> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > СИБИРСКИЕ ОГНИ  >

№ 05'04

Владимир ЯРАНЦЕВ

Сибирские огни

Сибирские огни

НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
XPOHOС

 

Русское поле:

СИБИРСКИЕ ОГНИ
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

КОРОТКОМЫСЛИЕ

Дневник читателя «толстых» журналов

Глава 1, где автор признается в собственном раздвоении

Выглядит парадоксально: в наше время, в которое, говорят, перестали читать, книг и книжной продукции выпускается больше, чем во времена «самой читающей страны». Это заметно даже не вооруженным статистикой взглядом.

А впрочем, почему бы и не привести некоторые цифры. Тем более что они способны впечатлить и, может, заставить читать до тех пор не читавших. Тем более что у критиков теперь принято начинать свои обзорные статьи со статистики, как Наталия Иванова в «Знамени» №1 за 2004 год. А цифры тут приводятся, без преувеличения, шокирующие: «В России лицензировно -— вместо 190 крупных государственных издательств — примерно 15 тысяч, подавляющее большинство которых — частные»; всего за год «выходит более 70 тысяч названий новых книг», и по их количеству «мы обогнали США, Францию, Германию». Критику, привыкшему к обстоятельным, «копающим» текст обзорам, тут делать нечего. Он на положении современного Ксанфа, которому Эзоп-редактор и книгоиздатель предлагает выпить море.

Но зачем его пить, скажет такой «Ксанф», т. е. по старинке скрупулезно анализировать, если можно просто переплыть. При этом обзор открывающихся «морских» просторов неизбежно примет форму и подобие судового дневника. И поскольку я, как человек сугубо сухопутный, вести такие дневники не компетентен, то передаю слово своему литературному двойнику, кажется более сведущему в этом нелегком деле. Зовут его, по случайному совпадению, тоже Ксанф. Может, это и псевдоним, мне сие неведомо.

Есть во всей этой мореобразности книгожурнального чтения и чтива, о которой говорил мой соавтор, еще один важный нюанс. Количество книг, предлагаемое писателями и издателями, рождает у другой части человечества не проблему выбора, как пишет Н. Иванова, а проблему скорости. На наших глазах формируется спровоцированный рынком феномен скоро(быстро)чтения, уже зафиксированный на Западе. Вот каким видится он Зигриду Леффлеру из Германии («Знамя», 2003, №11): «Мы видим, что привычки читателей коренным образом изменились — от прочтения к быстрочтению, к чтению лакомых кусочков. Как показывает статистика, все больше людей читают книги так, как смотрят телевизор. Щелкают тексты, как программы».

В общем, феномен этот скорочтенческий, оказывается, не так уж замысловат: большая часть книжной продукции является плодом перевода телевидеоряда на бумагу. И это порождает другой феномен: не сосредоточение мысли и напряжение внимания читателя, а их прогрессирующее расслабление. В свою очередь, писателей это подстегивает и настраивает на быстрописание. Так можно и формулу общения автора и читателя с книгой вывести: Быстро(скоро)писание — Быстро(скоро)чтение — Быстро(скоро)критикование. Хотя З. Леффлер и говорит о том, что «подавляющая часть книжной продукции недосягаема для классической литературной критики», «обладает иммунитетом от литературной критики».

Позволим себе усомниться. В чем нас убеждает только что открытая закономерность: скорости рождения должна соответствовать и скорость усвоения данного текста. Е, так сказать, = М С квадрат. Т.е. энергия умственного напряжения читателя, а тем более критика, должна соответствовать «массе» читаемого произведения и скорости его создания писателем, взятая в квадрат.

Так, в мире почти физических величин, невольно возрастает значение «массы» произведения. Всегда ли соответствует его размер, в смысле протяженности, его заряду — идейному, смысловому, эмоциональному. Или роковое быстрописание создает лишь фантом произведения — видимость массы при отсутствии содержания? А если «протяженность» произведения, адекватная его небольшой массе, невелика, то значит ли это, что в произведении возрастает удельный вес смысла?

Оказывается, что и это не всегда так. Быстропишущий удивительно упорен в своем стремлении наращивать массу за счет смысла даже в размерах одного предложения. Так уж он устроен: вся его энергия уходит на создание либо видеовпечатления, либо заведомой бессмыслицы, что, в общем-то, одно и то же. Нужна ли таким «интеллектуалам-наоборот» большая масса их произведений? Как правило, не нужна. И вот он вам, читатели «толстых» журналов, еще один парадокс: в этих бывших (по заслугам) «толстых» журналах мы имеем обилие «тонких», т.е. небольших (куцых, коротких, мелких и т.д.) произведений. А что, и писать, и читать, и усваивать их проще и удобнее, чем, скажем, классику. Убедимся в этом на практике.

 

Глава 2, где наш новый автор берется за дело

Начинать же исследование быстрописания и короткомыслия надо, безусловно, со «Знамени» — журнала, зело умного, но больного гордыней ума, что тот демократ на воеводстве. В ряду других — голубоглазого старца по имени «Новый мир», старообразного юноши «Октября», красногвардейца в белом кителе «Нашего современника», бродсковатого интеллигента с пейсиками «Звезды» — «Знамя» смотрится удачливым до поры до времени Чичиковым. Он действительно, «не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод». Нельзя также сказать, продолжим мы Гоголя, чтобы он был очень учен, но и не так, чтобы уж очень невежествен, вроде и не густопсовый модернист, но и опять же не классический реалист. Что же это за диво такое литературное: «мертвая душа» демократии, фигура фикции чахлого российского либерализма, «заколдованное место» немереной свободы пера, из круга которого уже не выйти тем, кто хоть единожды там напечатался, или еще что-то, словом и умом не постигаемое?

Открываю седьмой номер «Знамени» за 2003 год. Почему 7-й — объяснится позже. В скобках отмечу, что без мистики сакрального числа и причастного ей одного популярного писателя здесь не обошлось. И хоть, открывая первые страницы, на всякий случай перекрестился, но сразу же и окстился: Светлана Кекова уже на третьей странице евангелически вещает: «Вот уже подошла неделя о Страшном Суде — И сегодня Спаситель овец отделяет от козлищ». Неужто проблески покаяния в ожидании расплаты? Догадываюсь, что это чувство вины. Правда, сублимированное, как и полагается трусоватому интеллигентскому уму, и библейски оформленное в стих. Бегу взглядом по толстым строфам сей высокоумной поэзии и радуюсь подтверждению своей догадки в другой строке: «Я сравняюсь с землей в покаянном поклоне земном…»

Все. Больше некогда. Надо приберечь сил для дальнейшего чтения. «Знамя» — журнал не для слабонервных.

Натыкаюсь на «роман-мартиролог» Юрия Арабова «Биг-бит» и вижу, что не ошибся в своем определении журнала. Сбивает с толку странное сочетание двух терминов в названии: безбожно-англоязычного, порочно-музыкального и загробно-латинского, мрачно-торжественного. Далее, по мере чтения, недоумения — мои и писателя — множились, ширились, набегая друг на друга, постепенно складываясь в роман, и мое представление о нем как романе о юных оболтусах конца 60-х, создавших первую в СССР рок-группу, о которой чудом узнали сами «битлы». То, что героя зовут Фет (сокращенное от «Фетисов»), вроде и мелочь, но мысли тоже путает: причем здесь великий лирик 19 века, которому музыка «битлов» — что скрежет зубовный в его усадебном раю, среди «шепота, робкого дыхания и трелей соловья»? Страница, десяток, еще десяток — и ничего особенного. Кроме диалогов согруппников, рожающих свой «биг-бит» из глумливого сочетания советских песен Бабаджаняна и Пахмутовой «По переулку бродит лето…» и «И снег, и ветер, и звезд ночной полет…». В главе четвертой вдруг появляются «битлы», доведенные своей же шизофренической музыкой до гипершизофренического состояния. Оно же сатаническое: «Демонов мы привлекаем, а не ангелов», -— говорит кающийся, как С. Кекова, Джордж Харрисон. Характерно, что новую песню они сочиняют, проигрывая пластинку Г. Гульда в обратном направлении. Сатана ведь и тоже своего рода Бог, «проигранный» наоборот. «Неужели получится? Опять? Из ничего? Из дури?» — как хотите, но эти слова не только внутренняя речь Маккартни-Арабова, но и каждого второго автора «толстых» журналов и глянцевых книг. Впрочем, Ю. Арабов, хоть и тасует в своем романе Фета и «битлов» с похотливым отчимом и нечаянно сюда приблудившимися Брежневым и Андроповым, но чувствуется, что автора волнует нечто большее, чем простое, как мычание: «биг-бит». №8, где печатается окончание романа, покажет, верно ли это предчувствие.

А пока скольжу мимо поэтического «биг-бита» в исполнении Александра Леонтьева, мигом напомнившего Сашу Черного: «Кто стоял на четвереньках,\ И в пустой квартире выл,\ У кого на мысль о деньгах Не хватает больше сил…\ Кто молился после траха,\ Кто и плакал и жевал…». Похоже на заполнение пауз между «серьезными» жанрами. А что, глубокая мысль, надо ее развить. Ведь стихи возникли как игра слов в созвучия, то есть рифмы, за которой последовали игра в трубадуров, рыцари, прекрасных дам, и в любовь тоже. Потом уже, сравнительно недавно, этой игре стали придавать смысл (без монахов тут явно не обошлось). Даже у Пушкина отголоски этой средневековой игры дают себя знать: «Евгения Онегина» можно понять ведь и как проигрывание Пушкиным ситуации своей любви — венчания — свадьбы — гибели. И он ее действительно проиграл. В обоих смыслах. В такой задумчивости пролистываю чьи-то «индийские» рассказы и «иранские» стихи, один из которых зацепил своим названием: «Молитва». Опять! Вгляделся, убеждаюсь, что об Иране. Но как ехидно: в мусульманском «Алла!» поэту слышится вульгарное «Алло!». И это об исламе, фаворите среди нынешних религий — вялого христианства, мирного буддизма, блюдущего свою святость архаичного иудаизма. Не верится что-то в это ерническое «Алло!». Вряд ли это кощунство, скорее все та же игра.

Вот и в рассказе Олега Ждана бросаются в глаза все те же словесные игрища. Уж очень откровенно его «Ы-а-о-у» — название рассказа, претендующее на символ чего-то невразумительно-мычаще-напыщенного, как звук промчавшегося мимо героев правительственного авто в финале рассказа — рифмуется с фамилией А. Лукашенко, белорусского президента. Учуяв предвзятость, обрываю чтение.

 

Глава 3, где к автору приходят озарения

И тут-то и приходит вместо раздражения и недоумения спасительная мысль, объясняющая литературные забавы и безобразия в «Знамени»: короткомыслие! Как нежелание напрячь память и совесть, вдуматься, сопоставить мнения, из которых единственно верным признается только свое, личное. И потому скукоживается проза, не затрудняющая себя мотивировками мыслей и поступков, а следовательно, и сюжетом, заменяемым фрагментами. Характеры героев тоже становятся куцыми, сиюминутными, без предысторий и перспектив — будто обузой для автора. Автор же занят тем, как бы поскорей, едва начав произведение, закончить его. И тут ему на выручку приходят парадоксы, лексико-фонетические нелепости, разного рода намеки и экивоки, за которыми все та же игра, игра, игра. У Шекспира хоть было «слова, слова, слова». Теперь и они обесценились, осталось только бессмысленное: биг-бит и ы-а-о-у.

Приходится срочно менять свое недавнее мнение о стихах как паузах между прозой и поэзией. Меня опять озаряет: да ведь только стихи и могут быть в ситуации «ы-а-о-у» главной «прозой» в «Знамени». Благо, дозволяется играть смыслами и словами по закону рифмы — были бы хотя бы приблизительные созвучия, а смысл придет. Может быть, когда-нибудь. А не придет, тоже хорошо. Нахожу у Юрия Серебряника в №8 рифмоид «квартире — Бастилий» в подтверждение инфантильности игры, ленящейся даже точное созвучие найти. Зато какой-то «смыслоид» появляется. Надо ли углубляться в это стихотворение, если и так ясно, что лирический герой здесь покорно ждет поражения в предстоящих революциях и войнах? Ну разве что отметить характерное для творческого кредо «Знамени» двустрочие: «Искать дороги в мир, а находить рассказы,\ легенды и стихи без смысла и конца». Интересно, что императив смысловой сочетается тут с грамматическим — неопределенностью глагольной формы. И еще с обреченностью автора на литературу «без смысла и конца». И тут меня опять озаряет: они, «знаменцы» потому и заканчивают свои произведения быстро, что оказываются вдруг с глазу на глаз с пустотой, которую сами же и накликали. Чем? Тем, что упростили мир до частной собственности на его описание и, в конечном итоге, списание. Вот и получается мир у них «коротким». А все, что за пределами «я» — бездна. Пусто там, огромно, странно и страшно. Прямо-таки «обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Инстинкт самосохранения и нашептывает тогда автору: «Поскорей ставь точку, а то ОБЛОмишься».

Впрочем, способов спастись от кошмара мира, выходящего за пределы своей индивидуальности (т.е. того, что, собственно и является миром, жизнью, реальностью), вроде бы придумано немало. Один из них — укорачивание памяти о нашем советском прошлом. Из «Записок пожилого человека» Л. Лазарева видно, что можно заиметь такую персональную оптику, такое воззрение на мир, что, как на него ни посмотри, увидишь только то, что тебе хочется. Не так написал М. Бубеннов о В. Катаеве, не то сказал С. Буденный однажды в Екатеринославе («по рассказу мамы»!), и «оптика» у Л. Лазарева уже готова, с годами окостеневая в короткомыслие «демократических» убеждений. При этом автор, сам над собой то ли иронизируя, то ли в чем-то себя убеждая, называет одну из главок «Память не должна быть короткой». А сам, укладываясь в одну страничку, берется разом решить сложнейшую проблему начала фашистской агрессии июня 1941 года. Будто не было тогда у нас своих Лазаревых в политике, дипломатии, армии, разведке, только числом поболее, умом подлиннее. Ну и, конечно, Сталин, на которого короткомыслы привыкли сваливать все, до чего лень додуматься самим. Ну а раз попал автор в накатанную колею нарочитого прочтения истории, то замелькали у него в основном «однобокие» фамилии: Л. Арнштам, Д. Самойлов, Н. Шмелев, Б. Слуцкий, М. Гефтер. И события 50-70-х годов предстают глазами одного из детей не лейтенанта Шмидта, а «детей ХХ съезда».

Скучно. До впечатления анахронизма. Явно не хватает «второй половинки» правды. Доберусь ли в своем дневнике до «Нашего современника», чтобы совместить две линзы в один бинокль (по)длинного зрения? Попробую. Но и бросать то, что начал, тоже нельзя. Тем более, что на очереди в №8 переписка Д. Самойлова с Л. Чуковской. Чтение невероятное, мысли бурлят и восстают. Чтобы не заводиться и не морализировать попусту, просто процитирую Д. Самойлова: «Я долго приучал себя полюбить этого писателя (М. Пришвина. — В.Я.). Да так и не полюбил. Убил он в себе писателя своею любовью к природе. Правда, любовь была вынужденная». Сразу видно поэта: «любил — убил», приучал — вынуждал». Рифма ведь все стерпит. Цитирую дальше: «Чичибабина знаю давно и люблю. Но в больших дозах он выглядит однообразно. Остальное — либо недокисшее, как Лиснянская, либо перекисшее, как Ахмадулина, либо авангардно-невразумительное, либо ретроградно-пережеванное». Что, оказывается, можно написать, если не «приучать» себя любить кого-то! Сразу видно, что в Д. Самойлове тут одно «я» автора «Горсти» начинает бороться с другим «я» -— рядового читателя. А вот кто из них пресытился современной поэзией до степени прокисания, не очень ясно. Дальше: «Насчет «Москва — Петушки» (поэма Вен. Ерофеева. — В.Я.) не согласен. Это прекрасная, чистейшая, благороднейшая проза. Живая классика. Вы просто не терпите запах алкоголя». Но этот запах не терпит и вся наша честная литература, обязанная своей чистотой классике. Можно ли представить, чтобы Достоевский написал «Преступление и наказание», опившись «розового крепкого за рупь тридцать семь» или коктейля «Слезы комсомолки» (денатурат + вербена с одеколоном «Лесная вода» + лак для ногтей + зубной элексир + лимонад)? Это только о Пушкине «говорили в соседних губерниях», он «хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать» (письмо Пушкина жене 11 октября 1833 г.). Как Хлестаков у Гоголя. Значит, запах алкоголя, вполне вероятно, связан в литературе только с хлестаковщиной, а не с благородством. Еще одна цитата: «Из славянофилов получились хулиганы, а из западников люди моды… Пора разумным людям соединить два проекта — Сахарова и Солженицына». Почти как «Знамя» и «Наш современник». Это ли не хлестаковщина? Лучше уж соединять стихи и прозу, как в одноименном стихотворении самого Д. Самойлова, где он «начало русской прозы» видит в соединении Ломоносова и Пушкина: «…И сочинителей российских мучит\ Сознанье пользы и мужицкий бунт». Будем считать, что нелепая идея соединить Сахарова и Солженицына произошла по аналогии с Ломоносовым и Пушкиным. Пусть и пародийной.

Название статьи Николая Работнова «Постный модернизм» скорее озадачивает, чем воодушевляет. «Постный» — в этом слове слышатся ведь и православное «пост», и нечто религиозное вообще, с оттенком схоластики и скуки. Может ли быть что-то подобное в клятом и заклятом постмодернизме? Оказывается, может. Отмеченные автором безумие, бессмысленность, бессодержательность — это и есть триипостасное божество, религия современных поэтов. И оно, увы, поощряется некоторыми критиками. Но если в модернизме эти понятия были служением, жертвой на алтарь искусства, то сейчас это всего лишь симуляция, а у критиков — «стимуляция симуляции». Казалось бы, суровую критику наводит Н. Работнов, хоть и на одного лишь поэта Н. Кононова, да еще нескольких критиков (И. Служевская, С. Бирюков, Д. Бавильский). Однако далее он не выдерживает тона и, допуская возможность употребления в поэзии «крепкого, соленого словца», т.е. мата, просит того же Н. Кононова, чтобы оно у него «не сводилось к примитивной ругани». Таков, представьте, итог статьи. Если не считать, что, может быть, подлинный итог Н. Работнов спрятал в цитате из другой статьи — А. Алехина: «Скучноватость стихов — верный признак любительщины… Такой вот парадокс: профессиональная поэзия обращена к непрофессиональному читателю». Но и тут вместо итога — игра словами, за которой прячется признание в беспардонной симуляции модернизма — литературы, кстати, далеко не эталонной, баловавшейся «чистым» искусством. И вновь перед угрозой (само)разоблачения модернисты-имитаторы, «постные» или обыкновенные, поворачивают вспять, укорачивая свои мысли, прячась за частности и уточнения в перебранках с себе подобными.

 

Глава 4, где автор резко меняет маршрут

И тут я почувствовал острую необходимость прервать плавное течение мыслей своего дневника и немедленно вернуться в 2004 год. Пора, наконец, разгадать загадку числа «7». Ее загадал читателю своим новым романом никто иной, как Виктор Олегович Пелевин, ВОП, и адресована она, как мне показалось, как раз «постным» модернистам из «Знамени». Не зря едва прикрытые но зато концептуальные комплименты писателю прозвучали именно оттуда, от Наталии Ивановой, главного критика журнала. Со сдержанной гордостью за современное состояние литературы говорит она о последних достижениях в прозе, пытаясь даже наметить ее жанры: «роман-ретроспекция», «эго-проза», «традиционное повествование в русле психологического русского реализма», «гротеск, сдвиг, гипербола, мистика, метафизика». Те, кто «клюнули» на эту милую, в традициях старой критики, классификацию, не поняли, что это только декорация, маскировка для главного — объявления В. Пелевина, автора романа «Диалектика переходного периода (ДПП)», совестью русской прозы, призером литературной гонки за первенство и в стиле, и в идеологии, и вообще — во всем.

Парадокс! Вроде бы солидный, эрудированный, авторитетный, работающий в лучшем (в пределах Садового кольца) «толстом» журнале, и вдруг сама Н. Иванова «клюнула», «купилась» на очередную мистификацию литературного имитатора. Подумать только, в своей статье под названием «Сомнительное удовольствие» («Знамя», 2004, №1) она всерьез пишет о том, что ВОП в своем романе «ответил на вызовы» современности, что ВОП с его последним романом — «это центр нервных волокон, солнечное сплетение современной русской словесности», что он написал «идеологический», «свифтовский», неприятный, яростно и гротескно политический роман», и даже что он, роман, почти что производственный (о новом русском капитализме), как в соцреализме. Когда же под конец Н. Иванова выдает «ДПП» еще одну «премию» — за лучший бестселлер, но «не тот, кто «масскульт» (Донцова или Маринина)», а для «серьезных», — понимаешь, что критик запуталась.

Придем же ей, ослепленной гением ВОП, на помощь, сообщив, что никакого гения нет. Все, о чем писала и за что хвалила Н. Иванова этого писателя в вечных черных очках, — только игра в поддавки гораздого на миражи и фантомы ВОП. Здесь он действительно мастер — мастер делать из Пустоты видимость чего-то серьезного, весомого, идеологического. Какие тут, прости Господи, «вызовы» современности! То, как выдул из цифры «7» мыльный пузырь романа «Числа» (входит в книгу «ДПП»), достойно зависти. Ну и что, что герой романа бизнесмен Степан Михайлов, ну и что, что он якобы «грядущие изменения, политические тенденции и общественные сломы чувствует удивительно». Главного не видит «знаменский» критик — пустоты, истинного героя всех произведений писателя, начиная с «Омон Ра». Прогресс лишь в том, что в этот раз вместо нее автор подставил сакральное число 7, якобы судьбоносное для Степана. Чтобы заманить его этой элементарной мистикой в глубь романа. А там читателя ждет, по выражению Н. Ивановой, «шок» — гомосексуальный интим двух очумевших от сытости и достатка банкиров, Степана и Георгия Сракандаева. И всюду мельтешит назойливая семерка в виде сочетания чисел 3 и 4, которое Степан видит даже в пустяках — вилке, буквах В и Г (третья и четвертая буквы алфавита), греческой гамме и прочем. Если это и диалектика, то для слабоумных. Надо быть слепым, глухим, инфантильным и еще писать в «Знамени», чтобы принять всерьез эту небрежно припудренную ширпотребовской мистикой арифметику. Какой тут Свифт с его гротесками, какой пессимизм с пророчествами пугающих перспектив, если все упирается лишь в одно переживание -— любви к самому себе. Тут, пожалуй, только Мюс, французскую подружку Степана, и можно назвать главным идеологом романа: «Секрет капиталистической одухотворенности заключен в искусстве потреблять образ себя», -— говорит она обескураженному Степану.

Вот и весь секрет: 3 + 4, т.е. Степан + Георгий равно не 7 и не союзу двух банкиров, а самому ВОП, вернее играм его воображения. Все остальное — материал, «масса», которая относится к современности, так же, как Степан к Достоевскому. Н. Иванова, цитируя «достоевское» место в «Числах» — Степан «мог бы, конечно, выйти на ступени перед памятником Достоевскому… и зареветь на всю площадь» — вряд ли неумышленно укорачивает цитату. В многоточии таится: «надеть грязные сракандаевские уши», а в конце должно быть «зареветь: «И я! И я! И я!», т.е. заревел не в смысле «заплакал», а закричал по-ослиному. Выходит, спрятано здесь не что-то лишнее, а грязные подробности «ихнего», капиталистического интима, которые Н. Иванова стыдливо обкорнала. И двигало ею все то же короткомыслие, в данном случае не «постное», а «скоромное».

Правда, во второй части статьи Н. Иванова пытается выгородить ВОП, не знающего моральных запретов (Степан совершает с Георгием «это» в одежде православного священника). Она придумывает нетелесное объяснение вполне телесным «прелестям» в романе своего протеже. «Мир источает насилие — особенно так называемый деловой или политический мир. И Маканин, и Сорокин, и Пелевин описывают это через агрессию против тела». Ура! Теперь современным прозаикам разрешено описывать все телесные гадости, ибо таков окружающий мир, принявший вид криво ухмыляющейся семерки, мир агрессии, насилия, бесстыдства. «Знамя» теперь в лице его главного идеолога позволяет. При этом карт-бланш выдается лишь избранным, а прочим, таким, как В. Маканин, — стыдно. Позволил он выразить свое отношение к событиям октября 1993 г. телесной метафорой в рассказе «Без политики» («Новый мир», 2003, №8), и Н. Иванова уже недовольна: «проза, носящая явный политический характер — при всей ее внешней обманной физиологичности». Остается лишь заклеймить прозу В. Маканина «скабрезной» и уличить в намерении «пересорочить Сорокина и перепелевить Пелевина».

Вот что делает с человеком увлеченность предметом своего почитания — перевернуто с ног на голову, поставлено, извините, задом наперед то, с чем надо бы адресоваться к ВОП. В том числе и по части «пересорочить». А «перепелевил» себя сам же Пелевин. Уход Степана Михайлова в бега не есть ли подсознательное желание убежать от себя самого. Но оглянется ли он, как Лотова жена на горящие Содом и Гоморру, которые он устроил в последнем романе, чтобы застыть соляным столбом навеки, в укор самому себе? Лучше бы не оглядывался.

 

Глава 5, где автор не без труда возвращается в прежнее плавание

Однако, может, зря я все это? Еще в ретрограды запишут, замшелым и примитивным типом из «коммуно-патриотического» журнала обзовут. Может, пока не поздно вырвать эти страницы из дневника и попробовать «попасть в резонанс пелевинской прозе»? Последние слова я вычитал из июльского (опять цифра 7!) номера «Вопросов литературы» за 2003 г. Взял я их в руки в минуты сомнения в своей правоте, с честным намерением оказаться неправым, но понять, за что же так все-таки любят ВОП умницы из «Знамени». Начав с конца статьи М. Свердлова (может быть, такой «обратной логикой» чтения пойму его?), я и обнаружил уже процитированные слова о резонансе. А тем, кто не попал в него, пишет далее автор, «очень трудно объяснить, почему «приколы» не смешат, а кроссворды не увлекают, почему хочется закрыть книгу («Чапаев и Пустота». — В. Я.), наткнувшись на фразу: «Чапаев комментировал одно место из Сведенборга…». И слава Богу, что мы с литературоведом из «ВЛ» совпали в поисках источника пелевинских псевдочар в числах. Правда, это не какие-нибудь жалкие 3 + 4 = 7, а «Пи», число чисел, попавшее в название предыдущего романа «Поколение Пи». Прав М. Свердлов: не «сатира», не «пророчество» и не «утверждение власти» главенствуют у ВОП, а «бесконечная десятичная дробь как символ скуки» — «бессмысленный набор одних и тех же приемов».

Обрадовался совпадению, хотя искал возражений. Листаю последовательно назад, и опять: «Посредством игры слов писатель добивается «внедрения» своих книг и «вовлечения» читателя». А я о чем говорил! Заманивает дешевыми каламбурами в дебри своих романов, как гуру мантрами, а затем окунает в сортир.

 

«И когда читатель, доверившись автору, уже захвачен реальностью происходящего, действие начинает приобретать все более сюрреалистические черты и, достигнув апогея абсурда, вдруг обрывается и переносится на сто лет назад, в палату для душевнобольных…». Это уже другой автор «ВЛ», Е. Пронина, которая едва начав, с анализа романа «Чапаев и Пустота», тут же подтвердила мои слова о «ДПП». Долистываю до начала статьи и с ужасом читаю ее название: «Фрактальная логика Виктора Пелевина». Ужас вызывает термин, смахивающий на психиатрический. И хоть позже разъясняется, что это термин из «фрактальной геометрии» («фрактал -— структура, состоящая из частей, которые в каком-то смысле подобны целому», «или самоповтор»), меня не разубедишь, что к нормальной логике это имеет хоть какое-то отношение. Может, здесь скрыта вездесущая ирония? Читаю, но не нахожу ничего подобного, кроме рассуждений о «нелокальной личности» (это «подлинное открытие Пелевина»), «беспредельной свободе визуализации», о какой-то «стохастичности» и, разумеется, о «NEТ-мышлении». Заглядываю в сноски — там сплошь психологи или психотерапевты: «Руффлер М. Игры внутри нас. М., Изд-во Института психотерапии», «Чеботарева Н.Д. Интернет-форум как виртуальный аналог психодинамической группы…», еще какие-то две женщины, написавшие явно «психическую» работу о «стратегии самопрезентации в Интернете и их связи с идентичностью». Имеет ли это отношение к литературе? Или признак профессионализма в литературоведении состоит сейчас в применении к искусству методов теоретических и прикладных наук? Правда, психология и смежная с ней психиатрия со времен Ч. Ломброзо и М. Нордау говорит о литературе расшатанных устоев очень нелицеприятные вещи. Можно тут вспомнить еще и о психопрактиках тоталитарных сект, а попросту зомбировании. Не зря на заре своей литературной деятельности ВОП въедливо изучал приемы зомбификации в языческих религиях вуду на Ямайке (см. «День и ночь», 1994, №1). Итог подвел, извините, предисловие к статьям Е. Прониной и М. Свердлова написал И. Шайтанов, где в очередной раз сказал о хрестоматийных уже вещах: образах компьютерной графики у писателя, о вредоносных вирусах, которые он поселяет в сознании читателя. А вот еще А. Генис писал…

Стоп, хватит. Не заметил, как сам втянулся во всю эту пелевинщину. Хотя изучать ее надо — уж очень характерна она для всей «передовой» нынешней прозы. Но, каюсь, пока что она остается для меня темной, при всей ее кажущейся легкости и доступности.

Вот так, хотел понять, в чем прогрессивность прозы ВОП, а нашел в ней какую-то прогрессирующую болезнь сознания. А может, я сам болен этим, как его, «фальшивым патриотизмом», о котором так талантливо написала Н. Иванова в своей статье. «Либерал, — пишет она, — свободен, способен на сокрушительную критику своего либерализма». А «фальшивый патриот» имеет право «только восхищаться своим узким «патриотизмом», ничего не видящий вокруг, не способный ни к какой критике. Критика здесь под строгим запретом. Шаг влево, шаг вправо — равняется побегу. Даже задуматься над своей правотой\ неправотой здесь никто не имеет права». Главным критерием свободной мысли остается свобода, «а не сохранение status quo», как у «патриотов».

Конечно, это же так «узко» и ретроградно «восхищаться» вечными ценностями подлинно человеческой литературы — добром, благородством, любовью, красотой. Куда шире, умнее, либеральнее забрести извилистой тропкой в трясину зла, чтобы там «задуматься» обо всем хорошем. Но только поздно будет: защекочет кикимора, застращает какой-нибудь змей подколодный, заставив поклониться фаллическому идолу и заодно уж блуднице Вавилонской. Как короток все же путь ко злу, несмотря на кажущуюся его бесконечность! Коротка также и любая мысль о зле, которая так любит зачаровать и соблазнить внешней ученостью.

Нет, все же трудно возражать либералам — неизбежно сбиваешься на патетику, ораторство, поучение. Понятно теперь, как нелегко было Гоголю, написавшему свои «Выбранные места». Однако он заслужил на них право, выстрадал их «Шинелью» и «Мертвыми душами». «Чтобы хорошо писать —страдать надо, страдать», — говорил Достоевский еще в 1880 году юному Д. Мережковскому, пришедшему к нему со своими декоративными стихами. А страдают ли в «Знамени» так, чтобы написать хотя бы что-то отдаленно близкое, скажем, «Шинели». Едва ли. Вот и тот же роман «Биг-бит», о котором мы уже успели подзабыть (№8 «Знамени»). Заканчивает его Ю. Арабов вроде бы покаянием уже взрослого Фета-Фетисова, но как же оно случайно, немногословно: «Это биг-бит сделал из России пустыню». Правильно. Но он сделал ее и из Фета, который побывал таки у «битлов» — фактически или виртуально, пояснений от автора уже не добьешься (вот она, пелевинская школа!). И как понимать его слова — «Сейчас никому ничего не хочется. Потому и искусства нет» — приговором современности или разочарованием в грехах молодости, непонятно. Потому что двусмысленно. Потому что нет прямой дороги к истине, а окольная все-таки заставляет написать «роман-мартиролог» о «мертвых душах» прошлого в назидание «мертвым душам» настоящего.

 

Глава 6, в которой автор чрезвычайно спешит

Есть ли еще что-то интересное в №8? О, да, это стихи Геннадия Русакова. Но не продолжение «Разговоров с Богом», а «Стихи к Татьяне». Уже первые строки завораживают: «Это осень, Татьяна, и больше не надо резонов.\ Ты шатнулась в окошке — и на полсудьбы не со мной…». Да, настоящий поэт, обращаясь к своей жене Татьяне, все равно говорит с Богом, как с солнцем. На меньшее не согласен, для него убогое короткомыслие, самообнюхивание — тени самого себя. Заслоняющие солнце, сиречь любовь. «Свернули дни к продавленному насту,\ к смеженью солнц, трудам, Экклезиасту,\ к пахучей темноте твоих волос…». Это стихи-лучи -— к солнцу, к сердцу, к следующей строке, строфе и дальше, выстраиваясь в лестницу к небу. Но и вширь — и это уже эпос, ибо настоящие стихи — всегда эпос, независимо от объема, поскольку чужды пустоте, стоящей на страже эгоизма.

Вячеслав Пьецух. Ну тут эпоса не дождешься. Это давно известно, еще со времен «Новой московской философии» и «Центрально-Ермолаевской войны» до недавних «Русских анекдотов». Вот и рассказ хоть и называется «Деревня как модель мира», а от одной сноски уже становится тошно: «Деревенский дурачок. …Этому подвиду русского человека мы обязаны очень многим: юродивые у нас создали национальную культуру, изобретали средства межпланетного сообщения…». И откуда такая нежная, патриотическая любовь к дурачкам? Не иначе, как от короткомыслия. Да и пишет вроде гладко, а гадко.

Олег Хлебников. Хороший, даже очень хороший поэт, почти классик. Но какой-то раз и навсегда умиротворенный, с чем-то смирившийся, сравнявшийся. «Я был моложе всех, и вот почти со всеми сравнялся…» «Я и сам-то ветхий, как Адам…». Благослови же тебя Господи!

Евгений Бестужин, автор менее известный, почти не известный. Но теперь буду судить о нем по рассказу «Сумасшедший». Его герой чудом оказался в ином пространстве и времени в компании с человекоподобными, которые «не вздыхали и не улыбались, не бегали и не плакали, не играли и не танцевали под музыку…» Никто из них не ел, не спал, «не занимался любовью, не испражнялся», а вместо крови у них нечто похожее на «застывшую смолу». Эти прекрасно-жуткие полулюди ждут у моря чего-то или кого-то, жадно наслаждаясь солнцем. Смахивает, конечно, на Метерлинка. Но больше — на притчу о мутантах-вырожденцах, у которых чего-то не хватает. В организме или в отдельных его частях. Кажется, что они утратили это в процессе эволюции. А может, инволюции. И так похоже на наше общее будущее.

После этого «Председателя летальной комиссии» — рассказы Ольги Ильницкой — читать как-то расхотелось. Уж лучше «Теркина на том свете перечитать». Надежнее.

Открываю стихи Юрия Домбровского (неужто того самого?). Первый стих называется «Реквием». Ну это уже слишком. Одного «романа-мартиролога» с меня хватит.

Гриша (sic!) Брускин. Коротенькие, с воробьиный скок, истории из мира богемы, начиная с 20-х годов. Может, на них отдохну, глотну свежего воздуха после кладбищенской тематики? Отдохнешь, если сильно захочешь: уж очень мелки они, эти «глотки». Житейский сор, крохи со стола, реплики «в сторону» в исполнении известных личностей. Есть и про Сибирь. Там, «в эвакуации, Альтман стоял у мольберта и кисточкой смахивал с холста тараканов. Одного не мог смахнуть. Мазнул по нему берлинкой и сказал: «Заслуженный деятель искусств». Из таких «тараканов» и состоит Гриша. Вернее его истории.

 

«Рабочие тетради 60-х гг.» А. Твардовского — это вам уже не какие-то тараканы. Это история литературы 60-х в черновиках. Иногда напоминает свалку фактов, непросеянных для печати, ибо не для этого предназначались, не для вечности, а для текущей работы. «Свердл(овский) райисполком — насчет кв(артиры) Кондратовича». Все эти «свердл.» и «кв.» и прочие в спешке укороченные слова явно хотели бы остаться там, в той эпохе, в столе у Твардовского — ему и своего «Нового мира» хватало. Ну, или хотя бы в архивах библиотек. Добавят они знаний о писателе и эпохе или архивной пыли, трудно сейчас сказать. «Знамени» видней.

Однако устал я от №8, загляну-ка в №9. И вновь — крохи со стола: «Записные книжки» Фазиля Искандера. Опять убеждаюсь в своей правоте — короче стали мыслить в «толстых» журналах. И «круче». «Хамство — необработанная искренность». Спорно, но зато эффектно. «Есть Добро и есть Зло. Соединяющее звено — мошенник». Да, смешно. Но смущают большие буквы у добра и зла: это ведь имена Бога и сатаны, неужто они могут быть одной величины? Или это уравнивание — тоже вид мошенничества? А вот и о Боге: «Бог — тоска по смыслу». Видно, видно, что тоскуете, только прячете за ширмой иронии. Много записей «толковательных», будто маститый писатель сам себе, заново объясняет известные вещи. Как водится, с лукавинкой, хитринкой, а где и кривинкой. «Блат — интимное мошенничество». Опять про мошенничество! «Церковь — народная бибилиотека». «Революция — народная истерика…». Что делает с человеком привычка к юмору, да еще «народному»! «Героизм старости — опрятность мысли». Справедливо, но слишком гладко. Впрочем, хватит брюзжать, афоризм хорош, но больше читать не хочется.

Название стихов Инны Лиснянской «Сорок дней» — в память и умершего мужа, поэта С. Липкина, и «Реквиема» А. Ахматовой, уж очень похожи. Но хватит с меня «мартирологов» номера 8-го.

Александр Скоробогатов. Роман «Кокаин». Тоже пропустить? Ведь в этой главе я занят наверстыванием упущенного времени в дебатах о Пелевине. Но пока колеблюсь, глаза сами уже бегут по страницам. Что-то на классический «Роман с кокаином» А. Агеева не очень похоже. Автор путается, чем дальше, тем больше, каждую минуту в каждом своем шаге, помысле, зрительном образе, не понятно, какую реальность отражающем — его, собственную, или для всех общую. «Я неожиданно выхватил из кармана молоток и гвоздь, приставил гвоздь к его голове и размахнулся молотком». Кажется, что «гвоздь» этой прозы он приставил к моей голове. А что «приставит» на следующей странице? Впрочем, кажется и сам автор быстро стал уставать от своего «Кокаина». И, быстро его скомкав, начал другой — «Роман о зайцах», скверный, как сальный анекдот в мужской компании. «Часть 2-я. Заяц-сын рос достаточно быстро. Вскоре он уже весь покрылся шерстью». Конец 2-й части романа. Нахальная, хамская краткость, рассчитанная на «своего» читателя. «Чужие» здесь не ходят.

И вновь знаменитость: Виктор Куллэ, ленинградец, петербуржец, поэт школя И. Бродского, его обожатель и исследователь, последовательный «знаменец». Что еще сказать? Стихи? В меру остроумны, в меру аморальны, в меру безразмерны — в общем, современны. Слово, вообще-то, по отношению к литературе ругательное. То есть разрешающее ругаться. «И гордиться штанами на лямках», — проводил я глазами последнюю строку этой кривляющейся подборки.

Рассказ «Любоф» Нины Горлановой, соавтора В. Букура по знаменитому «Роману воспитания». В героях здесь ходит инфантильная девица Варя, естественно, пермячка, как и сама автор. Но больше запоминается постоянная усмешка повествователя, доходящая до насмешки над простонародьем. На том и построен этот рассказ на чеховский сюжет «попрыгуньи». У Чехова, конечно, лучше. А так рассказ хороший.

 

Глава 7, в которой автор не выдерживает выбранной роли

И тут я словно проснулся. Не довольно ли корпеть над «Знаменем», если им нельзя ознаменовать успехи нынешней литературы и водрузить над кипами книг и журналов в знак победы? Но кого над кем? С. Чупринина над А. Прохановым и Д. Ольшанским («как и положено либералу», он проявляет к ним «преизрядную снисходительность» — уверенность сильного или похвальба?) в статье «Свободные радикалы»? Москвичей над провинциалами (если уж свои «малодаровиты», то что уж тогда другие — так и вопиет между строк статьи)? Книги над «толстым» журналом («Биг-бит», «Искренне ваш Шурик» свежие примеры упреждающего выхода произведений книгой и запаздывающего — в журнале)? Короткомыслия над честной, додуманной до конца — до нравственного итога — мысли?

Если так много вопросов к авторам «Знамени», то вряд ли этот журнал может быть во главе литературного процесса. Но кто его может возглавить? А почему обязательно журнал? Ведь в них ныне — царство эклектики, в зависимости от конкретного номера и пасьянса авторов.

Не журнал, а произведение. Н. Иванова в помянутой статье вяло перечислила свежие романы А. Кабакова, Н. Климонтовича, В. Попова, А. Дмитриева, М. Вишневецкой. И вдруг — Валентин Распутин «Дочь Ивана, мать Ивана». Уверен, что если и брала критикесса в руки №11 «Нашего современника» за прошлый год, то, наверное, по Маяковскому: «Берет — как бомбу, берет — как ежа, как бритву обоюдоострую, как гремучую в двадцать жал змею двухметроворостую». Ведь отчаявшаяся Тамара Ивановна у Распутина стреляет не просто в какого-то кавказца, не просто в российское правосудие, а во всю систему ценностей, а вернее мерзостей, которую только по ошибке назвали демократической.

И не только Тамара Ивановна. Вся мягкая, добрая, мудрая, как его знаменитые старухи, женская, без углов и резкостей распутинская проза в этом произведении стреляет в своего антипода — из мата, инстинкта и компьютерного вируса сделанную литературу. Это ж надо было довести! Характерная деталь: Тамара Ивановна стреляет в кавказца сквозь хозяйственную сумку, оружия мы так и не увидим. Будто стреляет не оно, а весь уклад жизни униженных и оскорбленных: «Сумка грохнула выстрелом». Бедность стреляет в сытость. Это страшно, когда убивают не ружья, а сумки. Это приговор.

Но Н. Ивановой дороже другие, те, кто пробавляется занимательной арифметикой. Остальные — «телесные метафоры». Вот и оказывается у нее В. Распутин со своей стреляющей правдой жизни между словесной рукодельницей М. Вишневецкой и «забавным и непритязательным» (С. Чупринин) А. Геласимовым.

Вот и конец моему короткомыслию. То есть оно, конечно, не мое, а Ксанфа. И только в том смысле, что в этом дневнике я обязал моего соавтора быть предельно коротким в своих оценках. Ибо сила воздействия произведения на «оценщика» равна «силе» и размеру этой оценки. Возможно и не удалось нам двоим до конца воплотиться в литературный динамометр. А может, и не оценили мы всей меры «иноприродности» новой литературы, не случайно прозванной кем-то «другой». В надежде предпринять вскоре еще одно «плавание» по литературным морям, и позволю себе закончить этот обзор. А вдруг в следующий раз повезет больше?

 

 

 

 

Написать отзыв

 

© "СИБИРСКИЕ ОГНИ", 2004

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

Оригинальный сайт журнала

 www.sibogni.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле