SEMA.RU > XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 8'03

Игорь ФРОЛОВ

ПЕРЕД СНЕГОМ

НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
XPOHOС

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова
История науки
История России
Сайт истфака МГУ
Слово о полку Игореве
ГЕОСИНХРОНИЯ

 

Здесь, видимо, нужно описать обстановку. Сейчас, ошеломленный известием, я вряд ли смогу сосредоточиться, поэтому стоит пригласить стороннего и странного наблюдателя. Он отметит, что из окна тянет холодом, что комната четырехугольна и бедна декорациями; что стол, стул и кровать - все казенное, а из личного - две книги на столе (названия уже стерты сумерками), стопка чистой бумаги и один полуисписанный листок (тема неясна и к тому же оборвана на полуслове). Есть еще настольная лампа, которая сейчас спит. В наступающей темноте пока живет окно, и, подойдя к нему, можно видеть: на дворе - октябрь. Магическое слово... Произнесешь его, и кто-то очень прошлый навязывает мне свой голос. Отвязаться трудно... Позвольте наблюдателю присесть и, не включая света (я вижу в темноте получше кошки), - всем услужить. Себе - освобождением от чар, тому, кто звал - эпиграфом к рассказу, его цензуре - классики куском (почти что с кровью). Что ж - начну, как есть...

Октябрь уж наступил. Здоровью моему полезен русский холод. Весной я болен: кровь бежит быстрей, теснятся чувства, взгляд плющом бесстыжим опутывает ножки... Впрочем, стоп! Решат, что я про стул в оранжерее... Вернемся к октябрю. Повтора не стыдясь, у предка позаимствуем побольше. И стук копыт по мерзлой целине, и зябкость голых веток, и деревню; и дым печей, и ржанье кобылицы, что отвечает моему коню; и сумерки, когда я возвращаюсь... Прими-ка, братец... Твой хозяин счастлив. Зажгите камелек. Оставьте мне: стаканчик пунша, плед, свечей трезубец, - и небольшой сквозняк, чтоб тени жили... Перо с бумагой? Вроде ни к чему... Хотя - несите. Вдруг в истоме теплой шальная мысль плеснет (и жалко упускать и длить нельзя - тогда покой насмарку) - ее я подсеку. И снова тишь. Корабль стоит, и нет нужды матросам кидаться и ползти. Пусть отдыхают. Пусть... (стук в дверь). Проклятье! Кто там? Мне - письмо? Так поздно? Подайте же... Духами и не пахнет, но почерк гневный: «Сударь, Вы посмели... моя жена... назойливость с которой... охотник до чужого... сплетни света...» Все ясно. Глупость, но автограф ценный. Как жаль, что не в стихах, - ведь он поэт (и популярнейший в веках окрестных). К поэтам, правда, я достаточно суров. Привыкли на коньках по льду бумаги, а ты попробуй шагом так же вольно! Телеграфист... Но неужели, Боже, одни лишь дураки дают приплод? Неужто вздох (когда целуешь в ушко) чужой жены - он стоит чьей-то жизни? Его или моей... Так что же делать? Стрелять в межрожие иль небо продырявить? (Что, право, так несправедливо к небу!) Нет, коли он дурак - пожалуй, застрелю. Мочите ягоды... Хотя - постойте... А если - он меня? Я как-то не подумал... И, кстати, не затем ли объехал я владения свои, чтоб попрощаться? Ворон все кружил... И воробей мне из ворот навстречу... Вот так задача - мучиться всю ночь: кому из нас?.. Достаточно. Теперь, устроившись удобнее во мраке, послушаю, что думает двойник. Он думает, что скоро ляжет снег, что осени осталось жить неделю, что хорошо бы снег пошел сейчас...

...Чтобы валил. Пусть буран закроет перевалы и бушует неделю, - тогда отменят, перенесут, забудут. Даже не хочу уточнять, что назначено на завтра, - через это проходит не так мало людей, как кажется, и вероятность погибнуть намного меньше, чем на той же дуэли. Но недавно случайно выяснилось, что одеяло, которым я укрываюсь, волею равнодушного служителя перешло ко мне от такого вот погибшего. И эта комната, и это зеркало - они тоже были его. Страшно ли мне? Если поймать за мышиный хвост эту мелькающую по краю сознания мысль, то уточню: мне не страшно, мне - подозрительно. Неужто мои путаные перемещения, так и не выстроившиеся в прямую, решено свернуть? И это теперь, когда я только-только раскрутил пращу и медлил, прицеливаясь. Мне кажется, я хотел начать именно в этот вечер, и у меня даже был искренний замысел об оконном стекле, о желто-красной осенней акварели, о серых лужах и мокрых ботинках, о великой депрессии большого города. Здесь, вдали от моих больших городов, на окраине континента, на его холодной, но красивой оконечности, в маленьком, как родинка, поселке, - здесь это должно было получиться особенно правдиво. Тем более выполнено главное условие - вот этот покой осени, когда кажется, все люди и людишки, напившись вечернего чая, взбивают подушки, - и никто не обгонит пустившегося в путь, потому что никто не бежит. Самое время, навострив перо и глядя в опустевшие дали, - начать... Вот здесь-то и ворвалась безжалостная, как римский солдат, судьба и, гогоча, замахнулась неразборчивым мечом. Завтра, тяжелый, как пуля, я узнаю запах сырых облаков, и беззвучный крик будет полоскать мои щеки. Положенные в таких случаях царства не обещаны. Только ночь снисходительно брошена мне, как последняя сигарета. Что я успею, суетливо суетясь? Все, что укладывалось в одну ночь великого, - все уже уложено до меня. Мой же багаж в такое короткое время не упаковать, - услышав, как рассвет идет, гремя ключами, вспотевший идиот плюнет в сердцах: нужно было просто дышать...

Я могу отказаться... Попробуем эту мысль на вкус: я могу... Идея сладка и тягуча, ее можно смаковать всю ночь. Значит - отказаться? Официального осуждения не последует, - только те, с кем начинал, пожмут плечами. Но разве я должен объяснять им, что я прибыл сюда с ними и вместе с тем отдельно от них; что хотел взять здесь уроки вертикального роста, - я, оторванный и круглый, привязанный лишь к собственному центру, хотел узнать, как появляются корни, как они всасывают жизнь, хотел научиться гнать ее вверх и превращать в шум и шелест, очаровывающий тех, кто, оказавшись в моей тени, поднимет голову...

Итак, что ждет меня, лишенного чуждых мне перспектив? Я останусь один, и все будет, как было, - но теперь уже я не сомну этот лист, как предыдущий. Тот же завалившийся за подкладку пространства и времени поселок, так удручавший меня после большого города, тот же неразговорчивый и мудрый лес, та же официантка в той же столовой - теперь я рассмотрю все по-настоящему. Для начала, не торопясь, оближу этот отлитый из вермута леденец местной осени, соглашаясь наконец с иноземцем, который, спустившись с трапа, вздохнет: «Какой запах!» О, этот реликтовый букет, давно вымерший (или никогда не живший) на западе и юге, жаль, что его нельзя расчленить на простые составляющие, - на запахи хвои, черемухи, порожистой речки и (предположим) дымка горящей на далеких огородах ботвы. Я буду вдыхать этот запах до самого снега, бродя по дощатым тротуарам, которые все ведут в центральный парк - наивную, словно исполненную детской рукой и оттого более трогательную копию могучих городских парков. Несколько деревьев, летняя эстрада с тремя лавочками, сломанные качели и алебастровый лебедь с отбитым крылом, - я буду курить здесь, осыпаемый листьями, вспоминая о том, чего со мной никогда не было; я даже выпью портвейна, предложенного беспечным незнакомцем, и поговорю с ним на его заковыристом языке. Я буду пережидать туманные дожди в маленьком книжном магазине, глядя то в книгу, то на оконный струящийся размыв, - и уходить, не дождавшись окончания, чтобы вернуться домой промокшим и, переодевшись в сухое, пить горячий чай с брусничным вареньем, - пока не придет зима.

А когда она придет, пахнущая морозными свеженапиленными досками и печным дымком, от которого схватывает дыхание, я снова, как шар, направленный в лузу точной рукой, закачусь не в свою простывшую комнату, а в тот деревянный дом на окраине, где топится печка, в комнате греется широкая кровать, и молчаливая хозяйка, улыбаясь, накрывает на стол, вздрагивая, когда слишком близко у окна проскрипят чьи-то валенки. В первый раз, уходя рано утром на цыпочках с ботинками в руках, я вообще не думал, что вернусь сюда, - тем более неожиданно встретив взгляд вышедшей из соседней комнаты бледной, голенастой, в короткой ночной рубашке и все понимающей ее дочери. Но теперь, куря на корточках у малиновой печной дверцы и глядя, как дым голубой струей утекает в поддувало (печка не кашляет, приученная к папиросам моих предшественников, и мне это вовсе не противно), - теперь я думаю, что мне совсем не хочется возвращаться к своему столу, заснеженному чистой бумагой, - а снег с каждым днем все глубже, и все труднее думать, как я, отяжелевший, начну путь, проваливаясь по колено, по пояс, по грудь и оставляя не изящную птичью клинопись, но медвежий развал. Хочется мне, разморенному теплом, остаться здесь на вечное поселение, быть учителем в местной школе, а вьюжными вечерами помогать дочери делать уроки, подшивать прохудившиеся валенки, курить у печки, в которой сгорают наколотые мною дрова, и думать о лете, о том, как буду искать в окрестной тайге большой черный камень (не надрываться же нежной женщине с доставкой), который по истечении полувека и увенчает мое существование здесь...

Но в разгар зимы вдруг случится странный сбой. Вынужденно прервав свои никому не слышные гаммы, я всего на день покину свое теплое снежное логово и перелечу немного южнее, ближе к большой реке, другой берег которой уже не мой, - он узкоглаз, улыбчив, и ему нельзя доверять. Здесь нет тайги, здесь мелколесье и степь, - ветра выдувают снег, и февральские дороги дымятся холодной пылью, а рыжая, высокая, по грудь трава сухо шуршит, - и, пробираясь в сумерках по мерзлым кочкам среди ломких стеблей и осыпающихся метелок, растирая пальцами и нюхая желтую пыль давно погибшей осени, я снимаю жаркую меховую куртку, глотаю поднимающийся к ночи ветер, и хочется кричать от тоскливой радости зимнего зверя, вернувшегося на забытую родину и никого из прежних не нашедшего, кроме их смятых и уже заиндевевших лежбищ в этой траве... А рядом темными силуэтами через поле к теплу движутся те, кто вместе со мной завершил этот день, - они подсвечивают фонариками небо, они переговариваются и смеются, и я, такой же темный и равный в этой темноте, отвечаю им и смеюсь, не выдавая своей отдельности, своей уже понятной мне тревоги. Так ничего и не исполнивший из обещанного, ничего не отработавший, - но потерявший право на общие воспоминания с теми, кто уже совсем в других краях, теперь я знаю, что вернусь в снега только затем, чтобы, дождавшись весны, выйти ранним утром из дома, вдохнуть полной грудью запах талых помоек и, завернув за три угла времени, снова оказаться в моей осенней комнате. Здесь уже посветлело окно, и кто-то спит за столом, грея щекой исписанный лист. Вставай, наблюдатель, - нам пора...

Игорь Фролов

ВКУС ЧЕРНОЙ КОЖИ

...И ничего не происходит, даже если растворить окно. Полнолуние, посылаемое другим в помощь, для меня символизирует лишь сизигийный прилив на далеком океанском бреге, умножение дорожных происшествий и обострение хронических неудач. Значит, Бергсон был прав, а я зря смеялся над его мягкой, женской длительностью, поглаживая свой всегда стоящий разум. Теперь, запуская руку в мешочек, где было приготовлено все нужное для спасения, и доставая, например, бескрайнее хмурое поле и ветер, призванный шевелить сухую траву, вдруг обнаруживаю: заплесневело и не подлежит восстановлению. Так рождается еще одна трагическая догадка... А казалось, переполняет, казалось, уже не стесняюсь собственных неожиданных вскриков и смогу их так же неожиданно записать, и даже заголовок - что самое удивительное - проставлю задним числом, пересадкой последней строки. Так мне хотелось...

Если б знать, в чем их секрет и где они берут столько влаги в их сухой, как промокашка, жизни. Конечно, завидую. Ах, как они живут, дрожа в предвкушении наступающего дня или ночи, как они прекрасно-подозрительны, как умеют различать интонации чуть ядовитее и взгляды чуть косее; могут расслышать в шуме листвы голоса стоящих под деревом, расшифровать не в свою пользу и, обидевшись, убежать в слезах или наорать, целя растопыренными пальцами в удивленные глаза. Только не вздумайте плюнуть в сердцах и, повернувшись спиной, пойти - дождутся щекою брызг (могут даже броситься под символический плевок) и палкой с железным наконечником ударят уходящего по голове. Тут же менее решительные сподвижники: отойдите, не плещите здесь кровью, людей запачкаете; а вы расступитесь, сейчас в обморок падать будет! Они живут, седея от упругого сопротивления, - мне бы такую обостренность слуха и трепетные ноздри жизни, которые морщатся даже от одной молекулы разлагающейся в чужом ведре органики, - как бы я запел!.. Но я твердею совсем в другую сторону. Пророческая выдумка философской юности, пернатое совершенство с идеальной аэродинамикой и оптикой - фрагментарное увеличение, высокая разрешающая способность, - вот это странное существо, которое больше не ест зайцев и, соответственно, не испражняется. Оно любит, поднимаясь к фиолетовым высотам, наблюдать неподвижные звезды, расщеплять их свет на фраунгоферовы линии и, замеряя красное смещение, рассчитывать: долетит ли?.. А убедившись, что долечу, и сразу соскучившись от предстоящего, ищу одинокую скалу, чтобы, утоптав прошлогодние пух и перья и закутавшись в крылья, наконец-то выспаться, - может быть, просто устал...

Почему ненужные так назойливы? Как не верить падающим ножам и вилкам, если приходят без звонка, будят (опять спишь, бездельник), занимают кухню, сидят, бессмысленно потроша мои сигареты; вдруг, встрепенувшись, учат, где денег взять, быстро кушая при этом мою колбасу, купленную на последнюю пушнину. Помешивают, позвякивают ложечкой в моем ухе, попивают мое сладкое, крепко заваренное время (какое время - ты же спал!), а стоит выйти ненадолго, уже подговаривают жену бросить меня (будь у них такая, я бы попытался соблазнить): он же нищий и бессердечный, он лгун и развратник, посмотрела бы ты, как он танцевал с той стервой - не растащить, я пробовал, - у них взаимное влечение, клянусь! Пока бубнят обо мне, покурю, лежа на продуваемом вечернем балконе, мечтая о грубой и полезной работе: копать от рассвета до заката, выворачивая камни, рубя штыком вредные цепучие корни, черпая желтую воду - и оставляя позади аккуратные ямки по количеству ненужных... Проснувшись, возвращаюсь на кухню. Там все еще пьют чай, отражаясь в черных окнах (ночевать собрались, что ли?), и, доливая уже последнюю, кошачью порцию молока, рассуждают о любимых врагах, о всех этих ростовщиках и ювелирах, портных и дантистах, составляющих свои мерзкие, тайные протоколы, - мы знаем, ты их любишь! Конечно, люблю - пусть даже и назло и странною любовью. Все-таки хорошо быть одним из них, торопиться почему-то из бани, измылив целый кусок унесенного еще из Египта мыла; красться задворками, прислушиваясь к топоту призрачных копыт и свисту призрачных нагаек; добраться наконец до дома, до тайного света, сочащегося через маскировку окна, постучать и войти. Там родня. Там книги немецких родственников, и, собравшись вокруг стола с малиновой скатертью, мы плачем над макетом далекой страны - белые камни, зеленые кедры... А самый талантливый ходит около и согревает единомышленников игрой на скрипке. Он встряхивает кудрями, и благородная перхоть осыпает его жилетные плечи. Тепло...

Таким бы я был. Но где теперь моя маленькая скрипка? Наверное, до сих пиликает про березу и рябину, глядя в окно на весеннюю грязь огорода и мечтая, как доберется когда-нибудь до любимого полонеза, ради которого поселилась и прижилась в этом доме. Вот бы ужаснулись родители (но для этого надо нагрянуть внезапно), узнав о странных музыкальных паузах, о колдовской силе одной из нот. Если тянуть ее дольше двух тактов, зубы вдруг отзываются камертонами, загораются оттопыренные уши и сбивается дыхание юного скрипача. Тогда, отложив инструмент, все тем же смычковым движением мальчишеской кисти он завершает свое томительное упражнение, все быстрее летая глазами, но уже не по нотам, а по журнальным ногам, допустим, Нади Команечи... И как после случившегося было не любить этот мир голоногого спорта, единственный тогда источник непробованной наготы, - а вместе с ним и отдельные тома медицинской энциклопедии, привычно раздвигавшие нужные страницы, и четвертый том уголовного кодекса, грозящий наказанием за непонятные - догадайся, мальчик, сам - per os и per anum. А именно этим двум жестоким и нежным римлянам хотелось отдать на растерзание надменную и молодую учительницу, эту сероглазую цвейговскую англичанку, - пусть получит за свои тонкие каблучки, за ту порочно выгнутую двойку в тетради, за свои губы, тянущие «morning» так, что хочется аккуратно вынуть ненужное слово и вставить совсем, совсем другое...

Грязные, сладкие мальчишеские мечты, разбуженные золотистой итальянкой и черноволосым смычком - их нет больше... Сегодня вправо от развратной скрипки по временной оси располагается целый зверинец взрослых тел. Последним в ряду достались уже чересчур профессиональные ласки, но совсем не досталось слов, - я так устал от встречных водопадов требовательной нежности. Стоит отомкнуть слух, как, возвышаясь от шепота к крику, врывается сборный женский хор: милый мой, лапушка (это я - лапушка?), где ты раньше был, я не знала, что такие вообще есть, такие козлы вокруг, почему никогда не позвонишь сам, обещай (бросая монетку в мой водоем), что мы еще встретимся, эта грудь будет всегда твоей, если (если?!), а вот мои любимые стихи (отвратительный жанр - стихи ночью по телефону), еще, еще, - ты же не думаешь, что я б...? (одинарный кроссворд в антракте голой атаки, легко отгадываю, загибая пальцы) - хам, я имела в виду «бревно», я обиделась, я больше не приду (слава богу!), наутро: здравствуй, ты думал - не приду? (о боже!). Хватит! Господи, ты свидетель, - я всем выписывал гарантию на три дня, всех честно предупреждал, но, взяв уроки у какой-то старой ведьмы (неужели и она?), ходят теперь вокруг очерченного, то протягивая стакан воды с красной каплей, то пытаясь выдернуть волос, то наговаривая банальные ячмени... С твоей помощью и пользуясь тиражом, всем возвращаю их злобную благодарность...

Такова творческая судьба мастера прикосновений к голым телам. Все сюжеты исчерпаны: от стеснительно дрожащих до берущих уверенной рукой, рискуя сломать. Все раздражает, включая новую моду - отвратительный римейк старой. Отныне всех вновьприбывающих прошу оставлять обувь перед порогом моей азиатской приемной, - эти толстые каблуки-копыта не могут вызвать тонких движений мужской души. А когда туфли-чурки с тяжелым стуком падают перед испытательным ложем на пол и обнажаются псевдокитайские ступни, узловато разросшиеся в тесной неволе вкривь и вкось, как тундровые березки, придавленные низким небом... Нет, нет. Благодарю вас, одевайтесь, барышня. Еще раз напоминаю установленный мною стандарт: грязные ногти на ногах допускается иметь только тем, у кого платьица еще непорочно коротки и кто бегает босиком по пыльным проулкам. Вот им я могу помочь собирать рыжие далекие абрикосы (у тебя такая шаткая стремянка), поддерживая осторожными руками за лягушачьи ляжки и чувствуя животом маленькие грязные пятки. А это значит - исчерпаны лишь разрешенные сюжеты. Пролетев от сентября до сентября - от первого, с карманами, полными давленой черемухи, до нынешнего, - захожу теперь в школу суровым посланцем семьи и, медленно поднимаясь по крутым лестницам, обтекаемый веселыми стайками, ловлю воровскими глазами сыплющиеся навстречу яблочные коленки...

Оставь - не нужно этого в таких количествах. Другие же как-то умудряются обойтись без - и неплохо выходит. Кто они - талантливые аскеты или просто стесняются? Возвращаясь к безысходности, к бедности впечатлений: помогите собрату, возьмите в компанию, покажите, как думать обо всем остальном, так же учащая дыхание... Эй, есть кто-нибудь? Молчание. Только те же ненужные и неумеющие, в крови которых нет ни капли черных чернил, снова пишут на полях моей жизни свои глупые рекомендации. Не ешь мяса, не пей кровь, это не название для рассказа, напиши о нас, эгоист (обрадуетесь ли?), нехорошо так с друзьями, когда они влюблены, и самое главное - нельзя спать на закате... В прошлом я встречал места, свободные от всех, - и, даже кишащие мышами и тараканами, они лечили. Наверное, и сейчас найдется в этом густонаселенном мире пустая комната - пусть неотапливаемая, с изморозью на окнах, но у которой есть крепкая дверь, ставни, водопроводный кран и стакан с маленьким кипятильником. Я даже не прошу, чтобы смазали скрипучую кровать за стенкой, пускай скрипит под телами хоть всю ночь напролет, напоминая монаху о скрипе его брошенного пера...

Он еще не знает, что перо уже подобрали и поместили под стекло. Не подсчитано, сколько прошло тишины, - и вот уже шаги по коридору, соседей расспрашивают, соседи испуганно указывают. Стук в дверь - сначала робкий, потом настойчивый: мы вас ждем, там уже начинается, только вас не хватает, - вот и фрак вам пошили, привезли! Скребутся, умоляют (узнаю все те же голоса), деньги под дверь суют по листочку - пачки такие толстые, что целиком не проходят. Деньги беру, как плату за предыдущее существование, но все равно не открою. Хотите великого и мудрого обратно? - вот он здесь, но в обмен: кибитку мне и глухую дорогу. Непременно глухую! - криком настаиваю, и эхо безобразничает в пустой комнате, смущая приникших к двери. А его они получат на выезде из зоны - мой выползень с гримасой величия на морде.

Наверное, этот обманный обмен к лучшему. Как я мог забыть, что люблю дороги, люблю ночным путем скакать... Буду ехать один, облокотясь на подушки, слушать, как скребут по крыше ветви, как начинается дождь. Колеса подпрыгивают на толстых корнях, потрескивают желуди в заросшей многолетними травами колее, - ничего не скажешь, хороша дорожка. Кто и когда проехал по ней последним? Есть подозрение, что встречу такую же кибитку, но на чемоданах ее длинноволосого пассажира будут римские наклейки. Остановимся дверца к дверце - не открыть в тесноте подступившего леса, - пожму испачканную сажей руку (а назло подглядывающим еще и похлопаю по плечу): ты правильно сделал, я тоже все бросил, пусть комментируют, - самое смешное, что там ничего нет важного, совсем ничего. А на нее ты плюнь - она смеялась над тобой, к тому же опять брюхата, - Саша писал, что ее кролик опять постарался... Нет, я куда-нибудь подальше, где не говорят и не пишут по-русски и на других понятных мне языках, - почти Эфиопия. Я был там лет тридцать назад (неужели так долго живу?), мало что помню, и у родителей уже не спросить. Но надеюсь, ничего не изменилось, а иначе - какой смысл...

Там гогеновские женщины и красные собаки - вечерами, сидя на берегу, они смотрят в океан, как в окно. Пахнет рыбой и водорослями, спят, уткнувшись носами в песок, лодки, спят рыбаки в хижинах... Солнце садится, а они уже спят, свободные мои. Когда совсем стемнеет, я легко найду еще одно воспоминание. Оно мерцает в темноте, как брошенный путевым обходчиком фонарь. Ржавая коробка старого автобуса, раскрашенного под бар - тонкие стенки дребезжат от ветра, чайки топчутся у входа в пятне света, заглядывая внутрь, недовольно поднимая крылья, - начинается прилив. Помню возле высокой стойки стройную пару черных и гладких ног - все, что позволил увидеть прежний рост; выше смотреть было страшно, и так хотелось потрогать, чтобы испачкать пальцы в этом живом бархатном угле. Теперь вернувшийся может, склонившись, заглянуть в ее пляжное декольте, - там темно, и свет, впадающий в скользкую ложбинку, исчезает безвозвратно. Браслеты на тонких запястьях и лодыжках, я никогда не пробовал таких толстых губ, - сюда два кофе, пожалуйста, и бутылку «Пшеничной», - разрешите присесть?.. Может быть, опьянев, контрабандист негодного товара почитает что-нибудь по памяти, вслушиваясь, как звучат эти надоевшие слова здесь, где их никто не понимает, - а вдруг, как песня, вдруг ей понравится? Она смеется - белые зубы, черные, полированные плечи (она будет хорошо смотреться на рояле), - да, ей нравится этот рыжий пришелец. Наверное, раньше ей платили уловом, а я - смотри, что я привез тебе. И, достав из туго набитого чемодана зеленую шуршащую горсть смятых и скомканных, вкладываю в эти узкие, длинные, устрично-розовые ладони. До этой ночи они знали только одну любовь - цвета баклажана и запаха рыбы, но я другой, как ты догадываешься. Заглянув проездом, чтобы вспомнить свое африканское детство, теперь путешественник уже не торопится. Пахнет рыбой, - я так любил рыбий жир (мне полную ложку!), потом были запах и вкус полыни, горчайшего шоколада, микстур от кашля, вермута и оливок, терпкий вкус молодого пота и запах свежего бензина,- и в этой коллекции не хватает тебя. Нет, я не стану соревноваться с местными жилистыми гарпунерами, - зачем это мне, бледной немочи из бледной страны? Я просто хочу попробовать нежную горечь черной самки из племени мелкоголовых, длиннотелых гепардов; хочу, лизнув медленно и длинно, ощутить на языке этот вкус - вкус члена команды Кусто, поднявшегося из коралловых глубин, вкус новой резины и морской соли, - черный вкус твоей кожи.

 

Игорь Фролов

16001

ЭКЗЕРСИС

Осенняя ночь темна, костер догорает, насытившись. Я накормил его. Я выбрал и сжег все запретное, все самое вкусное. Даже лицо, даже имя, не говоря уже о солнце, дрожащем в ее озерце, о змии вползающем и о змейке заглатывающей... Просматривая то малое, что осталось, вновь убеждаюсь: корява рука человеческая. Владеющий высшей иероглификой (несколько стремительных мазков, крупная купюра достоинством в тысячу слов: заверните, пожалуйста, весь пейзаж),- я мог бы, конечно... Я мог бы, но некому расшифровывать, а я еще не имею права,- и по-прежнему вынужден рыться неутомимой курицей в поисках нужных... Впрочем, окатывая стекла в сердолик, за неимением моря можно пользоваться и куриным желудком, тем более - все останется здесь погребенным. Сухой песок и солнце способствуют мумифицированию, и пергамент, упакованный в глиняный сосуд с рогатым экслибрисом на пробке, будет ждать столько тысячелетий, сколько понадобится. Придет время, и тот, кому это действительно нужно, извлечет его - мое герметическое пособие по сохранению орехов свежими.

Я не крал ее. У меня нет даже осла, не то что лошади,- а другими свойственными мне способами перемещения я бы испугал ее, как испугал, появившись впервые (хорошо еще, что ее тотемное сознание было почти подготовлено). Я не крал ее, и даже не купил, потряхивая бусами. Появившись, я лишь слегка наклонил ее интерес в свою сторону, и капля, давно готовая сорваться, скатилась в подставленную ладонь... Теперь конец написан, уже ничего нельзя изменить,- принесут все, что заказано. Утром принесут камни, чтобы побить ими вора. Они смешны и привычно-неблагодарны, эти люди, поклоняющиеся моему брату. В его отсутствие (он завоевывал все новые берега) я научил их многому, о чем они, убивающие время в трудах и молитвах, и не подозревали. Но стоило мне взять у них такую малость, и, науськанные своим покровителем, они пустились в погоню, запасшись каменьями (вдруг вора настигнут в песках или в океане - и нечем будет побить...) Иногда, нехотя отрываясь от своей игры, я поднимался на вершины и следил за их продвижением, а когда они начинали блудить, я подправлял их. Мне нужна эта погоня - я давно не чувствовал себя вором. Я вообще давно не чувствовал... Память моя остывает - я уже не помню всех имен, данных мне людьми, не помню всех своих аватар, не помню даже, что карябал в смарагдовых таблицах (надеюсь, та чушь была достойна тех веков). Ветер ночных полетов не освежает, вино из дуба давно перестало пьянить меня. Замерзающая звезда, когда-то так ярко сиявшая,- кора ее утолщается, и, чтобы достать до еще горячей сердцевины сквозь трещину, нужно именно такое - тонкое, упругое, нежное... Краденое...

Я сразу узнал ее,- так обученные мною буддийские монахи узнают в нищем мальчике новое воплощение Верховного ламы. То, как она подавала вяленую морскую змею,- наклонившись и позволяя своей маленькой любопытной груди рассмотреть гостя поближе; реинкарнация все тех же смуглых коленок и этот быстрый взгляд из-под челки,- я узнал все сразу. Прости, унылый брат, но что поделать, если мой усыхающий от разума грецкий мозг только здесь нашел эту живительную каплю. Я знаю: ты держал ее под своим присмотром, ты хотел превратить ее (такую непоседу!) в послушную хранительницу бледного огня в храме твоего имени, а заупрямься она, обреченная тобою на вечную девственность,- ее бы принесли тебе в жертву. Я давно опустошаю твои загоны, я люблю наказывать тебя, мой укротительный брат. Помнишь хотя бы ту дикую, молодую кобылицу - подарок раскаянных тобою скотоводов,- которую ты хотел заставить ходить под седлом? Этот влажно-грозовой глаз (бог домашних животных отражался в нем таким маленьким, с кнутом и куском хлеба в руках), этот впалый живот, эта мальчишеская мускулатура и свободный галоп вдоль прибоя,- конечно, кентавр, живущий неподалеку, не смог утерпеть... Согласен, это нечестно - тебе не дано менять облик, ты можешь только вочеловечивать, но я захотел так, и мне не нравилось, что ты заставляешь ее... Ах, как ты бесновался, глядя на наше гнедое танго, слыша ее вскрики, ее внезапно изменившийся запах,- а когда мы неслись мимо в закатных брызгах, ты убил ее отравленной стрелой. Конечно, ты метил в меня, контрабандиста и конокрада, но летящей стрелой так легко управлять... И меня нельзя обвинить в равнодушии - той ночью, натягивая волосы из ее чудного хвоста на смычок своей скрипки, я грустил.

До рассвета у меня еще есть время. Они ринутся, когда взойдет солнце, а сейчас спят у входа в ущелье. Я знаю это потому, что она - из их племени, и за лунный цикл, что я отвел нам, она так и не научилась наблюдать ночь. Птенец, цепенеющий в крылатой тени коршуна, или цветок, уходящий в себя на закате, она засыпала там, где ее настигала темнота. Колени подтянуты к груди, лицо спрятано,- осторожно поднимаю (во сне обхватывает за шею), легко прижимаю, отношу; укладываю и укрываю. Иногда она кричит во сне от страха, и я знаю, что ей снится. Долгий подъем, кессонный шум в ушах, круги,- я забыл, в каком я обличье, я плыл, отдыхая в теплых водах и даже не зная, какое из времен маячит на горизонте белой полоской песка. Я появился перед ней из океана, и, вскрикнув, она присела, пряча лицо в коленки (о, что я вижу!). Прости, что испугал тебя,- я просто не успел переодеться, я был в других, очень глубоких временах, где шумели шумеры, воздавая хвалы великому Оаннесу. Позволь же броненосной рыбе подползти, по пути эволюционируя; не дрожи (но дрожь твоя прекрасна, ее воспела несуществующая танка: лишь овод коснется ее - спина жеребенка в испуге трепещет); не дрожи, открой глаза - я уже человек, тебе привиделось, ты наполнена бреднями вашего шамана, взгляни же на меня - разве я похож на вышедшего из бездны зверя, я, восхищенный и боящийся твоего страха? Разве кто-нибудь прикасался к тебе так - не прикасаясь?

Обнюхивая тебя, зажмуренную, я уже знаю, что изменю свой вечный маршрут, и уже выбрал место, куда отведу этот тоненький ручеек. Я уйду, оставив похитревшее племя, уйду, наигрывая на невидимой свирели и прислушиваясь к легким шагам за спиной: они то замирают в сомнении,- и я играю еще заманчивей, то снова догоняют, не решаясь... И когда я подменил знакомый ей пейзаж, она даже не заметила этого поначалу, а потом, осмотревшись (вокруг была неизвестность, и пахло уже не океаном, а чем-то совершенно новым, холодным и свежим), она поняла, что идущий впереди теперь единственный, кого можно не бояться в этой чужой местности. Она никогда не видела снега, и я провел ее за скользкие, облизанные ветром ледяные вершины, по уютным снежным озерам (розово-голубое мороженое - угощайся, только не простудись). Клочок шерсти, подобранный на снежной тропе, позволяет сыграть маленькую шутку: глядя со своей караульной вышки, мой краснопогонный брат увидит только неторопливого вечного козла и смертного козленка с обрывком веревки на шее, скачущего в снежной пыли. Беглецы спускаются из холода в маленькую долину, где ждет глиняный домик, хранящий прохладу в любую жару, обрыв белого песчаника и мелкая, теплая река со стеной камыша на другом берегу. Здесь мы и отдохнем.

...Нагая, она входит в воду, медлит, расколотая на подводную и солнечную половины, трогая ладонью прильнувший к боку бурун (я ворую его чувства через соломинку взгляда), и, вдруг скользнув, плывет. Узкая, коричневая спина (голыш омываемый), змеиная головка поднята над водой ( я - дно, я смотрю, как она проплывает надо мной и пускаюсь следом - рыбкой с нетерпеливыми губами), а когда она поднимается по раскаленной тропинке вдоль обрыва, я вырастаю на стене изумрудной бородой мха, истекающей холодной, пахнущей чистым камнем водой, и, не в силах удержаться, она приникает, изгибаясь... Ничего не упуская, я следую за ней и переполняюсь ею, собирая дань со всего, на что она бросила взгляд, к чему прикоснулась, чтобы на закате нанести особо ценные слои на мое главное творение. Я ничего не оставляю себе - стоя на краю обрыва лицом к заходящему солнцу, я все отдаю ему, еще на одно деление приближая тот завершающий миг, когда, воткнув нож в линию горизонта, я раздвину створки земли и неба, и то, что так долго было для вас солнцем, выкатится на мою ладонь холодной жемчужиной, плодом всех великих тщет. Сменивший множество масок, прежде всего я древнейший моллюск, смотритель главной жемчужины, наносящий на закате очередную порцию перламутровой слизи, остужающий и полирующий ночами... Ежевечерне справляющий свой таинственный обряд, я запретил ей приближаться и даже подглядывать, но, стерегущий ее путь, знаю: она подкрадывается. Моя длинная вечерняя тень чувствует ее босые ноги на своей голове - она присаживается на корточки, глядя с любопытством, и тень впитывает ее учащенное сердечко, ее полынный запах. Я слышу все нарастающий звук, что-то во мне вытягивается, закручиваясь смерчем, мерцают сполохи, и, наконец, удерживаемые до того молнии слетают сверху,- стягивается обожженная кожа, судорожные волны пробегают,- не тело уже, но крона дерева в грозу - и гигантская птица срывается с вершины, унося разум. Безумец в это мгновение любит все, что попало в узкий луч его внимания,- я обожаю солнце, тонущее и стонущее, а моя тень обожает ее пыльные пятки, ее пальцы, завороженно чертящие...

Наверное, так соседствуют маленькая хижина и величественный собор - огромный ломоть пустоты, облитый камнем. Гулкое, сумрачное пространство, обнесенное расписанными стенами, гигантская шкатулка, которую никогда и ничем не заполнить,- это мое бессмертие. Но для ее птичьей жизни хватит и мельчайшей крошки накопленного, и я оставлял двери приоткрытыми, зная, что она обязательно войдет. И она входила. Не видевшая ничего ценнее заколки из рыбьей кости, она трогала символы моей силы, она не испугалась моего алтарного змея и кормила его первозданно-кислыми яблочками, сорванными с яблони-дичка, растущей у хижины (наблюдая, как она тянется за яблоками, срисуем, следуя за линиями,- и лекала, созданные по этой выкройке, станут эталонными для всего семейства кривых); она царапала бессмысленные письмена и наивные рисунки на ликах древних фресок, и эти носители тайных смыслов, устыдясь своей неизменности, изменялись под ее рукой. Вместо представленной в эзотерических символах формулы движения (ее я должен вскоре преподнести вам, и это станет главным сюрпризом вашей эры) вдруг возникали последние содрогания лани в объятиях льва,- и, радуясь красивой картинке, она гладила просвечивающей ладошкой рыжую гриву; подняв голову и рассматривая уходящие в бесконечность своды, она топтала босыми ногами тщательно просеянную пыль знаний - такую же ценную для меня, как чистый сигарный пепел для аптекаря,- и эти узкие отпечатки я заливал жидким изумрудом; а когда она кричала, вспугивая птиц, живущих в соборе, то не эхо откликалось ей, а орган вдруг начинал говорить и продолжал глупо гудеть, когда она убегала смеясь... Конечно, я не смог удержаться и показал ей адитум храма, где, как принято считать, обитает тот, кто родил меня и от чьего имени я вещаю и творю. Я ввел ее туда, и она не удивилась скопленной веками пустоте. Другие на ее месте пришли бы в ужас, но что они знают о моих одиноких ночах, когда, глядя в звездное небо, я прошу моих великих и мудрых родителей опустить свои добрые ладони на усталую голову сына и получаю в ответ космическое молчание. Я - сирота де-факто, сочинивший себе этих великих и мудрых,- прячу за своей спиной своего настоящего предка - эту безмозгло молчащую пустоту. И мое неизвестное имя - оно вовсе не запретно. Его просто нет, его мне не дали, потому что я - первый говорящий в моей семье... Уставший в одиночку терпеть эту тайну, я и открылся ей,- и она, так ничего и не понявшая, но просто почуявшая эту вечную тоску, гладила прохладными пальцами мою сиротскую щеку...

Она не должна исчезнуть бесследно. Выбирая материал для воплощения, назначу мрамором белую стену обрыва. Песчаник хорошо режется когтем, а неровности зализываются языком,- работая по ночам, я создал целый сонм ее движений, полную развертку моего томительного насыщения. Я смог скопировать в камне даже ее подводную, в зыбких пятнах полусвета наготу, изгибами ее тела я записал более простое и точное уравнение живого, а его правую часть я перевел в камень, списав с натуры. Сама того не зная, она позировала каждую ночь: поднималась, сомнамбулически выходила из хижины, сонно топоча, пробегала мимо бессонного наблюдателя и скрывалась за углом. Затишье, прерывистый вздох,- и возникал звук, конгениальный пейзажу: алмазное качение звезды по хрустальному небосклону. Не стесняйтесь, забудьте на миг грозный перст моего брата, подойдите и посмотрите. Сидя на корточках, она улыбается с закрытыми глазами, она смотрит в даль себя, она спит,- влажные губы, лунные тени,- это великая улыбка облегчения. Я воссоздал ее , увеличенную, на самом ровном участке обрыва. Одно только лицо, аккуратно вынутое из контекста ее позы бессознательного деяния,- оно еще дождется всеобщего восхищения. Миллионно размноженное по всему миру, затмив сытую ухмылку Джоконды и пустую просветленность Будды, - твое лицо, моя божественная Ктеис, станет самым святым ликом в истории. Но обязательно наступит время - я стукну легонько, и на глазах изумленных паломников, под их вначале радостные (чудо! чудо!) возгласы, глыба осыплется как гипсовая форма, обнажая твое сонное, теплое, и в огромной тишине (все замерли в ожидании знамения) - возникнет звук...

Но зачем я позволил ей приблизиться? Я, главный фонарщик, зажигающий восходы и гасящий закаты; я, виртуозный сварщик, соединяющий мегалиты прошлого и будущего ослепительной искрой мгновенья; я, великий канатоходец, скользящий на паутиннотонких паузах между выдохом и вдохом,- я так и не смог пройти до конца, не сорвавшись. А я ведь предупреждал тебя... Я предупреждал ее держаться на расстоянии моей вытянутой тени,- когда я и солнце, когда мы... Но, видевшая все только со спины, она хотела участвовать, думая, что это такая же игра, как с другими, она просила об этом мою тень, поглаживая... Так подойди, но не прикасайся, если только чуть-чуть, едва-едва (но так еще страшней, еще могущественней!),- ближе, еще ближе, только не прикасайся, будь осторожна, подними же крылышки, дай вдохнуть,- о, как мы несоизмеримы -- уже поднимаются на твой запах все голодавшие века чудовища,- уже нащупываю такое дрожащее, тонкое - ниже, еще ниже! - насекомая нежность гидравлических пальцев, сейчас хрустнет,- какие-то темные века, костры, смуглые спины в горячей росе (о несчастный однофамилец, ты так хотел спасти ее тогда,- что же не спас?!) - рев нарастает, сейчас хлынут молнии,- едкий запах, моя гнедая рука (неужели перепутал?!),- кто-нибудь, посмотрите что с ней, я уже не вижу,- всплески чьих-то ног, прикушенные губы,- я перепутал, перепутал, но уже поздно! - последние содрогания - нет, нет, не надо,- тише, тише,- данеориты! - и, уталкивая, уминая скользкое, вырывающееся, гибельно восхитительное, - уберите же солнце, утопите его, оно уже ничего не получит! - уговаривая последние всхлипы, мокрые ресницы, отпуская и бросая вдогонку охапку легких снов, я опадаю...

Отлив... Сейчас все, что таилось и двигалось в темных глубинах, все выступит на поверхность, копошась и высыхая. Восходам везет на бездыханных планетах - там можно увидеть саму идею восхода, его нерастворенный кристалл. Задержите на минуту дыхание - и я покажу вам... Убираем воздух, и - застыл мрак, застыли звезды, застыла луна... И вдруг - вмерзшие в небо лоснящиеся лысины гор брызнули, как раздавленные, красным по черному лаку неба, кислой терпкостью отзываясь на языке, и следом - дальний свет на ночной дороге, сотни солнечных лезвий в глаза, в звезды, в луну! Не солнце встает - земля опускается на колени, открывая наблюдателю косматый огненный шар, и ослепительное безмолвие не нарушается щебетом глупых птиц... Возвращаю воздух. Для ее канареечной грудки этой паузы вполне хватило,- но меня нельзя обвинить в равнодушии и в забвении традиций. Сегодня же ночью я переберу и раздвину звездную мозаику, чтобы в самом ее центре зажечь семь ярких голубых звезд - созвездие моей Ктеис. А они - пусть идут...

 

 

Написать отзыв

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

Русское поле

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2003

WEB-редактор Вячеслав Румянцев