> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 10'07

Борис Романов

XPOHOC
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
СИБИРСКИЕ ОГНИ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

Борис Романов

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПОВЕСТЬ

А.С.Пушкин. Портрет работы К.П.Мазера. 1839 г.

ПУШКИН Александр Сергеевич (1799 - 1837), поэт, прозаик, драматург, публицист,

В четверг 10 августа 1833 года Александр Сергеевич Пушкин вместе с праздничной толпой смотрел, как торжественно спускался на воду построенный на Адмиралтейской верфи 84-пушечный парусный корабль «Владимир». Тысячекратное ура, орудийная пальба с вышедших в море судов, грозный шум, треск движущейся к воде махины, и — «Корабль вбежал в Неву — и вот среди зыбей, / Качаясь плавает, как лебедь молодая». Зрелище завораживающее, державное. На церемонии присутствовал Государь. Небо было ярко-синим, даль безоблачной.
Всего через день погода резко переменилась, стало пасмурно, ветрено, дождливо. А в ночь на 17 августа, перед отъездом Пушкина из Петербурга поднялась буря. «…От тебя я уехал в самую бурю, — писал он жене с дороги. — Приключения мои начались у Троицкого мосту. Нева так была высока, что мост стоял дыбом… Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись… Болота волновались белыми волнами…Что-то было с Вами, Петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что если и это я прогулял? досадно было бы»1.
Поэт уезжал в дальнее путешествие, получив по Высочайшему соизволению отпуск на четыре месяца. Занятый «Историей Пугачева»2, отпуск он испрашивал, чтобы «дописать роман». Путь, замысленный еще зимой, лежал на восток — через Москву, Нижний Новгород и дальше, по пугачевским местам, через Казань — до Оренбурга. Пушкин проехал две с половиной тысячи верст, иногда надолго задерживаясь, в Симбирске даже на неделю (не задалась дорога, которую вдруг перебежал заяц), но после Москвы редко сворачивая с почтового тракта. Уж слишком растрясло на скверных тверских проселках коляску, которую пришлось в Москве ремонтировать.
О чем размышлял он, глядя на немереные просторы, рассматривая осанистый нижегородский кремль, напоминавший о смутных временах и самозванцах, слушая под Казанью речи видевших Пугачева стариков и старух, торопя нерасторопных ямщиков, глядя на непроницаемые лица башкир в трепаных лисьих шапках? Перебирая в памяти дорожные встречи и знакомства, катясь в запряженной шестерней коляске пустынным оренбургским трактом? О русском бунте, бессмысленном и беспощадном, о «скотской жестокости» Пугачева? Или об ужасных казнях пугачевцев, которых «вешали за ребро, сажали на кол»? Тревожился о жене, которой так часто писал с дороги? Но весь этот путь для поэта был путем в глубь и в даль России, в глубь ее истории, в ее даль, уходящую в слепящие степные пределы. И судьба человека в этих пространствах и грозных событиях так часто казалась «насмешкой неба над землей».
Возможно, что уже в дороге поэт обдумывал свою последнюю поэму. Но даже если замысел был только едва различим, долгий, месячный путь от западной столицы до юго-восточных оренбургских окраин России, очевидно, сказался в Петербургской повести. Из Оренбурга, через Уральск Пушкин, как и намеревался, направился в Болдино, куда приехал темным вечером 1 октября. Началась так называемая вторая болдинская осень 1833 года. Началась она с работы над «Историей Пугачева».
Уже после того как был написан «Медный Всадник», продолжая размышлять о России и Петре, Пушкин вспомнил августовский праздничный спуск «Владимира»: «Россия вошла в Европу, как спущенный корабль — при стуке топора и при громе пушек»3. Корабль — Россия, а придал кораблю «бег державный» — Петр. Об этом Пушкин говорил еще в стихотворении «Моя родословная» (1830). Но во Вступлении к Петербургской повести день «в тумане спрятанного солнца» уныл, море пустынно. Царь еще только обдумывает, что здесь будет заложен, как корабль на верфи, город. Суровость пейзажа подчеркивает значительность минуты. Праздничный, одический подъем слышен во Вступлении, когда речь заходит о вознесшемся граде Петра.
Хмурый пейзаж первых строк поэмы ее исследователи связывают с началом неоконченной поэмы Пушкина «Езерский», получившей от публикаторов название по фамилии героя, родственного бедному Евгению4: «Над омраченным Петроградом / Осенний ветер тучи гнал…» И Вступление к «Медному Всаднику» начато ненадолго оторвавшимся от материалов «Истории Пугачева» Пушкиным, судя по помете на рукописи, 6 октября, в осенний, возможно, ненастный день. В этот день вчерне были набросаны первые строки поэмы, но, видимо, поэт ощущал, что «ко звуку звук нейдет», и тетрадь («Альбом без переплета») была отложена. Какого звука он ждал и искал — об этом говорят черновики. Звук связан с одним из двух главных героев поэмы — Петром. Вот первый набросок начала5:

На берегу варяжских волн
Стоял глубокой думы полн
Великий Петр. <…>

Но «Великий Петр» — ничего не говорящее определение, Петр и вошел в историю с этим эпитетом. Пушкин началом недоволен. Затем следуют варианты: «Однажды Царь», «Великий Царь», «Великий муж», пока в Первой беловой рукописи не появляется: «Стоял Он дум великих полн». Вот это-то сакральное, с прописной буквы Он, в беловике подчеркнутое, и определило, как некий камертон, ведущий звук поэмы. Слово Он сразу создало не только сакральный образ Царя, помазанника Божия, но и Творца, Демиурга, чудотворного строителя. Пушкин следует давней традиции: еще Ломоносов в «Надписи к статуе Петра Великого» назвал царя земным божеством, да и в пушкинской «Полтаве» — «Он весь, как Божия гроза…» Потому все эпитеты излишни, и поэт повторяет в начале следующей строфы, после многозначащей паузы: «И думал Он», усиливая разрывом строки значимость местоимения, его монументальную библейскую лапидарность. В то же время металлический звук «н», сопровождаемый перекатами «о», сразу организует и выстраивает торжественное звучание Вступления, неповторимо и ненавязчиво оркеструя стихотворную речь:

Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море…

Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво…

Звук организует и подчеркивает неотрывную от плоти слова мысль. С этим звуком связаны и два незабываемых, поразительных образа Петра в поэме: стоящего «на берегу пустынных волн», провидящего «юный град», и Медного Всадника, преследующего несчастного Евгения «по потрясенной мостовой». Для Пушкина чрезвычайно важен звук — очевидно, поэтому в ней ни разу не прозвучало подлинное имя столицы — Петербург, за исключением подзаголовка, определившего поэму как «Петербургскую повесть». Немецкое «бург» не ложилось в строку, оно прозвучало бы грубым диссонансом, потому он и называет град Петра Петроградом и Петрополем6, которые соединяет с естественным ямбическим движением поэмы то же «о» — один из определяющих ее просодию звуков.
Как только звук нашелся, поэма стала писаться не просто быстро, а почти молниеносно. В конце Вступления «Болдинского автографа» стоит дата — 29 октября, после 138 стиха Первой части во второй черновой рукописи — 30 октября, и под Заключением той же болдинской рукописи «31 октября 1833. Болдино. 5 ч<асов> 5<минут>» (видимо, утра). Так же быстро и вдохновенно, по собственному признанию, «в несколько дней», была им написана в 1828 году, и тоже в октябре, другая поэма, воспевшая Петра — «Полтава». Но за вдохновенным порывом стояли не только многочисленные варианты и поэтические подступы, след напряженного труда, но и долгие раздумья о том, что так сжато и многозначно, с такой захватывающей свободой и естественностью прозвучало в Петербургской повести.
Одним из подступов был незавершенный «Езерский». Не случайно эту поэму счел за варианты «Медного Всадника» еще первый издатель сочинений Пушкина, обратившийся к его рукописям, П.В. Анненков, а вслед за ним многие. Среди них, например, В.Я. Брюсов. Написанный онегинской строфой, «Езерский» перекликался с «Медным Всадником» не только картиной омраченного осеннего Петрограда, но и героем. Езерский, несмотря на то, что мог гордиться предками, бывавшими «в великой силе при дворе», «…жалованьем жил / И регистратором служил». Евгений Петербургской повести того же, не безвестного происхождения, он из дворянского рода, некогда блеснувшего «под пером Карамзина», но «где-то служит». Впрочем, Пушкин и о себе говорил похоже:

Могучих предков правнук бедный,
Люблю встречать их имена
В двух-трех строках Карамзина…

Пушкин пробовал сделать Езерского литератором: «…мой чиновник / Был сочинитель и любовник; / Свои статьи печатал он / В "Соревнователе"». То, что Евгений, возможно, поначалу представлялся Пушкину поэтом, говорят черновики «Медного Всадника», где есть отвергнутые строки: «В то время мой сосед-поэт» и даже «В то время молодой поэт». В окончательном тексте Евгений мог лишь «размечтаться как поэт».
Обозначая поначалу своего героя как «ничтожного», Пушкин не вносил в это определение, оставшееся в черновиках, прямой уничижительный смысл. Некогда он и о поэте сказал: «…меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он». Говоря об Евгении — «…трудом / Он должен был себе доставить / И независимость и честь», Пушкин вполне мог бы эти слова отнести к себе. Поэтому автора от Езерского и Евгения, персонажей чем-то ему очень близких, отличает главным образом то, что он поэт7. Ведь это отличало его, скажем, и от младшего брата, Льва, который как раз в том самом ноябре 1824 года, когда случилось страшное наводнение, погубившее «ничтожного героя», и поступил на чиновничью службу в Департамент иностранных вероисповеданий. А бедный Евгений мог служить в том же департаменте. Лев Пушкин прослужил в нем два года, затем определившись в драгунский полк юнкером. Как говаривал о нем старший брат: «На седле он все-таки далее уедет, чем на стуле в канцелярии». Так что примерить к себе чиновничью участь поэт, после лицея вступивший в службу коллежским секретарем и в конце концов дослужившийся до титулярного советника, мог не без оснований.
Но родство Пушкина со своим героем в другом. В том, что и он чувствует себя частным человеком, который вовлечен в роковое движение истории. Потому он и делает героя повести столь незаметным, «маленьким» человеком, что его малость подчеркивает беспощадность державной устремленности и неумолимость исторических судеб. Пусть социально Евгений действительно «ничтожный герой», главная его черта, ненавязчиво указанная, — смиренность. Он не бунтарь, поначалу он принимает испытания, не ропщет. «Нева на площади бунтует / Несчастный молча негодует…» — эти афористичные строки Пушкин написал и вычеркнул. Вряд ли ему были нужны намеки на взбунтовавшуюся 14 декабря 1825 года Сенатскую площадь, которая почти все время присутствует в поэме, разделяя Евгения, сидящего на мраморном льве или с опущенной головой проходящего мимо, и властного Всадника на скале. Евгений — не декабрист. В своих мечтах он не идет дальше скромного счастья с Парашей и желания найти приют «смиренный и простой». Эта смиренность особенно заметна на фоне преследующего его, вездесущего горделивого истукана. Потому именно, что он смирен, Евгений не гордится и древним родословием. Но беглое упоминание о нем важно, — речь идет о роде, обедневшем и приведшем героя поэмы к ничтожеству как раз в результате Петровских реформ, а значит того же рока истории. За спиной Евгения — Россия отблиставших предков. Это и придает безумной угрозе, обращенной к Царю, отдавшему собственный город на волю роковых стихий и поднявшему на дыбы Россию, исторический пафос. Угроза не конкретна, она апокалипсична, она напоминает чудотворному строителю, что его творенье расположено над бездной, что рано или поздно сбудется безумное предсказание: «сему месту пусту быть». Державная воля Царя, подстегивавшего историю, противостоит враждебной стихии, которую усмирить навсегда невозможно.
Фальконе изобразил Петра (голова изваяна его ученицей Анной Мари Колло) в лавровом венке и короткой мантии. Одеяние было условно, но отчасти напоминало и римскую тогу, указывало на легендарных основателей Рима, на римских императоров. Величие Петра утверждалось в непоколебимом движении мировой истории. Царская воля названа в поэме роковой. История без властной воли невозможна, она не может вместе со стихиями останавливаться перед судьбой малых сих, как, впрочем, и великих. В законченной за несколько дней перед «Медным Всадником» поэме «Анджело» Пушкин замечает, что «власть верховная не терпит слабых рук». Царь, возводя великий город, упорно побеждал враждебную стихию, но вот стихия ворвалась на петербургские улицы, походя уничтожив случайного, смиренного человека, живущего скромными расчетами на счастье. И преследует Евгения не сам Петр, а тень самодержца, само имя власти, ее раскатистое, «тяжело-звонкое» эхо. Но глубинный смысл поэмы не сводится к трагической символике, и, видимо, не желая подчеркивать ее, Пушкин переменил в уже прочитанном Высочайшим цензором тексте последние строки Вступления, предупреждавшие, что повесть — «…страшный лишь рассказ, / А не зловещее преданье…»
Возможно, поначалу Пушкин хотел придать несколько иной оттенок безумному мятежу своего героя. Об этом говорит правка Пушкина, когда он в строке «Колпак изношенный снимал» переменил «колпак» на «картуз», после «бунта» появившийся на Евгении, некогда носившем шляпу, в коей он изображен в первой части. Казалась бы, неопределенный колпак отсылал пушкинских читателей к колпаку юродивого в «Борисе Годунове», говорящего Царю правду в лицо. Но со времен общества «Зеленой лампы» поэт не раз видел колпак на себе. Некогда, в ответе на обращенное к нему четверостишие В. С. Филимонова, сопровождавшее поэму «Дурацкий колпак», Пушкин, благодаря за присланную книгу, писал о колпаке, который был связан музами:

… старый мой колпак изношен,
Хоть и любил его поэт;
Он поневоле мной заброшен:
Не в моде нынче красный цвет.
Итак, в знак мирного привета,
Снимая шляпу, бью челом,
Узнав философа-поэта
Под осторожным колпаком.

Исправив «колпак» на «картуз», Пушкин символическую деталь сменил на конкретную, — философско-символический смысл поэмы не нуждался в намеках.
Только безумец может бунтовать против неумолимого хода истории и сопровождающих его возмущенных стихий. Пушкин не один раз примерял к себе роль безумца, вспоминая не столько объявленного безумным Чаадаева, сколько душевно больного Батюшкова, чья статья «Прогулка в Академию Художеств» прямо отозвалась во Вступлении «Медного Всадника». Батюшкова он увидел 3 апреля 1830 года, и вид поэта, который, казалось, умирает, потряс Пушкина. Возможно, память о последней с ним встрече отозвалась и в стихотворении « Не дай мне Бог сойти с ума…» (оно, по мнению многих пушкинистов, написано той же болдинской осенью), и в образе помешавшегося Евгения. Почти в те же вдохновенные дни поэт изобразил еще одного сумасшедшего — Германна в «Пиковой даме», законченной в начале ноября, следом за «Медным Всадником». Германн противоположен «ничтожному герою», он не робкий мечтатель, а расчетливый немец, «у него профиль Наполеона». Его сводит с ума страсть игрока, а не рок истории, но и тут Пушкин говорит о «насмешке неба над землей».
Возмущенная, природная ли, историческая ли, стихия не замечает личности, «обывателя», а тем более «ничтожного героя». Несомненно, что изображенное Салтыковым-Щедриным в «Истории одного города» наводнение, преодолевшее державную волю Угрюм-Бурчеева и не пощадившее никого, так что слышались только человеческие «вопли, стоны и проклятия»8, — отзвук петербургского наводнения, изображенного Пушкиным.
Потому в поэме и превращается Он в Медного Всадника, что только такой неколебимый символ и может олицетворять государственность, только в нем и обнаруживается ее двойственность — не только исторически устроительная, созидательная, но и демоническая, не считающаяся ни с природой, ни с человеком. Такова же и воздвигнутая Им столица, неожиданно, но не случайно названная тритоном, химерическим морским чудищем с человеческим туловищем и рыбьим хвостом, которое, всплывая, трубит в звонкий рог. Уподобленный мифологической химере, город в той же строке именуется по-гречески Петрополем9. И Медный Всадник, названный кумиром, может напомнить столь же мифологического кентавра. Медный Петр без коня трудно представим, хотя на полях рукописи Пушкин изобразил на громовой скале коня без всадника. Город — тритон, царский кумир — кентавр, и человек оказывается чужд не только враждебной стихии, но и городским чудовищам, грозящим обезумевшему воображению последней гибелью10. Поэтому Евгений не только бунтует, он напоминает царю о неизбежной гибели, о Божьем суде. И даже «львы сторожевые» на Петровой площади «с подъятой лапой, как живые», могут показаться львами из Апокалипсиса, в котором сказано: «головы у коней — как головы у львов», а оживающий Медный Всадник становится для Евгения одним из тех апокалипсических всадников, которые «имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные» (Откр. 9, 17).
В поэме Евгению противостоит не столько Царь, сколько державный кумир, символ неколебимой государственной воли, символ Империи. Историческая необходимость не может обращать внимания на частного человека, на личность. С этой необходимостью готов был примириться, признавая «торжество общего над частным»11, демократ Белинский, вчитывавшийся в поэму с некоторым недоумением. Критик считал настоящим ее героем Петербург. Но именно здесь за поэмой встает известный спор Пушкина с Адамом Мицкевичем, который прослеживается и в замысле, и в пафосе «Медного Всадника».
Вышедший за год до того в Париже четвертый том сочинений Мицкевича был подарен Пушкину незадолго до отъезда в Оренбург. Том привез из-за границы приятель поэта С. А. Соболевский. Уезжая, Пушкин переписал по-польски три стихотворения Мицкевича из «петербургского» цикла «Отрывок», заключающего третью часть «Дзядов»: «Олешкевич. День накануне петербургского наводнения 1924», «Русским друзьям» и, не полностью, «Памятник Петру Великому». Из трех стихотворений два, первое и последнее, упомянуты в примечаниях Пушкина к «Медному Всаднику». И хотя, упоминая стихотворение «Олешкевич», он говорит о том, что описание Мицкевича не совсем точно, что «Снегу не было — Нева не была покрыта льдом», Пушкин, конечно, хочет сказать не столько о неточности, сколько о тенденциозности. Тем более что его самого в те дни в Петербурге не было. Страшного бедствия, о котором говорится в «Олешкевиче», Мицкевич тоже не видел — он попал в Петербург через день после наводнения, 9 ноября 1824 года. Но всюду были свежие следы пережитого городом разрушительного несчастья, тяжелое ноябрьское небо смотрело мрачно. Добиравшийся в столицу из Вильны две с лишком недели по осенней распутице польский поэт был удручен изгнанием и непогодой. Еще и поэтому Петербургское ненастье, изображаемое Мицкевичем, гнетуще и символично:

Когда небо пламенеет от лютого мороза,
Оно вдруг почернеет пятнами,
Подобно замершему лицу мертвеца…

Начиная так стихотворение, далее он переходит к мрачным пророчествам, изображая вихри, поднявшие головы, как морские чудовища с полярных льдов, грозящие и тирану, и его «жалким» подданным. И в других стихотворениях «Отрывка» повсюду прослеживается видение мрачного города, Императорской твердыни, где решетчатые ограды кажутся тюремными решетками, а скакун, поднявший Петра над скалой («Памятник Петру Великому»), сравнивается с повисшим над бездной и превращенным в лед водопадом тирании, который неизбежно должен растаять под солнцем свободы.
Строки Вступления к «Медному Всаднику» противопоставлены неприязненным краскам Петербурга в стихах Мицкевича12. Пушкин рисует совсем иной город: в нем «Одна заря сменить другую / Спешит, дав ночи полчаса». Признаваясь в любви к творению Петра, он выступает не только с одическим гимном, но и с лирическим признанием, бросающим отсвет на сочувственный рассказ о несчастном Евгении.
Мицкевич, ненавидя тиранию и Империю, не может увидеть северную столицу другими глазами. Кроме того, апокалипсические пророчества Мицкевича именно благодаря злободневному подтексту романтически условны, не зря в стихотворении «Олешкевич» они вложены в уста кабалиста и чародея. Пушкинская эсхатология совсем другого рода, она далека от «мистического символизма» и связана скорее с народным пониманием потопа как Божьей кары:

Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!
Народ
Зрит Божий гнев и казни ждет.

Здравый взгляд богобоязненного народа на бедствие подчеркивает следующая строка: «Увы! все гибнет: кров и пища!».
Пушкинский рок (который не всегда «насмешка неба») не противопоставлен державной воле Петра, совпадающей во Вступлении и с логикой истории, и с самой природой. Еще в «Арапе Петра Великого» Пушкин говорит о столице, поднимавшейся из болота «по манию самодержавия», являя «победу человеческой воли над супротивлением стихий»13. Петр на морском берегу — воинственный созидатель, и потому глядит в будущее с бодрой уверенностью:

Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.

Угроза таится в другом лике Петра, в оживающем кумире. Кумир пробужден двойным бунтом — природы, ее враждебных, возмущенных стихий, и безумным вызовом Евгения.
Но хотя в Петербургской повести звучат ответы польскому поэту, их можно услышать не столько в намеках и прикровенно высказанных возражениях, сколько в ее историософском пафосе, не сводимом к прямой полемике. Мицкевич бросает обвинения русскому самодержавию, видит в нем только жестокий деспотизм. Пушкин говорит об историческом роке и об исторической миссии Петра. Его исторический оптимизм прямо высказан во Вступлении — лирическом гимне и Петербургу, и России:

Красуйся град Петров и стой
Неколебимо, как Россия,
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия;
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!

Много размышлявший о «демонической» природе всякой государственности, Даниил Андреев считал, что в «Медном Всаднике» Пушкин выразил идею «неразрешимости ни в рассудочно-логическом, ни в плане гуманистической совести противоречий между личностью и демонизированными законами мира»14. Мицкевич клянет русских царей. Пушкин говорит о «насмешке неба над землей», о безжалостной логике истории. Мицкевич остается в пределах политики и современности. Пушкин, рисуя наводнение (подчеркнув, что его «описание вернее») и гибель не романтического героя, а бедного Евгения, в то же время, выходит за пределы истории, говоря о проблемах метаисторических. Так что, если русский поэт и отвечал польскому, то «Медный Всадник» был ответом ассиметричным, хотя в этом ответе есть и прямая полемика со стихами «Дзядов».
«Медный Всадник» трагедиен не только участью беззащитного человека, которому гибель грозит отовсюду — и от природных, и от исторических стихий, но и тем, что гибель грозит утверждающейся цивилизации, какой бы неколебимой она ни казалась и как бы жалок ни был шепчущий невнятное пророчество безумец. В Петербургской повести, может быть, больше всего поразителен мудрый трагизм Пушкина, жизнеутверждающее приятие мира.
Уезжавший из Петербурга в жестокую непогоду, грозящую новым наводнением, Пушкин не мог не вспомнить предания о «петербургском потопе». Осенью 1824 года, томясь в Михайловской ссылке, поэт жадно ловил столичные известия. О наводнении 7 ноября он мог узнать из газет. Но газеты были немногословны и официально сдержаны. А о том, что рассказывали поэту очевидцы, мы можем судить, например, по письму С.М. Салтыковой15, через год ставшей женой Дельвига. Она подробно описала петербургское наводнение в письме к оренбургской подруге, А.Н. Семеновой16: «… К утру ветер так усилился, что люди не могли больше выходить, боясь потерять шляпы; он еще усилился к 10 часам, и, наконец, три четверти города было залито водой, люди, ехавшие на дрожках, принуждены были вставать, чтобы не слишком промокнуть. На улицах было видно множество народа, бегущего и кричащего. Сначала это забавляло, но так длилось недолго: с каждой секундой опасность становилась все сильнее, наконец, в три часа дня появились волны почти на всех улицах; барки очутились на Невском, лавки, магазины были залиты водой; воцарился ужаснейший хаос, мосты были снесены, сломаны; были несчастные, которые тонули, не успевши спастись или не могши это сделать, так как невозможно было войти ни в один дом: вода достигала до 2-го этажа, в особенности у Фонтанки и у Невы. Но самая ужасная картина была на Васильевском острове, в Коломне и в Галерной гавани, где дома были снесены в Кронштадт; говорят, что их осталось очень мало. Даже на Моховой была вода, я ее видела собственными глазами; приходилось ездить на лодках. Конные караульные отряды потеряли множество лучших лошадей; ты, может быть, слышала про Королева, богатого купца, имевшего чудную лавку под Английским магазином; он потерял на 100 000 руб. товару, а многие другие так и всё потеряли. <…> Нужно было видеть город на следующий день: сколько опустошения, сколько несчастных! Насчитывают 14 000 человек погибших и гораздо большее число совершенно разорившихся и не имеющих даже крова. Каменный остров и вообще все острова в жалком положении. <…> На другой и на третий день видны были барки, оставшиеся на улицах, у Зимнего дворца, на Царицыном лугу и пр. Парапеты испорчены, мосты сломаны, одним словом, Петербург представляет собою грустное зрелище, повсюду видны лишь похороны. Со Смоленского кладбища нанесло множество крестов к Летнему саду — на улицах лежали мертвые тела на другой день. <…> Рассказывают много раздирающих сцен; между прочим, про некоего Луковкина, моряка, имевшего дом на Гутуевском острове — совсем близко от залива и, следовательно, на очень опасном месте. Была у него жена и трое детей, за которых он очень беспокоился в этот день, так как был дежурным и не мог вернуться до вечера. Наконец, когда он пришел домой, то не нашел ни жены, ни детей, ни крова, ни единого следа своего жилища — каково его состояние!»17
Поразительная точность и выразительность пушкинских красок в картинах наводнения, четырехстопный полет ямба, в котором чередуется перекрестная рифмовка с опоясывающей и парной, подчеркивая естественность, непреднамеренность стихотворной речи, действуют завораживающе:

Редеет мгла ненастной ночи
И бледный день уж настает...
Ужасный день!
Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури...
И спорить стало ей невмочь...
Поутру над ее брегами
Теснился кучами народ,
Любуясь брызгами, горами
И пеной разъяренных вод.
Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова <…>

Осада! приступ! злые волны,
Как воры, лезут в окна. Челны
С разбега стекла бьют кормой.
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, бревны, кровли,
Товар запасливой торговли,
Пожитки бледной нищеты,
Грозой снесенные мосты,
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!

Наводнение определяет не только сюжет поэмы, но и ее ритм, мелодический напор, в Части первой ускоряющийся, и напряженно замедляющийся во второй. В ней все входит в «порядок прежний», и народ, ждавший казни, поражает «бесчувствием холодным», как и поспешно воспевший наводнение Хвостов:

Чиновный люд,
Покинув свой ночной приют,
На службу шел. Торгаш отважный,
Не унывая, открывал
Невой ограбленный подвал,
Сбираясь свой убыток важный
На ближнем выместить. С дворов
Свозили лодки.
Граф Хвостов,
Поэт, любимый небесами,
Уж пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.

И только Евгений до самого конца живет тем же ритмом и мятежным шумом стихии:

Но бедный, бедный мой Евгений...
Увы! его смятенный ум
Против ужасных потрясений
Не устоял. Мятежный шум
Невы и ветров раздавался
В его ушах. Ужасных дум
Безмолвно полон, он скитался.

Даже бунт Евгения, угроза чудотворному строителю, это бунт той же ненастной обезумевшей стихии, захватившей свою несчастную жертву.

Последняя гениальная поэма Пушкина, сюжет которой кажется так прост, ставит столь глубокие историософские вопросы, что после всякого ее прочтения и истолкования, даже самого убедительного, в ней вновь и вновь открываются новые смыслы. Какой смысл открылся в «Медном Всаднике» одному из первых читателей поэмы, читателю, властно решавшему судьбу поэта и его созданий, то есть Николаю I — пушкинскому цензору? Высочайшие пометки на представленной Царю рукописи позволяют сделать некоторые выводы. Царь, похоже, не столько вникал в философию петербургской повести, сколько возмущался показавшимися ему неуместными выражениями.
Во Вступлении он перечеркнул строки:

И перед младшею Столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою Царицей
Порфироносная вдова.

Незачем касаться взаимоотношений в Царской Семье, да и, вообще, сравнение столиц может вызвать ненужные споры в читающей публике…
В Части первой отмечены последние две строки и подчеркнуто слово «кумир», которое и в Части второй, так же как «истукан», нигде не осталось без внимания. Не мог равнодушно читать Царь определение воли самодержца, как «роковой», и строк:

О мощный властелин Судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?

И, понятно, Царя не могли не возмутить строки, изображающие «бунт» Евгения, обуянного «силой черной». Они, начиная со слов «Добро, строитель чудотворной!» и до конца строфического периода, также отчеркнуты Николаем.
Пушкин передал «Медного Всадника» на Высочайшее рассмотрение через начальника III отделения Бенкендорфа 6 декабря и уже 12 декабря от Бенкендорфа же получил прочитанную рукопись. Девять помет, сделанных царской рукою, решили судьбу поэмы. «На многих местах поставлен (?), — все это делает мне большую разницу. Я принужден был переменить условия со Смирдиным»18, — отметил Пушкин в дневнике и отложил поэму, несмотря на договоренность с издателем. После этого удара он не мог больше ничего писать до конца года.
Император Николай I, которого не жаловали современники и к которому еще строже относились потомки (одни — не прощая казнь декабристов, другие — казарменных порядков николаевской России, третьи — сокрушительное крымское поражение), в отношениях с поэтом, надо признать, был по своему, по-царски великодушен. И все же Пушкин записал, уже после чтения Царем поэмы, довольно злой афоризм: «Кто-то сказал о Государе: в нем много от прапорщика и немножко от Петра Великого». Даже при благосклонном отношении Царя, поэт не мог не задыхаться в душной атмосфере оказененного Петербурга со злоречивым светом и полицейским надзором, от которых все время мечтал сбежать. Как некогда замечал (отвергая предвзятую революционную нетерпимость советских пушкинистов, того же Щеголева, и, наверное, преувеличивая) П.Б. Струве: «Николай I и Пушкин, как конкретные и эмпирические индивидуальности, друг друга не могли понять и не понимали. Но в то же время они друг друга как люди, по всем достоверным признакам и свидетельствам, любили и еще более ценили»19.
Видимо, передает отношение к поэме Николай I, да и не только его, мнение вполне государственного человека, калужского губернатора и затем сенатора Н.М. Смирнова. В своих записках, называя Пушкина «вернейшим подданным и сыном Царя-отца», Смирнов сообщает, что иногда «случаются маленькие ссоры между августейшим цензором и поэтом… но Пушкин раскаивается, и царь забывает вину. Сердится также иногда и Пушкин за непропуск некоторых слов, стихов, но по воле высшей переменяет слова и стихи, без всякой, впрочем, потери для себя и публики. Не знаю почему, только, верно, из каприза лишает он в сию минуту нас поэмы «Медный Всадник»… ибо те поправки, которые царь требует, справедливы и не испортят поэму… …книга печатается для всех, и многие найдут неприличным, что Пушкин заставляет проходящего грозить изображению Петра Великого…»20
С замечательным чувством описал терзания Пушкина от цензурных покусительств, сам от цензуры натерпевшийся, Некрасов. В некрасовском цикле «О погоде» рассыльный Минай, некогда носивший корректуры в пушкинский «Современник», с похожим на смирновское непониманием утешавший поэта, возмущавшегося красными крестами цензора, — «Сойдет-де и так», в ответ услышал:

Это кровь, — говорит, — проливается, —
Кровь моя, — ты дурак!..

Пушкин понимал: Государь выступает как цензор «Медного Всадника» с монаршей точки зрения, и в ней есть свои, прежде всего политические резоны, но прав он, прав как поэт. Он знал, что правда поэта выше царской правды, а потому не мог в угоду самодержавному цензору калечить поэму.
Устанавливаемая Августом Монфераном в честь Императора Александра I колонна, когда писался «Медный Всадник», уже возвышалась в Петербурге, хотя работы еще шли, леса не снимались, и освящена колонна была только в следующем, 1834 году. Новый, как, видимо, предполагал Николай I, символ Петербурга должен был стать монументом его царствования. Не случайно столп вознесся на небывалую высоту, выше знаменитых колонн Трояна в Риме и Вандомской в Париже. Сказалось или нет это обстоятельство на царском прочтении пушкинской поэмы, в которой «покойный царь», не в пример Петру, умирявшему стихии и самолично спасавшему гибнущих, стихий не побеждает, а на выручку тонущему народу отправляет генералов, — неизвестно. Но горечь поэта, не сумевшего опубликовать свое заветное создание, отозвалась в пушкинском «Памятнике». В отличие от Евгения, прошептавшего многозначительную угрозу «Ужо», он, так и не переделавший в угоду самодержцу Петербургскую повесть, твердо сказал о своем «нерукотворном» памятнике: «Вознесся выше он главою непокорной / Александрийского столпа». За «Александрийским столпом», конечно, виделась колонна, воздвигнутая Николаем I в честь старшего брата.
Выполнить требования высочайшей цензуры Пушкин пробовал. Первую попытку увидеть Петербургскую повесть опубликованной он предпринял уже почти через год после царского цензурирования, опубликовав в декабрьском номере «Библиотеки для Чтения» за 1934 год Вступление к «Медному Всаднику» под заглавием «Петербург. Отрывок из поэмы». Конечно, без вычеркнутого Императором четверостишия о царице и порфироносной вдове и без вводящих в печальную повесть последних строк об «ужасной поре». Но ни монументальный портрет Петра, ни проникновенный гимн столице современников не впечатлили. Восхищенных отзывов не последовало.
В апреле 1836 года вышел первый номер пушкинского «Современника», открывавшийся стихотворением «Пир Петра Первого», в котором, как и во Вступлении к «Медному Всаднику» он вновь говорит о величии Петра. Здесь Царь велик не державными замыслами, а порывом властного благородства — «…Он с подданным мирится; / Виноватому вину / Отпуская, веселится…». А через несколько месяцев, в августе того же 1836 года Пушкин взялся за правку читанного царем текста «Медного Всадника», перенеся цензорские пометки на Писарскую копию поэмы. Правил он не только с целью одолеть цензурные препоны, но и уточняя текст, например, «Живет в чулане» заменил на «Живет в Коломне» (где и сам он некогда жил, и которая заметно пострадала при наводнении 1824 года). Однако, исправив резко подчеркнутого Царем «кумира» на «седока», внеся еще ряд поправок цензурного рода и попытавшись смягчить сцену с угрозой безумного Евгения, вписав «Уже тебе!» вместо «Ужо тебе!», Пушкин, видимо, понял, что это не спасает положения, и остановился21. Выполнить все царские требования он счел невозможным.

Фальконе, навсегда покинув Россию, не увидел свое создание законченным и воздвигнутым. Пушкин не увидел в печати своей поэмы. Но «Медный Всадник» был опубликован сразу после гибели Пушкина. Им открывался первый номер «Современника» за 1837 год. То, на что не поднялась рука автора, не сумевшего или не пожелавшего собственноручно калечить поэму, быстро и хладнокровно сделал Жуковский. Можно пенять ему на поспешные поправки, которые, конечно, не могли не ухудшить гениального текста, но они помогли поэме быстрее прийти к читателю. В дальнейшем издательский путь поэмы был сложным, и Петербургская повесть в той редакции, которая вполне выражает авторскую волю, оказалась опубликована только через сто пятнадцать лет после того как была написана.
Вышедшее в 1923 году издание «Медного Всадника» с иллюстрациями Александра Бенуа текстологически было подготовлено литературоведом Павлом Елисеевичем Щеголевым (1877—1931). За основу он взял беловой автограф, тот самый, что Пушкин представлял царю, не приняв во внимание дальнейшую работу поэта над текстом. Щеголев счел ее полностью «принудительной». И хотя большинство пушкинистов не согласилось с такой трактовкой22, а каноническим позднее стал текст, установленный академическим изданием 1948 года, у решения Щеголева были и до сих пор находятся сторонники23.
Пушкинская поэма оказала огромное влияние не только на русскую литературу, она утвердила Петербургский миф в русской культуре и истории. Лишь после нее Медный Всадник стал истинным genius loci24 Петербурга. Одним из утверждений этого мифа стали и классические иллюстрации Александра Бенуа. Начал он свою работу в Риме весной 1903 года, а осенью ее ознаменовало, как вспоминал художник, «наводнение, в котором чуть не захлебнулся Петербург»25. Все это было символично. О появившейся в журнале «Мир Искусства» (1904. №1) серии иллюстраций Брюсов написал: «Вот наконец рисунки, достойные великого поэта. В них жив старый Петербург, как жив он в поэме»26. Бенуа продолжил свою работу в конце 1905 — начале 1906 года, сделав еще одну серию из шести иллюстраций, а в третий раз обратился к «Медному Всаднику» летом 1916. В 1917 году книга, для которой делались иллюстрации, была набрана и готовилась к выходу, но вышла после всевозможных перипетий революционной эпохи только в 1923. Иллюстрации стали лучшим созданием Бенуа, в них не только с вдохновенным артистизмом воссоздан пушкинский Петербург и передан поэтический воздух петербургской повести, в них сказался создававшийся Серебряным веком вслед за Пушкиным новый петербургский миф.

«Медный Всадник», — все мы находимся в вибрациях его меди»27, — в записной книжке Александра Блока эти слова подчеркнуты. Написаны они были 26 марта 1910 года под впечатлением доклада Вячеслава Иванова. В той же записи отозвалось, видимо, то, о чем говорил Иванов, в частности: «О теургическом искусстве: заклятие хаоса…»28. Историк литературного Петербурга Н.П. Анциферов, обратившись к пушкинской поэме, истолковал ее именно под влиянием ивановского понимания мифа и теургического искусства: «В этой петербургской мистерии четыре действующих лица: Петр — заменяющийся позднее Медным Всадником, творческий и охраняющий дух — Космократор; Нева — водная стихия, безликий хаос. Петербург — сотворенный мир. Все действующие лица старого мифа. Наряду с ними выведено новое лицо <…> Евгений — жертва, постоянно приносимая историей…»29 Здесь, конечно, слышны и строки из стихотворения Иванова «Медный Всадник»: «Ударяет медь о плиты… / То о трупы, трупы, трупы / Спотыкаются копыта…» Видение кровожадности истории, непрестанно требующей жертв, оказалось не только мироощущением тех революционных и военных лет, начало которых обозначил 1905 год, но и трагическим предчувствием страшного будущего. Поэтому поэма Пушкина отозвалась в литературе начала XX века главным образом апокалиптическими мотивами. Поэты, как смиренный Евгений, оказались заворожены гигантской фигурой Медного Всадника, лишь изредка замечая героя, который «бедности стыдится, / Бензин вдыхает и судьбу клянет…»
Пушкинская «Петербургская повесть» — повесть пророческая, так или иначе символизирующая весь петербургский период русской истории. Она, вместе с монументом Фальконе определила петербургский миф, его поэзию, философию, традицию. Она сказалась в прозе Гоголя и Достоевского, во всей русской литературе. Но в этом монументальном мифе, у подножия громовой скалы, на которой Медный Всадник вытянул не покровительственную, нет, а указующую руку, навсегда осталась фигура «ничтожного героя», грозящего государственной гордыне: «Ужо тебе!..».

Примечания:

1 Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 15. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1948. С. 71—72.
2 Заглавие «История Пугачевского бунта» в первом издании (Ч. 1-2. Спб.:Тип. отд-ния собств. е. и. в. канц., 1834) было дано книге Николаем I.
3 Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 11. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1949. С. 269.
4 См. об этом: Бонди С.М. «Езерский» и «Медный Всадник» // Рукописи А.С. Пушкина. Фототип. изд. Альбом 1833—1835. Комментарий. М.: Гослитиздат, 1939; Соловьева О.С. «Езерский» и «Медный Всадник». История текста // Пушкин. Исследования и материалы. Т. 3. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1960. С. 268—344; Измайлов Н. В. «Медный Всадник» А.С. Пушкина // Пушкин А.С. Медный Всадник. Л.: Наука, 1978. С. 169—179.
5 Полный свод черновиков поэмы см.: Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 5. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1948. С. 436—499.
6 Есть и другое обстоятельство: город назван был Санкт-Петербургом в честь святого апостола Петра, а не в честь его основателя, и Пушкин подчеркивает, что речь идет о Граде и творенье Петра I.
7 По замечанию Б. В. Томашевского, поэт наделил Евгения «некоторыми автобиографическими чертами, но отнял у него свою главную черту <…> не наделил своего героя талантом». См.: Томашевский Б. Пушкин. Кн. 2. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1961. С. 197.
8 Салтыков-Щедрин М.Е. Собрание сочинений. В 20 т. М: Художественная литература, 1969. Т. 8. С. 413.
9 Пушкин, кроме того, отсылал этим читателя к упомянутому во второй части графу Хвостову, употреблявшему это наименование Петербурга во многих стихотворениях, а в тексте его «Послания к N.N. о наводнении Петрополя, бывшем 1824 года 7 ноября» оно настойчиво повторяется семь раз.
10 Р. Якобсон отмечал, что «скульптурная тематика» у Пушкина связана с мифом о «губительной статуе»; см. его статью «Статуя в поэтической мифологии Пушкина» // Якобсон Р. Работы по поэтике. М.: Прогресс, 1987. С. 145—180.
11 Белинский В.Г. Собр. соч.: В 9 т. М.: Художественная лит-ра, 1981. Т. 6. С. 464.
12 См. подробное сопоставление Вступления и «Отрывка» Мицкевича в кн.: Ивинский Д.П. Пушкин и Мицкевич: История литературных отношений. М.: Языки славянской культуры 2003. С. 308—313.
13 Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 8, кн.1. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1938. С. 10.
14 Андреев Д. Собр. соч.: В 3 т. М.: Московский рабочий; Присцельс, 1995. Т. 2. С. 385.
15 Салтыкова (в замужестве Дельвиг) Софья Михайловна (1806—1888) — знакомая А.С. Пушкина, после смерти А.А. Дельвига вышла замуж за С. А. Баратынского, брата поэта.
16 Семенова (в замужестве Карелина) Александра Николаевна (1808 — после 1885), ближайшая пансионная подруга С.М. Салтыковой, прабабушка А.А. Блока.
17 Впервые опубликовавший это письмо Б.Л. Модзалевский заметил, что оно «подтверждает, какими верными красками описал Пушкин страшный день наводнения в «Медном Всаднике»; см. Модзалевский Б.Л. Пушкин и его современники. СПб.,: «Искусство — СПБ», 1999. С. 235—237.
18 Пушкин А.С. Пол6. собр. соч. Т. 12. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1949. С. 317.
19 Франк С.Л. Пушкин как политический мыслитель. С предисловием и дополнениями П. Б. Струве. Белград, 1937. С. 5.
20 Временник Пушкинской комиссии. 1967—1968. Л.: Изд-во «Наука», 1970. С. 7.
21 Свод незаконченных переделок поэмы см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 499.
22 Подробную критику текстологических решений П.Е. Щеголева см.: Зенгер-Цявловская Т.Г. Николай I — редактор Пушкина // Литературное наследство. Кн. 16—18. М.: Журн.-газ. объединение, 1934; Томашевский Б.В. Пушкин в «Народной библиотеке» // Книга и революция. 1923. №1 (25). С. 13; Томашевский Б.В. Издания стихотворных текстов // Литературное наследство. Кн. 16—18. С. 1089—1090.
23 Так на редакцию П.Е. Щеголева, например, опирается Д. И. Ивинский; см.: Ивинский Д.П. Пушкин и Мицкевич. С. 287.
24 Дух-хранитель места (лат.).
25 Бенуа А. Мои воспоминания: В 5 кн. М.: Изд-во «Наука», 1990. Кн. 4—5. С. 394.
26 Весы. 1904. № 3. С. 71.
27 Блок А. Записные книжки. М.: Художественная лит-ра, 1965. С. 169.
28 Там же. С. 168.
29 Анциферов Н. Быль и миф Петербурга. Пб.: Из-во Брокгауз-Ефрон, 1924. С. 65.

 

  

Вы можете высказать свое суждение об этом материале в
ФОРУМЕ ХРОНОСа

 

 

Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2007

Главный редактор - Горюхин Ю. А.

Редакционная коллегия:

Баимов Р. Н., Бикбаев Р. Т., Евсее­ва С. В., Карпухин И. Е., Паль Р. В., Сулей­ма­нов А. М., Фенин А. Л., Филиппов А. П., Фролов И. А., Хрулев В. И., Чарковский В. В., Чураева С. Р., Шафиков Г. Г., Якупова М. М.

Редакция

Приемная - Иванова н. н. (347) 277-79-76

Заместители главного редактора:

Чарковский В. В. (347) 223-64-01

Чураева С. Р. (347) 223-64-01

Ответственный секретарь - Фролов И. А. (347) 223-91-69

Отдел поэзии - Грахов Н. Л. (347) 223-91-69

Отдел прозы - Фаттахутдинова М. С.(347) 223-91-69

Отдел публицистики:

Чечуха А. Л. (347) 223-64-01

Коваль Ю. Н.  (347) 223-64-01

Технический редактор - Иргалина Р. С. (347) 223-91-69

Корректоры:

Казимова Т. А.

Тимофеева Н. А. (347) 277-79-76

 

Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле