - Или на волокушах вывозили. Свалят две-три берёзы вершинами вместе, в комлях цинд­ровкой просверлят, трос стальной проденут... - Это дед уже для меня, чтобы знал, как да чего было. - Наметают зарод, потом вывозят - по снегу ли, по земле ли. Всё больше зимой, конечно, занимались. По чёрной земле тартать - до самого-самого изотрётся. Хотя её, волокушу, всё равно на дрова потом пилили. Второй раз не поедешь с ей...

  - Почему?

  - В лес кто дерево повезёт?! - снисходительно, как  несмышленому, разъясняет Мишка. - Думать надо!

  - Вымирает народ, - непонятно для чего сказал отец. - Всё уходит в прошлое. Написать бы об этом книгу - сколько у меня материала собрано! - да грамотёшки не хватает...

        Отец по-старинке наивно верит, что «грамотёшка» даётся в городе, в университетах, что тамошние учёные мужи о происходящем в деревне знают не хуже его и тягаться с ними деревенскому пеньку нечего, так, черкнуть когда статью в газету...

 

10

 

        Близится вечер. На западе по окаёмку горизонта проползает медная змея заката. И уже шуршит слева от нас, на скошенной поляне.

 - Змея!

        Одним махом Мишка оказывается рядом, прижимает гадюку к земле кирзовым сапогом.

  - Найди бутылку!

        Момент – и я на берегу, а уже через минуту лечу назад с пластиковой тарой.

 - Крышку открой!

 - Наденьте ей горлышко на голову – она дальше сама заползёт...

Змея упирается, грозит вырваться из плена, но как только голова оказывается в бу­ты­лоч­ной горловине, сама покорно залезает в тару. Мишка заворачивает крышку и бросает мне бутылку.

   - Растопим на солнце, а зимой капканы на соболей ставить будем.

Свернувшись клубком, змея дерзко смотрит на своих врагов, бросается и пытается укусить че­тырёхзубой пастью стенку бутыли, когда я стучу в неё пальцем.

   - Тоже жить хочет, - между прочим говорит дед.

   - Ну дак, - хмыкает дядя Коля. - Тебя бы так!

   - А што, мине лучше?..

Ставлю бутылку на солнце.

   - Это ты же рассказывал, дядя Коля, как змея тебя в болотник укусила?

   - Но, укусила, - подтверждает дядька. - Тоже, по ягоду ходил. А змей было в том году! Високосный год был, как щас помню. Всюду змеи кишмя кишели – пропасть! Я «болотники» расправил и хожу вдоль валов, смородину собираю. Как она меня не заметила? Я ей на хвост наступил, а она меня в «болотник» – раз! – куды там, не прокусила! Только белые капельки остались...

  - Чё это? - интересуется дед.

  - А яд.

  Некоторое время молчим. Тишину нарушает старик:

  - А вот у меня случай  был со змеёй (я ещё мальчишкой был).  Нас много,  ребятишек, ко­сило здесь вот, на Дресвяном. Дед с нами был за главного, лет девяносто было ему, а он всё косил. Вот взялся он вечером литовки отбивать, а я пособлял ему, косовища держал, - другие-то ребятишки спали уж... – Дед чешет переносицу, потом большую, заросшую волосом, чёр­ную родинку на крупном носу. - А тут змея! Как из-под земли, честно слово. Я то её вижу, а дед – забыл, как зовут?- не видит. И словно онемел я, слова сказать не могу, предостеречь, значит, старика. А она залезла деду в ичиг – тогда круглый год в ичигах ходили – и укусила. Нога к утру распухла, ичиг разрезали...

   Дед замолкает и, достав платок, начинает громоподобно сморкаться.

   - А со стариком что стало?

   - Умер, што стало. На лодке мы его сплавляли в деревню... – Дед тяжело, бочком, упираясь локтем в землю и  кряхтя, поднимается на ноги. – Пойдем, однако, времени у нас мало, а работы непочатый край...

 

11

 

  К закату ставим три больших копны.

  Когда завершаем последнюю копёшку - как сбитое с ветки пчелиное гнездо, валюсь под кусты смородинника. «Будем сегодня метать ещё или уж завтра? Хорошо бы, если завтра, а сейчас - домой! Сегодня суббота, банный день. Приятно после бани поваляться на диванчике, посмотреть, как в телевизоре копошатся доны, доньи  и  ихние  доньчата, занятые каким-то смешным трудом. Дома прохладно, квас в холодильнике, ок­рошку, наверное, приготовила мама к бане...». Но все мои надежды рушатся, когда раздаётся голос деда:

  - Время есть, сметаем ещё одну вон у той берёзы...

 Канючу:

  - Ну дед!

  - Что дед?! - гнёт подковы-брови старик.

  - За-автра!

  - Тихо! - говорит Мишка, настораживаясь. Объявляет: - Восемь часов - «Бла­гове­щенск» идёт.

  Да, это он! Каждый день он проходит мимо Дресвяного Луга, маня и волнуя моё детское вооб­ражение. Его ещё не видно, но уже отчётливо слышно, как он идёт-гудит за по­воротом реки, летит-доносится его весёлая музыка. И тем волнительней она здесь, где только и слышно, что шур­шание сена да тяжёлое, учащённое дыхание работающих на износ людей. Вот он медленно, величаво является нашим взорам, большой и ослепительно белый. Уже можно прочесть его гордое имя, напи­санное на боку большими чёрными буквами:

 

БЛАГОВЕЩЕНСК

 

Он вещает бла­гую весть. В чём заключена его благая весть? Я не знаю, в чём, но всякий раз, как его вижу, у меня спирает грудь, сжимает сердце. О, как бы я желал плыть на этом теплоходе! Я с завистью гляжу на него, на счастливых, непонятных мне в своей беспечности людей, вышагивающих по палубе, а в го­лове толчками взволнованной крови стучится мысль о какой-то иной, неизвестной мне жизни. Что видел я в свои двенадцать лет? Каким одиноким я чувствую себя в этот момент на душной и затравленной, поставленной  - как говорит отец - на вымирание крестьянской земле. Как мелки и незначительны, как бессмысленны дни моей серой деревенской жизни, когда плывёт нарядный теплоход и люди на нём пьют из сверкающей посуды дорогие напитки. А «Благовещенск», словно нарочно красуясь передо мной, так и скользит по голубой ленте реки. Шлёпают о воду «лапти», является, как птенец из гнезда, красный свисток над тонкой трубой и реку и луга оглашает громкое приветственное «Гу-гу-у-у»...

   - Бла-го-ве-щенск! -  как заклинание,  повторяю запёкшимися от волнения и жажды губами.

           Возле Дресвяного Луга река Лена, стянутая корсетом брустверов, тончает в талии. Теплоход помалу загребает в сторону нашего берега, где глубже, и через некоторое время становится настолько близким, что кажется: ещё немного - и черканет железным брюхом о каменную кромку. Вот уже и люди на палубе видны так ясно, что малым усилием глаз можно угадать их черты. Я бессмысленно скольжу взглядом по незнакомым лицам: вот большие, смешно опущенные к подбородку усы, вот туго обтянутая платьем грудь дородного вида женщины, а там, в отстранении от остальных, в светлых одеждах пожилая пара рука об руку, совсем не похожая на моих бабку с дедом... Тут жадный взор мой натыкается на мальчишку в жёлтой панамке на голове, с мороженым в руках, которое, конечно же, закупили ещё в городе, потому что у нас в деревне мороженого нет. Его, наверное, хранили для него в какой-нибудь специальной морозильной камере, установленной на теплоходе, а иначе, конечно, оно бы растаяло... Нет, вот он не так ест, как надо бы, лизнёт раз-другой и пялится на нас три часа. Я бы, конечно, не стал размузыкивать! Я не вижу, но догадываюсь, что мороженное, подточенное солнцем, капает на корму. От этого мне становится не по себе, как будто самоё сердце моё иссякает по капле. На ногах у мальчишки пижонские сандалики - и я с вызовом ложного превосходства и обиды смотрю на него, сквозь зубы сцеживая на раскалённую резину сапог тягучую липкую слюну. Мне хочется крикнуть жёлтой панамке что-нибудь обидное, но я не знаю, чем можно обидеть городского мальчишку.

  Завороженные, мы смотрим на теплоход, как на загадочный призрак, судно с другой планеты. Отец козырьком приложил ладонь ко лбу, защищая очки от солнечного света. Временами он впечатлено хмыкает и с досадой рассекает рукой воздух. Дед опёрся о черенок воткнутых в землю вил и подслеповато щурится на «Благовещенск».

- Интересуюсь, сколь билет стоит на эту хреновину? - требовательно оглядывается на нас, устремивших любопытные взоры на теплоход, но ответа не дожидается. - Тыщи две-три - не меньше, - говорит убеждённо и снисходительно смеётся. - Как раз наши с баушкой две пенсии!

  Мы не обращаем внимания на старика, потому что женщина в старомодном голубом платье, каких давно нет даже у наших деревенских дев (наверное, мать этого глупого мальчишки), помахала нам с палубы. Дядя Коля снял с головы засаленную кепку и со смехом машет ею в ответ.

  - Приезжай к нам! - кричит, сверкая белками озорных глаз. - На рыбалку пойдём с ноче­вой!

Женщина тоже что-то кричит и весело смеётся. Речной ветерок до колена обнажил белую ногу, вынутую из туфли и поставленную на металлическую решётку бортов. Как занавес, расходятся голубые полы и властно приковывают к себе мой смущённый взор. Мне кажется, будто я отчётливо вижу нежные лодыжки, там, где остался розовый след от ремешка туфли, едва-едва тронутые загаром. А в голове моей возникают литые, оплывающие густым солёным потом, словно бы обуглившиеся плечи отца...

          - Лаптёжник! - презрительно говорит Мишка. - И смотри, дядя Коля, бегает ещё!

  - Ну дак! Тебе скипидару налить в одно место - тоже побежишь!

  - Такие уже не делают теперь... - роняет отец.

Дед поправляет на голове платок из куска наволочки, не без гордости вспоминает, должно быть, самое яркое событие своей жизни:

  - Я тоже плавал! Молодым ишо. Поплыли с Михаилом Шишкиным в Якутска - учиться на сапожников. Председатель, Мишкин отец, выписал нам справки... В Осетровском порту грузились баржи, мы воровски пробрались на пароход «Полина Осипенко», - денег-то на билет не было, откуда они - деньги? - спря­тались за ящиками и поплыли! - Дед тоненько, с матерком, смеётся и покачивает головой, порицая себя за молодецкую непутёвость. - Нашли нас, хотели ссадить на берег. Ну, упросили мы капитана, дозволил нам плыть. А пароходы-то на дровах ходили, вот мы с Шишкиным целыми днями-ночами и пи­хали лесины в топку... Двадцать два дня плыли! А через полгода возвращались в рубашке да в кальсонах. Доскреблись до Киренска - снег пошёл. Мать перемать, думаю, понесёт шугу и станем посреди реки! Но, доплыли кое-как. Я в Казарках вылез, а Шишкин до Осетровой проплыл - стыдно ему было в деревне в таком виде появиться, а в городе у него тётка жила. Пришёл я огородами к дому родителев... Худой, обовшивевший, в руках - фанерный чемодан­чик... - Иронично сплюнув, громким, весело-нравоучительным голосом старик заканчивает: - И сапожни­ками не стали, но свет повида-али!

          Я не слышу старика. Я жадно смотрю на теплоход, который уже далеко от нас. Вскоре он пропадает за поворотом реки, но ещё долго доносится до Дресвяного Луга его крылатая музыка. Туда, где растаял «Благовещенск», забредает по самые бока уставшее солнце, роняет в воду жёлтые капли пота... Мы молчим. Молчит луг. Только в траве строчит свою песню-стёжку саранча да в реке, гоня­ясь за мальком, бухает хвостом о воду жирующая щука. И вдруг до нас долетает «Гу-гу-у-у...», но уже грустное, прощаль­ное.

         Я срываюсь с места, бегу, падаю, запнувшись за толстые стебли свиного борща, расцарапываю голое тело о ветки шиповника. Но нет теплохода, нет счастливых беспечных людей, нет женщины в голубом платье...

     С луга доносятся взволнованные голоса, из которых выделяется истерический крик деда:

   - Ну, куда этот пошеленец побежал? В Пушшино?!

   - Я его завтра дома оставлю! - заверяет отец, но я знаю, что не оставит, потому что уже не раз обещался - и не оставлял.

  Старик взвывает:

   - Каки-их только полоротая не на­рожает!

  - Да успокойтесь вы! Привыкли, чуть чего - орать! - вступается Мишка. - Пойду, схожу за ним...

  - Ты сам-то не кричи только там! - советует отец, когда Мишка спускается под угор. - Действительно: хватит, батя, доорались уже...

  Мишка находит меня сидящим на бруствере. Пристраивается рядом на камень и - молчит. Пуская блинчики по воде, заинтересованно считает касания. Долго смотрит на течение...

           - Светлеет вода...  К  сентябрю вообще прозрачной будет, как родник. Белая блесна уже не пойдёт - красную надо. Или жёлтую, из латуни. А тебя есть латуневая?

  - Нету, - хмуро буркаю в ответ.

  - Подгоню тебе. Я до армии занимался - делал такие. Есть там одна уловистая - сколько щук перетаскал на неё! Мне-то она...

  Пристыженный наивной слабостью, возвращаюсь с берега на угор. Следом Мишка стучит сапогами по камням, задумчиво щурится. «Подожгу всё их сено!» - рождается во мне злая мысль, но уже через миг я стыжусь её. Молча встре­чают меня дедушка, отец и дядя Коля. Стараюсь не глядеть им в глаза, а они, словно обо всём ведая на­перёд, ни о чём не спраши­вают. Так же, безмолвствуя, идём к ручью, где предстоит сегодня сме­тать ещё одну копну. Остановившись у последней остроины, иголкой воткнутой в зелёное сердце земли, дед вполголоса бормочет:

   - Живут же люди...

  И снова - молчание. Каждый думает о своём, сокровенном...

  И только - шорох усохших трав, глухое покашливание старика да симфонический стрекот кузнецов, прыгающих над черенками граблей, словно через упавшие на луг деревянные радуги... Теперь уже никто не может нас отвлечь, ничто не потревожит и прервёт нашу работу: так втянуты мы в этот кропотливый труд! Поминутные мысли об этом заклёвывают все прочие, благородные, но абсолютно непригодные для нас чувства,  которыми тешит себя самолюбивое человечество. Из-под поднятого  вала  поскакала  большая  жёлтая  лягушка.  Я посадил  её в пенопластовую чашку, прикрепил бумажный парус и пус­тил по ручью. Мой самодельный кораблик скоро заскользил по голубым волнам, ловко увёртываясь от коряг и зелёных, покрытых тиной камней.  

   - Плыви в Тикси! – сказал дядя Коля.

 

12

 

Этот мир устроен неправильно - уж во всяком случае, он создан не для меня, и всё больше я в этом убеждаюсь. Только ближе к ночи проклятая мошкара, изготовившись спать, начинает нерешительно оседать на стеблях травы. Когда в ушах наконец смолкает надоевшее за день гудение и становится возможным смотреть вокруг без прищура, мы отчаливаем домой. Лодка бежит-скользит по вечерней реке, встречным ветерком ласкает пыльные, испепелённые солнцем лица. Вот она, долгожданная прохлада! Солнце скрылось; в горниле распадков дошаивают последние алые головёшки. И вот уже лёгкие синие сумерки марают стволы деревьев и кромки остающихся позади берегов. Взлетают по­тревоженные моторкой красноголовые крохали, но тут же пропадают в тиши и блёклой неясности подкрадывающейся ночи. Высвечивает на далёком небосклоне одинокая звезда... Дед лёг на дно лодки, укрылся телогрейкой и тихо дремлет. Не замечаю, как и сам начинаю клевать но­сом...

 

  И снится мне белый теплоход. Он плывёт по утренней реке, полный дерзких помыслов и надежд. По палубе теплохода чинно гуляет нарядное общество людей, избранных, отмеченных че­стью плыть на этом судне. Они смеются, пьют из хрустальных бокалов и наслажда­ются музыкой, неторопливо льющейся из репродуктора. На носу теплохода стоит обворожительная жен­щина в голубом платье. Прохладный речной ветерок пенит её лёгкие вьющиеся волосы. Хрупкий, смущённый мальчик прижался к ней и боязливо смотрит за корму. Весело играет вода за бортом, проносятся мимо редкие осенние листья. Со всех сторон высятся горы и жёлто-красные леса; изредка мелькнёт и исчезнет за поворотом одинокая деревушка... Вот на­чинают попадаться луга и серые от прошедших дождей копны,  лёгкий парок взвивается над ними. Один из этих лугов маль­чику до боли знаком. Несколько человек стоят на скошенной поляне и машут мальчику ру­ками, но так машут, словно навек прощаются с ним. До рези в глазах вглядываясь в лица этих людей, - он вдруг узнаёт их! Сам не замечает, как поднимает руку и тоже машет им на прощание. Играет музыка, теплоход шлёпает «лаптями» по воде, но сквозь шум долетают с берега слова: «Будь счастлив, милый, в той далёкой стране!»

 

Тут я просыпаюсь и тихо плачу. Мне очень жаль этого мальчика. Дед рас­ценивает мои слёзы по-своему:

  - Замёрз? – приподнимает край телогрейки. – Лезь под стяжёнку...

Забираюсь к старику, успокаиваюсь и снова засыпаю.

В темноте лодка упирается в берег, где ещё днём купали в реке иконы отчаявшиеся старухи, а сейчас только синяя темь воды. Дед корячится, кряхтит, не может спросонья вылезти из лодки, то одну, то другую ногу неуверенно перекинет за борт, но тут же боязливо одёргивает назад.

  - Ты так скоро на старуху ногу закинуть не сможешь! - крупно содрогается животом дядя Коля.

  На лавочке, как обычно, сидит в одиночестве бабушка: ждёт. С нашим появлением встаёт - вспухшие веретьями жил руки скрещены на животе, связка ключей оттягивает карман выцветшего платьишка. Подсобляет - берёт у старика грабли.

- Чё, баушка... как картоха? - уморено переставляя кирзовые сапоги, спрашивает с тяжёлой одышкой дед.

        Старуха вздыхает:

- Несколько кустов подкопала - две-три балаболки...

- Худо. Картоха - продукт!

       Я иду позади всех. У ворот останавливаюсь и смотрю туда, куда скрылось солнце. Темно. В небе лежат крупные звёзды. За рекой, на опушке леса, загорается длинноно­гая створа. Красный огонёк призывно ми­гает уставшему миру...

И тут я с неизъяснимой ясностью по­нимаю, что вместе с теплоходом, ушедшим вверх по течению, закатилась за горы часть моей жизни, и что такого дня, как сегодня, больше никогда не будет.

 

Иркутская область

 

 

 

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ

МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев