> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

12'04

Ирина Полянская

XPOHOС

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
СИБИРСКИЕ ОГНИ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

Условность

Они так желали смерти своей матери, так желали ее смерти, что она снилась им во сне: одной снилось, что отец с выкаченными глазами прибегает к ней на работу в диспансер, по лицу его струятся слабые, утратившие соль, старческие слезы, и она слышит его голос: «Мама умерла!»; а другой снилось, что она поднимает трубку, а из недр ее эхом отдается: мама умерла... мама умерла... Еще лет десять тому назад они не желали смерти своей матери, тогда мама только еще начала болеть, но невидимый циркуль, вонзившись в средоточие родового гнезда, старинный диван, с которого она давала свои бесценные советы, нечасто его покидая, стремительно вращаясь, стал очерчивать сужающиеся круги, мало-помалу отсекая пространство. Сначала мама прекратила свои ежевечерние прогулки в Багаевский садик и на набережную, потом отпал близлежащий магазин, потом двор. И когда ей стали выносить на парадное скамейку, и тогда еще сестры не желали ее смерти. Во всяком случае, одна другой грустно говорила: «Опять приближается отпуск, и опять никуда нельзя поехать, а так надо развеяться...» И другая подхватывала: «Да пусть они, конечно, еще сто лет живут-здравствуют, но все же эта привязанность невыносима: только у нас в стране такие трудности со стариками, которых не на кого оставить даже за приличные деньги». Потом первая часть фразы отпала — пожелание матери долгой жизни, как бы само собой разумеющееся, естественное пожелание, потому что появилась мысль, что судьба и впрямь примет его во внимание; дальше колеса времени завращались с еще большим ожесточением, наматывая на себя жилы обеих женщин, отсекая одну за другой условности. И вот пять лет тому назад, когда отец в очередной раз прибежал с выкаченными глазами, всклокоченный, к младшей дочери Лене в диспансер и закричал: «Скорее, маме совсем плохо!», и Лена, как всегда, ринулась спасать маму, а за ней бежала медсестра с капельницей, тогда старшая, Лида, встала перед маминой дверью бледная, суровая, вся, как родители, седая, и сказала тихим голосом: «Не пущу». «Ты с ума сошла... — зашептала Лена, слыша на лестнице приближающиеся шаги медсестры и отца, — ты сбрендила: это же наша мать!» «Вот именно, — сказала старшая сестра, — и не надо ее мучить. Ты ее затормозишь лет на десять, больше ничего...» Они посмотрели друг на друга с одинаковым отчаянием, но то, что еще не стало для них условностью, сострадание и любовь к бедной своей матери и высшая справедливость — это было на стороне Лены, и старшая сестра отступила, схватясь рукой за глаза, точно хотела в эту минуту, в которую она так вдруг ясно увидела будущее, выкорчевать для себя весь белый свет, чтобы он уже никогда не манил и не требовал ее к себе. Она слабо повторила: «Ты ее затормозишь». И тут подошла медсестра с участливым лицом, и все вошли к маме. Шествие замыкал отец, глядящий в спины дочерям с раскаленной ненавистью, потому что видел все, что варилось в этих двух дочерних головах, видел и высказать ничего им не мог, ведь от них сейчас зависела жизнь мамы. И когда, вызванный медсестрой, приехал Ленин муж, тоже врач, они, посмотрев маму, стали вполголоса совещаться, отец подошел к ним вплотную и смотрел в рот одной и другому, опасаясь, что они сговорятся меж собой и уморят маму. Потом он немного успокоился и стал прислуживать им обоим с покорностью раба, ненавидящего господина так яро, что эта ненависть давала ему силы ее не показывать.
Старшая сестра тоже теперь суетилась: она переменила под мамой пеленки, помогла установить капельницу, потом со скорбным выражением лица смотрела, как медсестра пытается попасть матери в вену. В молодости их сходство с матерью не было столь разительным, как теперь: обе старушки, только мама древняя, а Лида — просто старая.
Капельница затормозила маму еще на пять лет.
За эти пять лет одна за другой опускались условности: в разговоре, в поведении, в самой жизни. Отец беспомощно всплескивал руками, когда Лена с металлическим блеском в глазах говорила прямым текстом: «Вы еще всех нас переживете! Вы еще меня в могилу уложите!» Так твердила она, призывая на свою голову смерть, потому что не было сил.
А двенадцать лет тому назад это было еще крепкое, надежное родовое гнездо, раскинувшееся на три дома. В дни рождений мамы дочери с семьями являлись к ней как вассалы: дожив до пятидесяти с лишним, они все еще пикнуть не смели, когда мама своим властным, привыкшим повелевать голосом говорила: «Лена, машину покупать не смейте. Ни к чему это вам, так и знайте!» «Мам, мы ведь на свои покупаем», — слабо возражала Лена. «Что значит свои, — монотонно отвечала мама. — У нас своих нет, у нас все общее. Только это и помогло нам выжить в эвакуацию — мы думали равно обо всех, о вас, наших дочках, племянниках». «Тебя бы на свете не было, — ни к селу ни к городу вылезал с воспоминаниями отец, — ведь ты родилась в глубокой асфиксии. Мама положила тебя в корыто с оттаявшим снегом, и ты ожила». «Да ладно тебе», — обрывала его мама. День рождения продолжался, гости чинно пили чай, зачитывались телеграммы от родственников. Они потом еще лет семь приходили, эти поздравительные телеграммы, пока родственники не ощутили в себе стыд условности, потому что как писать «желаем долгих лет жизни», когда старухе без малого девяносто. Но они продолжали с теплотой вспоминать маму, которая всех на себе вывезла в эвакуацию, не покладая рук шила и вязала, стараясь прокормить и близких, и дальних родственников — им эта теплота ничего не стоила, понятно. Они вспоминали, что мама всегда умела дать верный совет, недаром с ней все, кто знал ее, считались. И что касается покупки машины — это тоже, как выяснилось впоследствии, был мудрый совет, которому Лена, однако, не последовала — последнему мудрому совету своей матери.
А между тем острие циркуля уже вонзилось в этот знаменитый диван, на котором скончался еще в возрасте девяноста восьми лет мамин дед. Но мама пока продолжала ездить к дочерям на такси в их микрорайоны — помогала по дому. У старшей, Лиды, была дочь Настя — теперь она училась в Москве, и сын, дурачок Сева. Они жили в коммуналке, в двух комнатушках. К внучке бабушка относилась с благожелательной насмешкой, если без особенной любви, то, по крайней мере, с интересом, как к человеку, то и дело выкидывающему фокусы, но в общем вполне самостоятельному. Дауном Севой она брезговала и двадцать лет подряд долбила Лиде голову, чтобы Севу сдали. Сева, ласковый покладистый парень, любил всех, в том числе и бабушку, но не ластился к ней, как, например, к соседям, потому что чувствовал, что этого нельзя делать.
Ленина семья состояла из мужа и сына, которого бабушка так любила, что ему одному не умела дать дельного совета, может, именно поэтому он, всеми любимый, вел никому не понятный образ жизни: женился, разводился, высылал деньги какой-то женщине в Севастополь, хотя утверждал, что ребенок не от него. Лена с ним с ума сходила. Саша, сынок, был пока единственным проколом в их благополучной семье, не считая, конечно, Севы, который был проколом самой природы.
Двенадцать лет тому назад мамин дом еще сверкал чистотой. В доме были частичные удобства, но мама все успевала. Прошло какое-то время, и Лена отметила, что салфетки на телевизоре и трюмо лежат ненакрахмаленные, хоть и чистые, как всегда. Это была первая ласточка. Именно с этого, отмеченного ею небольшого акта, начал стремительно убывать уют в доме мамы, а заодно и обеих дочерей: люстра потускнела, краска сошла с полов, и уже речи не шло о ремонте, окна затянуло пылью.
Дом стал зацветать как старый пруд. Был отброшен ряд условностей — вазочки ушли в шкаф и более не показывались, статуэтки исчезли, кормили у мамы чем-то не очень съедобным, не слишком чистой была посуда и так далее. Мама все слабела, слабость выжала из ее голоса всю его былую властность, но ее еще слушали, когда она, собравшись с духом, что-то произносила. Потом и слушать перестали, мама начала заговариваться, стала все реже надевать челюсть, а когда говорила без челюсти, переводчиком выступал отец, который, напротив, как-то приосанился, почувствовав, что вот теперь настал его час и пора взять бразды правления в свои руки. Но над кем править-то? Лена давно ходит с одышкой, то и дело хватает из сумочки пригоршнями лекарства, Лида, вообще, развалина, глаза все время на мокром месте, душа устремлена в Москву, где мыкается сейчас Настя — без прописки, без работы, без мужа, а возвращаться домой не желает, и ее можно понять. После того, как Лида однажды бухнулась перед отцом на колени и закричала, как кликуша: «Христом-богом тебя заклинаю, пропиши у себя Настеньку!», старик почувствовал такое небывалое одиночество и горечь, точно воочию увидел, как чьи-то упорные руки стараются столкнуть их с мамой в яму. Лида совсем обезумела. Ведь она не могла не помнить, что несколько лет тому назад он пытался прописать в этой квартире Сашу, тряс своими орденами и медалями, но это не помогло. Потом Саша с первой женой развелся, и необходимость в его устройстве отпала. «Ведь пропадает квартира, — продолжала Лида, — ты же должен понимать, что в могилу ее с собой не возьмешь...»
Дом, устоявший в гражданскую, когда пылала вся улица, в Отечественную, когда немецкая артиллерия с Острова обстреливала весь район, теперь стал понемногу разрушаться, точно его что-то грызло изнутри. То и дело лопались трубы, их заменяли, они опять лопались, соскочили перила с лестницы, их кое-как укрепили, почти рассыпалось цементное крыльцо парадного, где еще не так давно любила посидеть мама. Циркуль вращался все стремительней: мама уже не могла сидеть, только лежала. После капельницы отец сделал ей специальный стул, под который ставилось ведро. Потом и стул отпал, и тогда в доме поселился Сева.
Отец, в каждом своем душевном движении подражавший маме, тоже не любил этого своего внука, но теперь он наконец воздал должное Севе, который, как выяснилось, оказался единственным человеком изо всей большой семьи.
Сева ходил в магазин, выносил за бабушкой судно, включал бабушке телевизор, и изображение струилось по блекло-желтой, слюдяной поверхности ее глаз, сидел с нею часами, отгоняя мух свернутой в трубочку газетой. Иногда они разговаривали. «Сева, кого ты сегодня видел на улице?» — шамкала бабушка, и Сева докладывал, что видел нижнюю Ольгу, Чанцовых и Караваиху. «Караваиха умерла, Сева», — отвечала бабушка, а дед, ставший в последнее время особенно раздражительным, взвивался на дыбы: «Сколько тебе напоминать: не говори при Всеволоде этого слова! Он его не должен знать! Сева, Караваиха ушла в магазин. Надолго. Ясно тебе?» «Ясно, ага», — отвечал Сева.
Старик продолжал то и дело бегать к Лене в диспансер. То мама свалилась с дивана, то у мамы болит живот. Лене казалось, она выстаивает какую-то бесконечную, бессонную вахту, которую у нее уже нет сил выстаивать, и когда в очередной раз отец завел с укором: «Вот погоди, мы с мамой ляжем в могилу, тогда вы о нас вспомните!», Лена, глядя в сторону, точно обращаясь к невидимому собеседнику, проронила: «Никуда вы не ляжете. Вы бессмертные!» Отец всплеснул руками: «Да если б мама тебя тогда не сунула в корыто с оттаявшим снегом, тебя бы и на свете не было!» «Ой, да выньте, выньте меня наконец из этой воды ледяной!» — вдруг заголосила Лена.
Маме становилось хуже и хуже. Она держала Севину руку, а Сева все махал над ее головой газетой, хотя была зима и белые мухи летали за окном. В эту зиму в Лениной жизни образовался небольшой просвет: они с мужем купили машину, и два битком набитых, редко ходивших автобуса, которые съели приличную долю ее здоровья, отошли от нее как страшный сон. Зато у Лиды получилось наоборот, настало полное затмение: Настя в Москве родила, но замуж не вышла и теперь жила с сыном в каком-то общежитии за занавесочкой, но как ни умоляла ее мать вернуться домой, Настя домой не ехала. И Лене ничего не оставалось другого, как отпустить старшую сестру в Москву.
Они расставались без слез. То, что Лена отпускала Лиду, это была чистой воды условность: Лида все равно уехала бы для того, чтобы хоть как-то помочь дочери устроиться, снять квартиру, но Лене хотелось — это было ее последнее желание — все обставить так, будто она себя добровольно приносит в жертву. Обе все понимали и не смотрели друг на друга. Но когда Лида, мучаясь тем, что все же вынуждена принять Ленину жертву и дезертировать, сказала: «Это ты, это ты ее тогда затормозила своей капельницей!», Лена ахнула, повернулась на каблуках и пошла прочь, так и не открыв сестре еще один свой козырь, состоявший в том, что у нее не так давно образовалась на левой груди какая-то опухоль, которую некогда было обследовать. Лена ушла, унося свои раны; Лида уехала, увозя свои. Теперь они страстно, до умопомрачения мечтали о смерти мамы, потому что Лена стала страдать от своей опухоли, а Настя без Лидиной помощи загнулась бы с ребенком. Между прочим, сестры, расставаясь, словом не обмолвились о Севе: Лена могла бы о нем упомянуть, как о своей тоже жертве, поскольку продуктов приходилось как-никак таскать больше, но Лида ей на это твердо возразила бы, что, во-первых, таскать уже ничего не надо, поскольку есть машина, а во-вторых, Сева теперь оказался ой как нужен, он там, у мамы, не даром ест хлеб, Сева.
И когда Лида вернулась через год, чтобы похоронить сестру и ее мужа, разбившихся на машине в трех километрах от города по пути к Левобережному пляжу, она застала все ту же картину: Сева отмахивает мух от совсем повредившейся в уме бабушки, а отец, ссохшийся как мумия, третирует бывшую Ленину медсестру, которая из-за преданности Лене продолжала навещать стариков.
Прошли скомканные сороковины, и отец наконец сдался. Ворочая маму, двое стариков — отец и дочь, так измучились, что, кое-как смазав перекисью водорода мамины пролежни и разом отвалившись от дивана, упали в кресла. Отец задумчиво произнес: «Скорее бы все кончилось. Больше у меня нет сил», — и добавил миролюбиво: «Лид, я бы тебя тогда отпустил, а сам бы пошел нянькой к Сашке, он там совсем грязью зарос. Хоть для тебя настала бы наконец жизнь...» «Жизнь, — проговорила Лида. — Да, жизнь. Жизнь — это условность».
Отпустил он Лиду через две недели.
Лида ехала в поезде как мертвая. Она ни с кем не говорила. Говорил Сева. Он сказал попутчикам, что бабушка, Лена и дядя Слава ушли в магазин и вернутся не скоро, потому что магазин далеко. Соседи по купе, скривившись, кивали, переводя осторожный взгляд на древнюю старуху, которая смотрела и смотрела в пол, точно какой-то огромный стыд придавил ей веки. Через какое-то время она вышла из купе с придавленными, как у мертвеца, веками и пошла в тамбур.
Она чувствовала себя погребенной под тремя свежими могилами. Она положила на лоб, как компресс, всю эту холодную, стеклянную, непроглядную, бешено несущуюся в еще большую тьму темень и думала одно и то же, точно мысль застряла в себе самой: «Настя! Только бы вовремя, господи, только бы вовремя, господи, только бы вовремя уйти!»

 

  

Написать отзыв в гостевую книгу

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2004

Главный редактор: Юрий Андрианов

Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле