> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 06'06

Александр Яковлев

Webalta

НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
XPOHOС

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
СИБИРСКИЕ ОГНИ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

4 рассказика

ТАКАЯ РАССУДИТЕЛЬНАЯ ДЕВОЧКА

Батька ее как-то уж совсем неожиданно стремительно напился. И мы с Асей остались один на один.
Она сделала обход отцова тела.
— Ну, теперь тебя бесполезно воспитывать, а вообще-то стоило бы. И не думай возражать. Я же не возражаю, когда ты меня воспитываешь, когда трезвый. Хоть и не всегда правильно воспитываешь, я же молчу.
Она похаживала по комнате, заложив ручки за спину, и так складно излагала, что я прямо заслушался. И тогда она взялась за меня:
— Ну а ты что смотришь? Тоже ведь выпил. А ведь сам сивучей приехал смотреть, а сам выпил. Ну что мне с вами делать?
Она с минуту маршировала молча, изредка поглядывая на свое отражение в зеркальной дверце книжного шкафа.
— Значит так, — сказала она, остановившись и критически осмотрев спящего отца. — Пойдем смотреть сивучей. Я иду переодеваться. В мою комнату не заходить.
И ушла к себе, закрыв плотно за собой дверь.
А лет ей в ту пору было что-то около шести. Но из подъезда мы вышли солидной парой. Она прихватила сумочку, очень симпатичную дамскую сумочку, позаимствованную, очевидно, из гардероба матери.
— Познакомься с моими подругами, — сказала она, подведя меня к песочнице, где возилась малышня. — Лена, Катя, Таня.
— Здравствуйте, Лена, Катя, Таня, — сказал я.
Лена, Катя, Таня зашмыгали носами и засмущались.
— Ну, играйте, девочки, — сказала Ася. — А нам некогда. Мы идем смотреть сивучей. Давай руку.
Я послушно подал руку, и мы пошли.
Мы пошли по грязному весеннему Невельску среди сопок, пошли к морю, туда, где на старый разрушенный, оставшийся еще от японцев брекватер каждую весну зачем-то приходят ненадолго сивучи, они видны с берега темными, плавно покачивающимися силуэтами, их много, они похожи на встревоженных, сбившихся в стадо коров, над городом, перекрывая шум автомобилей, стоит их натужный рев...
Желающие посмотреть сивучей поближе садятся на пароходик и подходят к брекватеру, но не очень близко, чтобы не спугнуть их, а то они никогда больше не придут сюда, и это будет большая потеря для науки, которая не знает, зачем они приходят сюда каждую весну...
Ася жутко расстроилась, вымазав свои нарядные сапожки. Она даже расплакалась. Я пытался вымыть ей обувку морской водой, но, кажется, вдобавок намочил ей ноги. Она уж совсем разрыдалась. Я отошел в сторону, не зная, что делать, и закурил. И пока я курил, она плакала. Плакала беззвучно, не очень-то красиво кривя рот и прижимая к груди обеими руками сумочку. С моря тянул свежий, полный запахов морской капусты и рыбы ветер. Солнце рассыпалось по волнам.
Ася открыла сумочку и, всхлипывая, достала маленький желтенький бинокль. Бинокль был игрушечный, ни черта он не приближал, даже еще хуже было видно. Но мы по очереди смотрели в него на сивучей, и я ощущал на веках влагу ее слез, впрочем, почти уже высохших.
Мы еще побродили по берегу, собирая ракушки для игры в крепость. Ася здорово рассказывала про крепость, которую мы сложим из ракушек. И еще рассказала пару мультиков. Она с утра до ночи смотрит телевизор, потому что не ходит в детский сад, потому что родители ничего не успевают, а вот отвели бы в детский сад и успевали, но им же некогда отвести...
— Ну вот, я замерзла и, наверное, простужусь, догулялись, — сказала она осуждающе.
И мы пошли домой, а лапа у нее действительно была холоднющая, а варежки мы не взяли. И я попеременно грел ее ладони в моих.
А батька ее уже перебрался из кресла, где мы его недвижным оставили, на диван. Но все равно спал, а рядом стояла пустая бутылка из-под пива, хотя где он его взял, ума не приложу — я ведь перед уходом заглядывал в холодильник, пусто там было.
Ася ушла переодеваться, не забыв закрыть за собой дверь в комнату. Вскоре вернулась и развесила на батарее промокшее бельишко. Мы немного поиграли в крепость из ракушек. Потом Ася стала ходить по комнате, раскачиваясь, как сивуч, и подражая их реву. Весьма похоже подражая. И даже поревела по-сивучьи на ухо отцу. Тот повернулся к стене и продолжал спать. Тогда Ася тихонько потянула его за ухо и строго сказала:
— Мы еще наслушаемся твоего молчания.

ЖАРЕНЫЕ АНАНАСЫ
Раз в год, приберегая это событие к отпуску, мой милый и незлобивый Петров взрывался. И тогда он садился в поезд, где столько чужих глаз, что сам себе становишься интересен, и отправлялся в крохотный городишко в центре России. А короче — на родину. Там и дочка его жила.
Под стук колес да под бесконечные леса-поля за окном думалось Петрову примерно так: «Надо же, маленький городок. Даже дождем его не успевает промочить, так быстро Земля его под тучами проносит... А в нем — где и место нашлось? — дочка. Маленькая. Вся-то с мое сердце...».
А еще думалось Петрову беспокойно, что не был он на родине лет двести. Или около того. И как там теперь?
На самом же деле прошел всего лишь год с последнего его визита. Да те километры, что между Петровым и дочкой, приплюсовать. Вот и получится двести лет. Одна из тех маленьких неправд, что были так любезны его сердцу.
Поезд, как и обещало расписание, доставил его в положенное время и место, освободился от Петрова и, облегченно отдуваясь, двинулся дальше, везя остальных.
Только на привокзальной площади Петров позволил себе увидеть, что городок все же чуть побольше, чем помещавшийся в памяти. Но иначе Петрову было бы трудно любить его целиком.
И все так же на привокзальной площади пахло свежим и теплым хлебом из соседней булочной.
— Ну что, город-городишко, — сказал Петров, глядя на шустрых воробьев, ловко орудующих среди чопорных, с городской пропиской, голубей. — Помнится мне, ты довольно снисходительно посматривал на Петрова-мальчугана, а мои шестнадцать лет внушали тебе подозрения, не так ли? Как это нет?! Я прекрасно помню, как ты дрожал за свои стекла и оберегал своих непорочных дев... Вспомнил? То-то. Ну и ладно. Кто старое помянет...
Несмотря на столь обнадеживающее начало, мест в гостинице не оказалось, а идти сразу к дочке, не осмотревшись в городке, основательному Петрову не хотелось.
— Вы ведь не в командировку? — спросила из-за стойки женщина, усталая от долгой такой работы.
— Нет, — сказал Петров. И почему-то решив, что он очень ловок в обращении с женщинами, спросил: — А мы не могли вместе учиться?
Женщина привычно ничего не ответила. Должно быть, смутилась, как лестно подумал про себя Петров. И в результате оказался сидящим в скверике у гостиницы, в обществе юного гипсового горниста, горн которого был отбит у самых губ.
— Должно быть, фальшивил, брат, — рассудил Петров.
А вообще, хорошее настроение никогда его не покидало. Даже если что-то и случалось, ему достаточно было призвать на помощь всего лишь каплю воображения или негромко, почти про себя засвистеть что-нибудь, например: «Не пробуждай воспоминаний...». И все.
— А и то сказать, — продолжил Петров, — о чем тут трубить? Взял бы я тебя с собой в тайгу... Вот там, брат, совсем другое дело. Ну совсем другое. Труби, сколько душа пожелает. Деревьев много, а под ними зверья и птицы пока не перевелось. Найдется и для твоих звуков место. И никому не помешаешь. Больше того — станешь будить рано, только спасибо скажут. Правда! И места у нас — краше не бывает. Сам посуди: даже солнце оттуда восходит — это что, шутки? Правда, — добавил Петров, понизив голос, — последнее время его, солнце, приходится долго уговаривать. Оно капризничает, не хочет подниматься... Не совсем, признаюсь, приятное зрелище... Приходится всем народом наваливаться. А так все хорошо. Так что подумай, а я пока — по делам.
И те оставшиеся от двухсот километров несколько сот метров, что отделяют его от дочки, он проходит чуть ли не за час, отвлекаясь на все и вся.
Дверь открывает бывшая жена и спокойно, словно они расстались только вчера, говорит:
— Привет. Заходи.
Пока Петров заходит, он вспоминает, что жена его никогда и ничему не удивлялась. Это всегда ставило Петрова в тупик. Жить в тупике ему не нравилось. Поэтому они и разошлись. С тупиком и женой. А не потому, скажем, что он был жадный или злой, или пьяница.
В прихожей, а потом в комнате настает для Петрова время дочки.
Каждый раз, прежде чем обняться, они минут пять корчат друг другу рожи. Ничего себе, веселые рожи. Потом уже Петров говорит:
— Ну, здорово, что ли, сосиска.
— Сам сосиска, — не сдается Танек.
— Это почему же я сосиска? — удивляется он.
— А я почему? — изумлена она.
— Потому что ты маленькая, толстенькая и глупенькая, — сделав жалостливое лицо, поясняет он.
— А ты длинный, худой и... тоже, — отвечает она, делая шаг назад.
— Что-о? — грозно хмурит брови Петров.
И дочка, все еще маленькая, несмотря на долгие разлуки, уже готова хохотать, кричать, бегать. Но в комнату из кухни заглядывает бывшая жена и пресекает буйство:
— Значит так. Ты, любвеобильный отец, и ты, двуногая чума, пока жарится картошка...
Петров в это время видит перед собой только одноногую «чуму». Вторая нога у «сосиски» поднята и еще не знает, бежать ей или нет.
— ...идете гулять, но не далеко, а то вас не докричишься.
И они идут. Прогулка, понятно, начинается с захода в магазин, где закупается масса веселой и яркой чепухи. Затем они нагруженные возвращаются во двор, где Танек начинает возню в песке, а Петров заманивает очередную мысль.
— Ты вот что мне объясни, — призывает Петров дочку. — Почему, когда я был такой же, как и ты, по возрасту, то и для меня возня в песке была непустяшным занятием... А теперь, при всем моем уважении к тебе, я не могу вспомнить и понять, что же там такого, в этом песке, было важного? Молчишь? Вот и получается, что память не все нам сохраняет из детства. А почему?
— Зовут, — отвечает Танек, показывая на окно, в котором призывно семафорит руками бывшая жена.
— Ладно, пошли. Пообщаемся все вместе, за столом. Тоже дело нужное...
— Письма регулярно получаешь? — спрашивает Петров, когда они с Таньком, помыв руки, сидят за столом.
— Угу, — говорит Танек с набитым ртом.
— А что толку, — вмешивается бывшая жена. — Читать-то все равно не умеет.
— Скоро научится, — убежденно говорит Петров. — Главное: по порядку письма складывать. А потом точно так же и прочитать. Ничего и не изменится. Просто можно считать, что шли с большим опозданием. Бывает...
— Я складываю, — говорит Танек.
И они продолжают работать вилками. Кроме бывшей жены, которая начинает обычное:
— Ты лучше скажи, когда вернешься? Совсем вернешься?
— А сколько у нас еще впереди?
— Чего впереди?
— Ну, лет жизни...
— Господи! Да откуда же я знаю? Ну, тридцать, допустим... Хватит?
— Так куда же мне торопиться? — резонно, как ему кажется, отвечает Петров.
— Так, — говорит бывшая жена, откладывая вилку и начиная мять в руках салфетку. — Хорошо. Теперь скажи, как, по-твоему, что ты сейчас ешь?
— Как что? — говорит Петров, всматриваясь в тарелку. — Сама же говорила — картошка.
— Угу. Картошка. А если бы я сказала — моченые грабли? Тоже бы поверил? И так же уплетал, не задумываясь?
— При чем тут грабли? Ведь вкусно же. Как, Танек?
— Во! — говорит Танек.
— Так вот слушай, — говорит бывшая жена. — Это — жареные ананасы. Специально для тебя, Петров. Ты ведь любишь, чтобы все не как у людей... Ведь любишь?
Только что приступивший к удивлению Петров вдруг понимает, что сейчас начнутся слезы. Этого он терпеть не может. Переглянувшись с Таньком, поднимается из-за стола.
— Ну... я пошел, что ли? — говорит он. — Проводишь, Танек?
— Ага, до двери, — говорит Танек, посмотрев на мать и сползая со стула.
В коридоре Петров целует дочку в лоб, вспоминая, что надо говорить в таких случаях.
— А... Вот вспомнил... Маму слушайся, — произносит он назидательно.
И еще кричит в комнату бывшей жене:
— Ушел!
А потом, пока спускается по лестнице и выходит во дворе, и пока добирается до сквера, к горнисту, все думает и бормочет под нос:
— Ананасы... Вроде бы видел когда-то. Не наш продукт, понятно, а где тепло... Много солнца, голопузых негритят и ананасов. Вот бы нам с дочкой там поселиться. То-то б славно зажили... А там, глядишь, и эту выписали. Может, понравилось бы ей?
Это не забывает он и жену.

 

ОСЕННЯЯ ЖЕНЩИНА

Нахальный такой дятел, хоть и симпатичный, на лету долбанул клювищем между бревнами и выдрал-таки кусочек пакли! И победно рванул к роще за деревней, замелькал меж голых ветвей, обустраиваться на зиму.
— Я же говорила, что надо сильнее заколачивать, — сказала она снизу.
— Залезла бы сама да заколачивала, — пробормотал я.
— Что?
— Я спрашиваю, — проговорил я громче, — если она идеальная женщина, почему жениться на ней должен я? Я-то не идеальный.
— Разумеется, — мгновенно и с удовольствием согласилась она. — Ты не идеальный. Но, тем не менее, она имеет право на опору.
— На что?
Я с трудом удерживал равновесие на этой хлипкой, как и все в ее хозяйстве, стремянке.
— Ты даже этого не знаешь? — изумилась она. — Так слушай, золотце: мужчина должен быть опорой для женщины.
— То есть? Что я должен делать в этом качестве? Шею подставить? Давай паклю...
— Держи... Ой, в глаз попало! Ветер еще этот дурацкий!.. А ты вот вспомни отца, вспомни...
— Чьего?
— Твоего.
— Да я и не забывал.
— Был он опорой для мамы?
— Я как-то не спрашивал. Только не надо обвинять меня в черствости...
— Ну, помогал он ей вас, детей, растить?
— Да. Для этой цели на дверной ручке в их спальне всегда висел ремень. Широкий такой, помню, офицерский. Однажды...
— Я серьезно. Жалел он мать?
— Как это?
— Деньги приносил?
— Попробовал бы... А черт! По пальцу... Попробовал бы не приносить.
— Вот! Не бил ее?
— Хм... Меня к рингу не допускали. Но, судя по доносящимся звукам, пограничные конфликты имели место. Слушай, кажется, дождь, а?
— Ничего, сейчас прекратится. Он весь день начинается. Вон там еще постучи. Видишь, торчит?
— Вижу, только летать я еще не научился, некогда...
— И не научишься.
— Кто знает. Мне одна девица как-то сказала: потерпи еще лет пять, и я стану красавицей...
— Тьфу!
— Что тьфу?
— На девиц твоих — тьфу! Ты хоть понял, о чем я говорила?
— Насчет опоры? Более-менее. Я не понял: я-то тут при чем?
— Ты, именно ты и должен стать ей опорой. Битый час тебе втолковываю!
— Ладно, не сердись. Но ты же сама сказала, что детей она не хочет, так?
— Ну-у... Нежелательно. Возраст уже...
— Вот. Итак, поддержка в деле воспитания детей исключается. Второй пункт. Женщин я не бью. Так что ей что со мной, что без меня — одно и то же.
— Как это?
— Не перебивай. Остается финансовый вопрос. Она что, не работает?
— Почему? Работает. Но платят мало.
— А что если я ей просто буду выплачивать стипендию? Именную? Имени моего имени? А? Нет, серьезно, мне эта идея нравится. Ты узнай, какая бы сумма ее устроила, я бы подумал... Представляешь, я сохранил для человечества идеальную женщину, помог ей выжить! Все, давай телефон. Как-нибудь позвоню.
— Не как-нибудь, не как-нибудь! Позвонишь сегодня же или завтра. Я ее предупредила.
— Уже!? А если бы я не согласился?
— А то я тебя не знаю.
— Что-о?
— Ничего, ничего. Заканчивай. Пойдем покормлю. А то и с сытым мужиком тяжело говорить, а уж с голодным...
— А ведь я даже не знаю, о чем и как разговаривать с идеальной женщиной!
— Уж во всяком случае не так, как со мной!
— Слушай, а у нее с чувством юмора как?
— Прекрасно.
— То есть — как у тебя?
— Вот-вот, если будешь разговаривать с ней в таком тоне...
— В каком?
— В глупом, развязном... Пиши — пропало. У вас с ней ничего не получится.
— Значит, придется разговаривать глупо и развязно.
— Не испытывай мое терпение!
— Ну, хорошо. Позвонил. Что дальше?
— Пригласишь куда-нибудь.
— Хорошо. Приглашу.
— Куда? Уже решил?
— Это сейчас надо решать?
— Конечно! Я же должна знать!
— Давай паклю... Домой, конечно.
— Ты с ума сошел! Я же тебе целый день толкую: она не такая... Сходите на выставку, погуляйте...
— А знаешь что? Приглашу-ка я ее к тебе. Вот и будем вместе конопатить. Или картошку копать. Смотри, уже дожди зарядили, погниет все, не управишься...
— Ох-хо-хо... Нет! И вообще, что ты себе думаешь? Женщина тебе кто?
— Товарищ, соратник... в различного рода схватках.
— Картошку копать... Это ты брось. А ты на что?
— Хорошо, если она такая идеальная, то почему не замужем, а? Почему?
— Ты не хуже моего знаешь, как не везет таким женщинам. Ка-та-стро-фи-чески! Вам же все вертихвосток подавай.
— Ты прямо как старуха рассуждаешь. Не рано ли?
— А ты думаешь, мы с тобой молоденькие? Посмотри на себя. Неустроенный, неухоженный. Все порхаешь, а морщины-то уже...
— Ну, спасибо. Только почему бы тебе о себе не позаботиться? А ты — о ней...
— Да что я? Промаялась, привыкла. Дочка уже, слава богу, большая, в школу ходит... А ей... Ей тяжело. Таким женщинам всегда тяжело, а уж в наше-то время... Она такая... Беззащитная.
Мы уже сидим в продуваемой сквозь щели в бревнах кухне и пьем чай на мяте. В окно видно, как под фонарем в глубине сада сидит ее сумасшедший брат. Он быстро-быстро курит и лихорадочно крутит ручку настройки давно сломанного приемника.
— Ну?
Она смотрит грустно и устало.
— Позвонишь?
— Позвоню. Только я ничего не обещаю.
— Нет, нет, — торопливо успокаивает она. — Если не понравится, никто тебя силком никуда не потащит. А послезавтра я тебе перезвоню. Расскажешь мне все, хорошо?
— Угу. Все-все расскажу. С пикантными подробностями.
— Ну, иди, — вдруг сердито говорит она. — Мне брата надо кормить. Он не любит посторонних.
Я иду к калитке, вспугивая по пути птицу со стены дома. Наверное, того же дятла. Протяжно вскрикивает у станции электричка. Сзади, над двором, слышен зов:
— Сережа! Сереженька! Иди обедать... Иди, не бойся. Нет никого...

 

ЧЕРЕПОВЕЦ

Мне было девятнадцать лет. Мне было девятнадцать! Тот, кто жил по-настоящему, знает, что это такое. Мне так все было любопытно. Странно, удивительно и интересно. И все происходящее воспринималось как приглашение к открытию тайны.
Поезд привез меня в Череповец. Он мог привезти меня еще куда-нибудь. Ну, куда хотите... Но он почему-то привез меня в Череповец. Это там, где Вологда-гда.
Я первый раз была в Череповце. Мне ужасно нравилось слово «была». Оно придавало моей жизни весомость прошлого.
Ах, какой день был в Череповце! Такого в Москве не дождешься. Очень жаль, что в Москве такого не дождешься. Правда, жаль. Такого снега и такого солнце нет.
Снег, замешанный на солнце, покрывал Череповец пышным безе с хрустящей корочкой, над которой искусно размещались шоколадно-добротные древние дома и хрупкие бисквитные храмы...
— Девушка, можно вас спросить?
Я обернулась. Зная, что увижу в глазах незнакомца. Увижу разочарование. Увы, с недавних пор мне стало ясно, что красотой мне пока не блистать. Ах, не блистать...
Но и этот солдатик, лопоухий, стриженый, был такой простой-простой и незаметный, словно занесенный куст при дороге. Занесенный, но не засыпанный, не спрятанный в сугробе.
И никакого разочарования в его глазах я не увидела. Наоборот, облегчение. Оттого, что я пока не красавица. А такая же — простая и незаметная. И мы оба знали, как пользоваться в жизни этой незаметностью, пусть у нас были и другие тайны. Но эта тайна нас объединяла.
— Как тебя зовут-то? — спросил он так, словно мы давным-давно познакомились, но долго не виделись, и он успел позабыть мое имя.
— Света, — сказала я. — А тебя — Петя?
— Нет, это папаню так звали. А меня...
— А я тебя буду звать Петрович, — почему-то поспешила перебить его я, хватаясь за мою почти угадку, как за счастливую находку, как за серебряный полтинник, вмороженный в лед под ногами.
— Тут, понимаешь, Светк, дело такое. Маманя ко мне приехала, — деловито пояснил Петрович. И был он весь основательный и рассудительный, как председатель крепкого колхоза. — И уж больно ей охота увидеть, что девчонка у меня знакомая есть. Городская, — почему-то вполголоса добавил он, оглянулся и покраснел. Всем лицом, ушами и шеей.
И я конечно же поняла, что никакой знакомой девчонки у него нет. Городской. И я тоже покраснела. И он тоже понял, что у меня нет знакомого парня.
— Пошли, — выпалила я и очень решительно взяла его под руку, ощущая всю негнущуюся колючую грубость его шинели.
— Да никуда идти и не надо, — сказал он. — Вот она, моя маманя.
Я обернулась испуганно. Метрах в пяти от нас, на заснеженной скамеечке сидела старушка. Вернее, она сидела на спинке скамеечки, примостившись, как птичка, так много снегу было в этом Череповце. И из этого снега глядели на меня, на нас блекло-голубые глаза, глядели с любовью, заволакиваясь слезами нежности, отчего весь мир терял резкость очертаний, погружаясь в ласку и милосердие.
Но вот старушка сморгнула, меняя декорации. И на меня строго и оценивающе посмотрела Мать. Она смотрела на меня как на Невесту, и я ощущала стыдливость (потупленный взор) и слышала легкий шелест фаты на плечах, и колокольный звон, и скрипуче-протяжное из полумрака, озаренного густым желтым свечным огнем: «Господи, помилуй мя!». Особенно трогало меня это «мя». Я чуть не расплакалась...
Но следующий взор ее уколол меня и испугал. На меня смотрела Женщина. Смотрела с ревностью... Я застыла, как при встрече с большой незнакомой собакой. Меня обнюхивали. Я затаила дыхание. Хоть бы кто-нибудь пришел на помощь, хоть бы кто-нибудь...
Петрович кашлянул. Сухо и слабо разнесся звук этот над хрустким снегом в далеком Череповце, отзываясь эхом в той деревне, где ждали старушку соседки («Итак я вам скажу, деушки, совсем мой-то мужчина стал, да видный! От девок отбою нет!». — «Ох, испортят его городские-то шалавы!»). И за что они меня так невзлюбили?
— Ну, мамань, пойдем мы, — затоптался на месте Петрович.
— На танцы! — вдруг озорно сказала старушка. – Ну, ступайте, ступайте, дело-то молодое...
И она пригорюнилась, вспоминая свое старое молодое дело.
Я торопливо ткнула рукой куда-то в колючее шинельное, и мы пошли. Чуть не побежали. Я едва поспевала за Петровичем, за его молодым делом-телом.
А когда мы забежали за какой-то домик с пронзительно-зелеными наличниками, Петрович резко остановился и чуть ли не оттолкнул меня. Мне показалось, что я противна ему. И всю жизнь была противна. Омерзительна и ненавистна.
— Ну, все! — почему-то злобно выдохнул он с облачком пара, улетевшего вверх, к голубым-голубым небесам.
— Все? — спросила я, прислушиваясь к собственному голосу и ничего не слыша.
Петрович стремительно развернулся и побежал, путаясь в полах шинели.
Бежал солдатик с поля боя. Оставив врага смертельно раненным и немилосердно недобитым. Уродливые армейские башмаки копытами грубого животного впивались в снег. Снег жалобно вскрикивал. Так мучителен был этот звук. И так пронзительно-зелены были наличники дома, у которого меня бросили. Бросили впервые в жизни.
Будь я постарше, а это мне еще только предстояло, я бы подумала и сообразила, что этот несчастный солдат Петрович просто голубой или... или вообще никакой. И может быть, сейчас он бежал на свиданье с таким же несчастным и лопоухим.
Пока же я со странным чувством оглядывала себя со стороны и ощупывала душу свою. Меня... бросили? И... и что же?
И я побрела по улицам, приходя в себя и начиная с прежней страстью впитывать в себя, присваивать по-воровски и этот снег, и это солнце, и домик Северянина. Черт возьми! Мне всего лишь девятнадцать лет, а меня уже бросили! О, каким опытом я уже обладала! И еще сколько всякого разного предстояло мне испытать. Ведь мне обязательно нужно было стать красивой и знаменитой, любить и расставаться. И при этом — в разных городах и странах! Сколько же на это понадобится сил. Где их взять?
А пока был Череповец. Почему-то именно он. Неважно. И было мне пока девятнадцать.
Пока.

 

ШКОЛЬНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

— И она грит, запомни, грит, день этот памятный. И сама, не вру, ей богу, купила мне бутылку эту.
Cерега с хлопком сдернул пластиковую пробку и приложился к горлышку. По тамбуру электрички поплыл запах дешевого портвейна. Вставной челюстью лязгнула неисправная стальная дверь.
Долговязый малый с ликом раскаявшегося душегуба сначала не верил. А когда поверил, осудил, да тяжко так:
— Как же можно мать-то родную? Иль совсем мозги пропил?
— Во-во, — поддакнул Серега. — И она мне так же грит: запомни, грит, день этот памятный. И сама бутылку-то... Будешь ли?
— Стало быть, в богадельню старушку определяешь? — весело сказал третий попутчик, крепенький старичок с корзиной, постоянно вытиравший лысину платком. — Ай, молодца! Во жисть пошла!
— Так что ж, — разводил руками Серега. — Какой из меня матушке подмога-утешение на старости лет? Вот и порешили мы с ней. По согласию сторон, взаимно... И отчего это бывает, что так весело бывает?
Серега даже что-то такое выпляснул. Лихое, как ему казалось. На самом же деле его тщедушное тельце в обтерханном пиджачке лишь жалко передернулось.
— Дела, — сплюнул долговязый малый и затоптал окурок. — Да ты поди врешь, — на всякий случай еще раз усомнился он.
— А ты глянь, глянь на матушку на мою, — не обиделся Серега. — Вон в платочке сидит, вон в синеньком.
Малый еще больше посуровел.
— Стало быть, мать на людей чужих. А сам?
— А сам квартиру пропьеть! — радостно подхватил старичок. — Ай, молодца!
— А и пропью, — куражливо повел плечами Серега. — Чем кому доставаться, лучше пропить. Все одно обманут. Знаем!
Тут он вдруг пригорюнился.
— И отчего это бывает, что вдруг грустно так бывает?
Подумав, продолжил:
— На работу устроюсь, вот чего, — нерешительно проговорил он. — А там и заберу матушку. Выпей со мной, дедок, а?
В окна электрички били лиловые и жирные, как черви, струи дождя.
— Отпил уж я свое, милок. Э-эх, да так ли отпил! — прочувствованно крякнул старичок. — Да только от таких вот напитков — одна срамота в организме. Чистое дело — срамота, — смачно повторил он.
Серега опять приложился к бутылке. Веселей стало, да только ненадолго. Потому что пошли контролеры и стали требовать билеты. А билета у Сереги не было, и он пытался объяснить, что билет у матушки, а у самой матушки билета нет, потому что она пенсионерка, вон в платочке, вон в синеньком. А контролеры сказали, что нечего тут распивать. А Серега спорил: мол, вся Россия гуляет, а ему, что, нельзя!?
— И то, — вмешался старичок, — ну какой у него может быть билет? Он мать в богадельню везет. Какой уж тут билет? Не может у него быть билета.
А день памятный продолжался. Только уже на остановке автобусной. И пока сидели там в ожидании, под грохот ливня по железной крыше, Серега жалобно так попросил:
— Пивка бы, ма...
— Сейчас, дитятко, сейчас родненький.
Да так под дождем и сходила к палатке, принесла пару бутылочек. Жалко Сереге ее было, промокла вся. Но в автобусе ему ехалось от пива радостно.
Затем долго пришлось брести вдоль какого-то длинного бетонного забора. Забор все не кончался, за шиворот противно текло, а матушка все приговаривала:
— Уж потерпи, сыночка, потерпи. Скоро уже, скоро.
И Серега плелся, машинально переставляя ноги, и тупо размышлял: отчего это бывает, что приходится терпеть? Всю жизнь терпеть?
В проходной плюхнулись на скамеечку, отдышались. Появился мужчина в белом халате, доктор, должно быть, решил Серега. Это хорошо, уход будет за матушкой. Развернула старая тряпочку, подала документы-справочки.
— Ну и ладно, — сказал доктор. — Ничего. Все уладится. Прощайтесь, да пойдем.
Мать встала, перекрестила Серегу и сухими губами поцеловала в щеку. Серега прослезился.
— Запомню, — вымолвил отяжелевшим языком, — запомню день этот памятный.
И тут взяли Серегу под белы руки, да крепко взяли, и повели, чуть не понесли. Он не сразу сообразил, а когда сообразил, не стал рваться, а только оглянулся, словно ища защиты.
— Ступай с Богом, — проговорила негромко матушка. — Ступай. Да лечись хорошенько, слушайся.
И вспомнилось вдруг Сереге, как мать провожала его в школу, в первый класс. День тогда стоял солнечный, памятный...

 

  

Написать отзыв в гостевую книгу

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2004

Главный редактор: Юрий Андрианов

Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле