SEMA.RU > XPOHOC РУССКОЕ ПОЛЕ  > РОМАН-ГАЗЕТА  >
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА

НАРОДНЫЙ ЖУРНАЛ

АДРЕСА И ЯВКИ
24 НОМЕРА В ГОД
НАШИ ЛАУРЕАТЫ
ИСТОРИЯ РГ
АРХИВ РГ
ДЕТСКАЯ РГ
МАГАЗИН РГ

 

ДРУГИЕ ПРОЕКТЫ:

МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
Бельские просторы
ПОДЪЕМ
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова
История науки

 

Сборник. Современная российская проза

Владимир Ерёменко

Владимир Владимирович Еременко родился в 1954 году в Сталинграде. Окончил факультет журналистики МГУ им. Ломоносова. Кандидат филологических наук. Член Союза писателей России. Начинал творческую деятельность с драматургии, затем увлекся прозой. Повести и рассказы печатались в центральных журналах. Автор пяти книг прозы, за первую ("У порога") был удостоен премии им. Максима Горького. В издательстве "Голос" вышли роман "Блаженная" (1995), повесть "Парниковый эффект" (2000). В журнале "Москва" в 1996 году была напечатана повесть "Роковая спираль".

 

Великомученица

Я вечером родилась, а утром понесли крестить. Сейчас детей в загсе записывают, а раньше в церкви. Как раз был праздник. У меня день рождения на Варвару-мученицу. У других святых по нескольку раз в году праздники бывают. А Варварин один день. Вот я на нее и угадала. На мученицу.

 

Мои родители -- Лазарь Иванович Четвериков и Прасковья Яковлевна, в девичестве Бондарева, родили тринадцать детей. Старшая, Маруся, родилась в 1881 году, а последняя, Надя, -- в 1914-м. Первые три девочки умерли быстро. Тогда скарлатина ходила. Сынок Федя дожил до семи лет. Как уезжали с Украины, Ваня умер.

 

Ехали товарным поездом в Царицын. На Украине земли было мало, а у моих родителей сначала рождались девочки и на них царь земли не давал. На Волге же была целина и земли вволю. В Поволжье сначала жили на Копанях и нанимали землю у помещика с половины (за половину урожая). На Копанях не было ни воды, ни реки, и жили плохо, а когда переехали на Парасочкин хутор, зажили, а до того бедность была страшенная.

 

Последний братик родился, когда я уже в людях служила. Соседский мужик, у него два сына было, попросил Лазаря Ивановича девочку в прислуги ему отдать. Ну, папа меня туда и затолкали в няньки. А сами уехали в город. Много они мотались по губернии. В этот раз решили на железную дорогу устраиваться. На Дар-горе им квартиру дали. Уехали они на Пасху, я осталась и плакала. Так братика и не видела, умер он в младенчестве.

 

У одних в людях я долго жила: года два или три. Раз у батьки двое коней сдохли, и обменял он меня на коня. Хозяин говорит:

-- Берите, Лазарь Иванович, коня, а Варя у меня пусть живет.

А другие дети были дома. Только Луша уже замуж пошла. Одна я служила. За два года коня выслужила. А потом мне ногу колесо переехало от плужницы. Кость не переломало, но долго, целый год, нога болела. Отец меня забрал, а мужик этот приехал и говорит:

-- Давайте хоть Марфу в обмен.

Но Марфа не жила там, ревела все время. Мужик ее и вернул.

-- Нет, -- говорит,-- Варя лучше, эта все ревет и ничего не делает, а Варю куда посылаешь, туда и идет.

 

Остались живы у моих родителей семеро детей: Луша, я, Марфа, Нюра, Ваня, Коля и Надя. Девчата до старости дожили, а хлопцев на Отечественной побило. Им чуть за тридцать тогда перевалило. Братья у нас были погодки.

 

Мы с родителями год жили на Кураевке. У отца с его братом Пантелеем было десять лошадей, свиньи, а коров не было. Прожили там год или чуть больше. Там воды не было. Хлеб рос хорошо и арбузы тоже. Как-то они зарыли в скирду арбузы на зиму, а они померзли. Зимы тогда крепкие были.

А зимой, под Новый год, наша землянка завалилась. Снегу выпало много, а строили они на скорую руку. Давай столбы подставлять, то, что оползло, заделывать. Хорошо людей не подавило. Землянка большая. У Пантелея семья пять человек и у Лазаря, отца нашего, семь. За один стол все садились. Как раз в Кураевке братик Ваня родился. В городище крестили его. Был 1908 год. Землю арендовали у помещика Амбросима Ивановича. Он пузатый был, жил в городе. Дом у него хороший, семья большая. Рядом с нами его экономия была, там рабочие жили, тоже хлеб растили. Железная дорога тоже его была. Бывало, походит он по пашне, зонтик у него как стуло, разложит и сидит -- отдыхает.

Потом переехали под Елхи к другому помещику. Тут жили долго. Хату построили, досками покрыли. Длинная была хата. Поделились с дядей Пантелеем. У него одна комната осталась, а у нас две. Одна большая. Разжились здесь курами, утками. В Елхах родился Коля в 1910 году.

После этого переехали на Парасочкин хутор. Его тоже переселенец с Украины основал -- Евсей Парасочкин. Там хорошо было, река, живность развели. Огород посадили. Рядом с нашим домом балка была, там колодец выкопали. Вода вкусная. Татары к нам ездили за водой.

Помню, пахали на Парасочкином хуторе под осень, пока земля не замерзла. Уже плуг не брал. Где землю давали в аренду, там батька наш первый. Долго неурожай нас мучил. Батька все землю собирались купить.

Парасочкин ему говорит:

-- Ну что, кум, езжай у кого-нибудь землю возьми.

Отец снимется, и Парасочкины за нами. Или наоборот. И дядя Пантелей тоже. Так в несколько семей и искали доли где лучше.

 

На Парасочкином хуторе хозяин был Бредихин -- помещик. Рабочих у него было много. Бредихин последний, у кого брали землю. Было это перед гражданской войной. За речкой хлеб сеяли. Третья копица наша. Помещику -- две, нам -- одну. Потом к нему на плантацию мы с девчатами стали ходить, на огородах работать. На поденщине он платил нам рубль за день, еда своя. А когда к татарам ходили на поденщину, там кормили. Как всходит солнце, так начинается работа. В обед трошки дадут отдохнуть и без разгибу -- поли, поли до захода солнца.

В войну приехал болгарин. Тогда хорошо стало. Все ходили к нему на поденщину. Он платил хорошо. До субботы доработаем -- и получка. Потом коллегию организовали -- пригородное хозяйство городское. Этот же самый болгарин заведующий был. Хороший мужик, батькин приятель. В коллегии много народу работало, тыщи, наверное, пахали на быках. Мы пололи, сажали, все делали. Нигде лучше работы не было. Землянки построили, бани.

Хлопцы были поливщики, они раньше вставали. Начинали работать без завтрака. Завтрак еще варят. Первых кормят поливщиков. Они движками поливали. Четыре движка работало. Люди посменно ели и никогда моторы не останавливали. Потом нас кормят. В двенадцать обед, до часу поспим. Жарко работать, вода бежит, а земля сохнет скоро. В пятницу женская баня, а в субботу -- мужская.

Как гражданская война началась, Бредихин удрал и экономию бросил, а болгарин, его управляющий, остался. Долго он жил. Хороший был плантатор. Уже пожилой человек. Жена у него добрая была, Зина, пятеро детей. Говорили они по-русски. Их и не заметишь, что они болгары. Может, в хате только между собой по-болгарски говорили. Лето жили на плантации, а зимой уезжали в город. А в свою Болгарию этот Василий Ильич и не ездил. Наверное, тут и остался.

 

Батька наш хлебосольный был. Вечно у них люди чужие жили. Приехал его младший брат Антон с Украины с семьей. А другой брат, Пантелеймон, который вместе с нами с Украины приехал, тогда уже отделился от нас. Антон прожил у Пантелея два дня и пришел к нам. Сел на лавку и молчит. Выгнали его Пантелеймон со своим старшим сыном Гаврилой. У нас тоже хлопцы подросли, Ваня и Коля. Они и спрашивают у батьки:

-- Что же теперь делать?

А батька повернулись и пошли из хаты. Ваня вослед спрашивает:

-- Что же вы, папа, уходите? Надо что-то решать.

А Лазарь Иванович отвечают:

-- Чего решать? Свой же человек, пусть живет.

 

Луше, старшей сестре, пришла пора идти в школу. Походила она месяца три, читать научилась, и Лазарь Иванович ее из школы забрали. Учителка ходила, просила:

-- Такая девочка способная да разумная, ей учиться надо.

А батька:

-- Грамоту знает, и ладно. За детьми некому ходить.

Луше тогда было семь лет, в семье рос Федя, мне было пять, и только родилась Марфа.

Под Рождество учителка пришла последний раз. Принесла грамоту за хорошую учебу, опять уговаривала папу, но он не согласился.

Когда мы подросли, Лукерья часто играла с нами в школу. Посадит на скамеечку, досочки даст и угольки древесные, показывает, как буквы пишутся. Все дети разумные были, одна я тупая, так ничего и не выучила. Те и считать, и читать повыучились, а у меня кумечки не хватило. А еще упрямая я, мне кажешь одно, а я тебе по-своему. А по-своему еще никто читать не выучился, все по-людски. Так я неученая осталась.

Потом, в девках, Луша сама грамоту забыла и долго не читала. Уже когда сыны -- Витя, а потом и Боря -- в школу пошли, она с ними снова грамоту вспомнила.

 

Хлопцы у нас веселые да ладные были. Я замуж долго не шла. Перебирала все, а потом заболела. Два года болела, и все мои женихи разошлись.

 

Раз на скирде сверху стояла, а два мужика подавали. Ни одна не могла за ними успеть, а я успевала. Замучилась, пить хочется. Когда скирду сметали, я с колодца холодной воды напилась и два года болела после этого. Не спала никогда и не ела почти ничего. Тошнило меня. Борщ едят, а я платком закутаюсь, чтоб запах не чувствовать. Одни семечки грызла. Раз под вечер видение показалось. Женщина из угла в белом выходит. Я спрашиваю:

-- Мам, кто-то идет?

Она:

-- Батько, Варе что-то привиделось.

Зажгли свет. Никого. Женщина прошла мимо, повернулась и ушла. Я как крикну от испуга. А мне потом выговаривали:

-- Что ж ты не спросила у нее: "Или на лик, или на век?" (То ли смерть принесла, то ли здоровье?)

Я всегда сплю тихо, не шевелюсь, не дышу. Ваня как-то зовет:

-- Мама, Варя, наверное, нежива.

Мама как вскрикнет:

-- О господи!

Подходит, крестится. Посмотрела и говорит:

-- Это она спит тихесенько, не толкнет, не ворохнется.

Выздоровела, как Ваню женили. Приехала Луша и говорит:

-- Давайте я заберу Варю в город. И мы с Николаем Степановичем постараемся ее вылечить, может, в больницу устроим.

А в Сарепте жил сербиян-батюшка. И он же врач был. Черный такой, с батькой он знакомый был. Батько ему и масло, и яйца возили. Отвезли меня к батюшке. Заходим в хату, а он говорит:

-- Варя, что с тобой? Какая девчонка хорошая была.

-- Вот, -- говорит папа, -- второй год болеет.

-- Что ж не привозили?

Осмотрел меня батюшка и говорит:

-- Селезенка у нее опухла, хроническая малярия.

Выписал лекарство и мазь растираться. Мама поехала в город и купила в аптеке. Выписал он еще медвежью кровь пить с молоком горячим. Я вылечилась и стала работать. Я тогда у Луши жила и ее хлопцев нянчила. Когда папа вернулись из Успенки и увидели, что я здоровая, опять к себе забрали. Работать же надо.

 

Луше шел семнадцатый год, когда ее посватали Олейники. Она не хотела идти, плакала, но батька накричал. Осенью они со Степаном поженились, а летом забрали его на войну. У Олейников было восемнадцать душ семьи. Четыре невестки, и все вместе жили. Степан хороший портной был, польта шил. Луша отцу долго вспоминала свою женитьбу, пока другой раз замуж не вышла. Степан попал в плен к немцам, девять месяцев они в лесу жили. Писем не было, и отец поехали и забрали Лушу. Незнаемо где муж, а она в чужой семье жить будет. Потом Степан письмо написал, когда германская закончилась, и Олейники опять Лушу к себе забрали.

Степан вернулся только в 1918 году, когда уже гражданская война шла.

Сижу я у окна, вяжу с подружкой, вдруг он идет -- оборванный, грязный. Бой недалеко, пули летят. А батько пошли в магазин. Они ничего не боялись. Я говорю подружке:

-- Глянь, Лиза, чисто Степан идет.

Все наши к этому времени с Парасочкина хутора и с Гавриловки переехали ближе к городу, в Отраду. На хуторах страшно было жить. Чечены лютовали. Оказалось, первым Степана батько встретил, он за домом стоял, пережидал, пока пули пролетят. Увидел солдата и говорит:

-- Ты не Степан?

Привел его в хату, баню затопили. Степан помылся. Мы его покормили. Сынишку двоюродного нашего брата, Гаврилу, послали проводить к Луше. Она дома была. Гаврила не стал заходить, а Степан открыл калитку, а потом опять закрыл. Испугался. Луша увидела и не верит. Потом маты говорит отцу:

-- Григорий, подивись, кто-то по двору ходит.

Вышел Григорий и Степана увидел. Все повыскакивали. Вечером мы пришли к ним и долго сидели, гуляли. А вскоре его опять забрали. Служил он в городе, по субботам приезжал.

Потом они с Лушей перешли на частную квартиру. Батько наш Лазарь Иванович дали грошей, и они заплатили. Жили у богача. Кухнешка такая невеликая. Потом этот хозяин отказался с них денег брать, сказал:

-- Не надо. Теперь война, может, и меня убьют.

У них девочка родилась. Такая красивая, ох и красивая. Ее сглазили. Луша пошла с ней гулять, а все хвалят:

-- Девочка у вас как картинка.

Пришли обратно, а девочка чисто вареная.

Я говорю:

-- Где дитя носила?

Врача позвали, но тот ничего не сделал. Девочка немного полежала и так в восемь месяцев умерла. А вскорости умер и сам Степан, в 1921 году. Он весь простуженный в плену был, и ноги застужены. Мучился все время, а тут девочка умерла. Он так плакал. А потом скотину поехал покупать и еще сильнее застудился. Зимой и умер.

 

в двадцать втором Николай и Лазарь Иванович вступили в артель. Хорошо работали. Все богатеть начали. У нас и бахча была. А потом начались в 1929-м колхозы, и артель бросили. Быков в колхоз похватали. Люди против были. Так их силком гнали. Наши только разжились: пара быков и пара коней, добрые кони. Но коней сразу перед колхозом украли. Дочку брата, Лизу, крестили, выпили с вечера, а утром собирались ехать за дровами на завод Ермана. Батька легли на дворе с конями спать, а Иван им корма намешал, выезжать рано ведь, и ушел. А воры следили и перевели лошадей через батьковы ноги. Двух кобыл и лошака, большой уже жеребенок был.

Всего у батька лошадей пять, а может, больше покрали.

 

Раз дело было на Пасху, а пасли коней по очереди, по два человека. Тогда калмыки крали коней. Всегда наши лошадей путали на ночь, такие железные были путы, покупные. В тот раз пасли молодой и пожилой пастухи, и только нашего коня и украли. Иван захотел коня спутать. А батько говорит:

-- Не надо путать, у коня и так ноги побиты. Чужие ходят непутаные, пусть и наш.

Было б не послушаться.

 

Было это на крещение в 1922 году. У Луши только умер муж Степан. Мама ездила в Елхи на похороны, а батька в это время подался за хлебом и его с нами не было. Мы к тому времени насобирали молока на продажу. Услышали, что сосед, Севастьян Стефанович Ткаченко, в город собрался ехать. Мама меня просит:

-- Поезжай, Варя, продай молоко, а то я устала после похорон.

Пошли к Севастьяну, мама говорит:

-- Ты, Севастьян, запрягай нашего коня и своего и возьми Варю в город.

-- Чего ж не взять, поехали.

Запряг он сани. Мои кадушки погрузил. Поехала с нами и его жена Палашка. До города быстро доехали, там рынок недалеко от Отрады был. Молоко я распродала, а Севастьян пошел корову покупать. Я его еще отговаривала. У него уже две коровы было.

-- Надо, -- говорит.

У него детей богато было, и тещу он к себе взял. На две семьи мужик жил.

Привел такую низенькую коровенку, черненькую и с теленком. Она отелилась недавно. Поехали мы домой через Отраду. Около дома Кубенков я сказала остановить, знала, что батька, если с хлебом будет возвращаться, то обязательно тут остановится. Оказывается, батька уже был и поехал до дома. Ну, думаю, хорошо, хоть батька вернулся. Поехали мы дальше. Если б не корова с телем, то мы бы легко добрались. Там недалеко: на гору выедешь и километров семь останется. Но корова медленно идет. Темнеть начало, и метет сильно. Сбились мы с пути и начали кружить. Ездим по степи, а где -- не знаем. Снегу по пояс, дорогу потеряли. Наехали на балку. Севастьян говорит:

-- Пойду посмотрю.

Пошел и пропал. Я кричу, а его нет. Палашка, она толстючая баба была. Лежит на санях, не встает. Наконец пришел Севастьян. Говорит:

-- Еле вылез, столько снега, думал, там и останусь.

Корова лежит на снегу, свернулась, теленка между ногами положила и греет. Кони трясутся. Иней на мордах нарос. Говорю:

-- Надо ехать, все померзнем.

Севастьян вожжи перекинул через лошадей, на руку намотал и пошел впереди. Я сзади иду. Теля рядом с Палашкой положили, чтоб грел. Шли, шли... Остановились. Нет Севастьяна. Я кричу -- не отзывается. Палашка заголосила. Вдруг он перед лошадиными мордами из снега встает. Оказывается, из сил выбился. Яму в снегу разгреб и лег. А лошади дышат, он согрелся и заснул. Я кричу:

-- Померзнем!

А он головой мотает, сон не может сбросить. Наконец проснулся и говорит:

-- Все, больше не засну. Поехали дальше.

Я бы все равно не замерзла. У меня был тулуп новый, хороший и мамины валенки, только что свалянные, и чулки поддеты. Крепко я оделась, а они не очень. У Палашки тулуп старый, а Севастьян и вовсе в полушубке. Я Палашке говорю:

-- Ты бы встала, прошлась. Замерзнешь.

А она трусится, теля обняла, а с санок не встает. Ехали долго. Потом Севастьян говорит:

-- Замучился, не знаю, где мы.

А я посмотрела -- лес виднеется, и говорю:

-- Мне думается, что мы все время рядом с Елхами крутимся.

-- Нет, -- говорит Севастьян, -- не могу понять где.

Поехали дальше и прямо на огороды въехали. Снегу богато. Так через зады и проехали. Потом кони в колодец неглубокий провалились. Сразу выпрыгнули и понесли. Да как шибанут сани об хату.

-- Ой, Боже, да это ж хата Куцопьятовых! Мы же в Елхи уже въехали!

Севастьян не верит, что до людей добрались. Я вышла на улицу, посмотрела. А темно, видно плохо, еще и поземка метет. Правильно, вон и Лушина хата, в Елхах мы. А в Елхах мало людей уже оставалось. Многие хаты побросали и в город перебрались. И Куцопьятовых хата пустая стояла. Севастьян начал к Лушиной хате править, а я сзади корову гоню. Подъехали. Я в окно стучу. Луша только мужа схоронила, одна боялась ночевать. У нее соседские девчата спали. Она в окно кричит:

-- Кто это?

Я ей:

-- Открывай скорей, бо мы уже доходим.

Она оделась, отчинила двери:

-- Ой, да как же ты тут, Варя, оказалась?

Оно конечно, кто ж среди ночи, да еще зимой, в степь выезжает! Говорю:

-- Давай, Палашка, иди в хату.

Она разогнуться не может, и ноги не шевелятся. Мы ее в хату втянули. А в хате холодно. Окна замерзли, льду от них натекло. На печи двое девчат спят. Они поднялись и ушли к себе. Луша соломой печь затопила. А мы с Севастьяном пошли лошадей распрягать. Завели их в конюшню и корову с телем тоже. Корму им дали. Севастьян говорит:

-- Ох и крепкая же ты у нас, Варя. Не ты -- померзли бы все насмерть.

-- Чего ж, -- говорю, -- я хорошо была одета.

Пришли в хату, а там холодно. Сколько же этой соломы надо, чтоб натопить! Плохо тогда Луша жила. Наши так не жили. У родителей всегда и тепло было, и сытно. Кое-как согрелись. Отоспались. Покормила нас Луша. Уезжать надо, а она плачет. Тогда Севастьян говорит, он же нам двоюродный брат был:

-- Ты, Варя, оставайся с Лушей. Я поеду домой, а завтра вернусь с Кузьмой. И мы на двух санях Лушу к родителям перевезем.

Так и порешили.

На следующий день лушин свекор Олейник приехал и начал корм на сани грузить. Луша спрашивает:

-- Что ж вы делаете, чем же я скотину кормить буду?

А он говорит:

-- Не мое дело, это корм моего сына. Теперь он мне надобен.

Луша плачет. А корма ведь артелью заготавливали. Навалил он полные сани. Только собрался выезжать, соседские мужики подошли:

-- Что ж ты, гад, делаешь?

Поскидали мешки с саней и говорят:

-- Уезжай, пока не наподдавали.

Он и поехал. Ох и паразит же был. Так и умер как собака. В бане, в лесу. Никому не нужный: ни сыновьям, ни дочерям.

Луша в хату ушла, на лавку легла и в голос:

-- Где я такого мужа найду?

А я ей говорю:

-- Такого -- не найдешь, а может, лучше или хуже -- обязательно найдешь.

Так по-моему и вышло. Она часто вспоминала потом про мои слова.

А тут и Севастьян, и батька, и Кузьма приехали на трех санях. Погрузили все лушино добро и корма тоже. Да и не было у нее ничего, страшно бедно жила. Так на трех санях все и перевезли. Весной ей батька гектар пшеницы засеял, ну а вскорости она и замуж вышла -- за Николая Степановича Еременко.

 

Еременки выехали с Украины, из станицы Малая Белозерка, после нас и поселились в Ягодной балке. Зимой там такие ветра страшенные. Заметало здорово. У них длинная хата была с базом. По-уличному их звали Дзюбы. Зимой, под Рождество, умер Николая Степановича отец. А мы на хуторке жили. Родители мои собрались и говорят:

-- Поедем похороним Дзюбу.

Осталось от Степана детей: Михей, Николай, Фроська, Федор и Ольга. Батька у них еще не старый был. Лазарь Иванович пришли с похорон, сказали, что поминали постным. Под Рождество пост был. Наташа, жена Степана, молодая была баба, красивая. Понадавала для нас пирогов -- поминать, мяса кусок дала на Рождество. Отчество ее было Корнеевна. А сестру ее Паня звали -- Прасковея. В войну ее невестка Фенька отдала в дом престарелых, и она там умерла. На Феньке Федор был женат.

Они пожили немного, поднялись, и тетя Наташа обратно на Украину с детьми уехала. А тетя Паня жила у помещика барыней, потом он умер, а она вернулась, добра богато привезла. Все вокруг нее ходили. Потом Николай вернулся с Украины, а хата их стоит, только окна побиты или повытяганные. Что ж делать? Он один-разъединый приехал. А потом сосед, Макар Иванович Сидоренко (по-уличному их Макари звали), предложил:

-- Иди, Коля, до меня, что тебе скитаться.

Он мужик был небогатый, а детей много имел. Незадолго до этого у него жинка умерла. Когда Колю звал, только и сказал:

-- Свои не в тягость, и ты не помешаешь.

Ягодяне дружно жили, помогали друг другу. Пожил Коля у него немного, а Макарь ему каже:

-- Знаешь, что я тебе посоветую, Николай... Иди в Елхи, там Луша жито убирает. Хорошая баба и одна осталась.

А Николай говорит:

-- Да разве ж она пойдет?

-- А ты попробуй.

Пришел Николай, а Луша как раз жито молотила. Походил-походил, подивился. А потом вернулся и говорит Макарю:

-- Поехали свататься.

Запрягли тачанку и поехали. Луша со стана возвращается и говорит:

-- Мама, я замуж выхожу.

Мама ответила:

-- Сколько ты жила солдаткой. Делай как знаешь, я тебя силовать не буду.

А батька рассердился:

-- Что ты меня не спросилась?

Луша тут и ответила:

-- Хватит, я один раз уже вас послушалась.

Но Лазарь Иванович не давал благословения. Николай пришел, начал его упрашивать, а потом Макар Иванович сказал:

-- Что ж ты, Лазарь Иванович, мешаешь дочке. Сколько она уже горевала! Отпусти ее за Николая.

Ну, папа и сдались.

Луша боялась идти в Ягодную: там же дом неживой. А Макар Иванович говорит:

-- Поможем, хлопцы вам помогут, хату обработаем, будете жить.

И Николай Степанович говорит:

-- Руки есть -- заживем.

 

В голод 1921--1923 годов папа работал на заводе Ермана в Бекетовке. Сначала он из Волги тягал баграми бревна, а потом его перевели на самотаску. Тогда уже здорово ему платили.

Сначала бревна баграми повытягают, потом к лошади прицепят и волокут на завод. Лошади толстые, здоровые.

Наш Парасочкин хутор весь работал на заводе. Пешком ходили на работу. Неделю там живут. В субботу деньги получали. Сначала мало получали. А потом на самотаске и двадцать, и тридцать рублей в неделю. В субботу вечером возвращаются с мешочками. И хлеб несут, и муки, масло постное, сахар. Остальное свое: и картошка, и две бочки капусты насолим, семечек мешок наколотим.

Раз намолотили двадцать мешков семечек. Брат мой Коля возил в Куберлу, на маслобойку. Обратно привезет ведро чищеных семечек. Провеешь их, пожаришь. Ох едят люди! У нас ребят вечно полна хата была. Поляжут на соломе в хате. У нас пол был притрусенный соломой. Пол-то земляной был. И топили соломой. Коля ох и комик был. Чего скажет ребятам, они смеются. Тогда не курили. Кто-нибудь в сенях покурит, батька идет, говорит:

-- Ох накадили!

Ваня, когда курил, от батька прятался.

 

Старший брат Николая Степановича, Михей, женился на дивчине Цыбенков. А это самые богачи были. Николай с Федором ездили к ним работать. Цыбенки подарили Николаю и Федору скотину: две коровы и два гуляка (быка) и корову с телятами. Цыбенки и сами работали, и работников держали. Платили хорошо. Лето отработаешь -- корову отдадут. Потом их раскулачили. Кого выслали, кто сам съехал, чтобы не забрали.

Потом Николай с Федором разделились. Утром Луша коров подоит, и везут с Николаем Степановичем в город продавать. В обед возвращаются, а я уже наготовила всего, хлеба напекла. За детьми присматривала.

 

Зиму в землянке пережили. Просторную вырыли, на две комнаты. Весной начали сад сажать. Ямку выроем и сажаем. На Парасочкином хуторе надо было долго копать, унавоживать да землю хорошую подсыпать. А здесь все само росло. А цветов -- каких хочешь.

Прожили мы до двадцать девятого года. Ребята, Иван и Коля, не захотели жить. Скучно молодым на хуторе. Батько говорит:

-- Ну что ж, не хотите -- и мы выедем, что ж мы, дурные тут без вас жить?

Бросили Успенку, хоть и урожайный край был.

Деревня она и есть деревня. А от Парасочкина недалеко и Бекетовка, и Царицын. Работу разную найти можно. Я раньше уехала, в двадцать восьмом. Поселилась у Луши, они жили в Ягодном, рядом с Парасочкиным. Поначалу жили вместе с дядей Федей, братом Николая Степановича, а потом поделились. Много у них скота было -- шестнадцать чи семнадцать голов. Всякая скотина, только коров пять или больше, да телята. Три Феде отдали, бабушка ведь у Феди осталась, а две Николай Степанович забрал. Долго делились, всю ночь рядились, поругались. Луша говорит:

-- Хлопцы поругались, а я не мешалась, будь как будет.

Потом у Николая еще две дойных коровы выросло. Четыре стало. Потом пожили еще в Ягодной -- и начались колхозы. Николай уехал сначала в Песчанку, а потом в Купоросный работать. Выбрались в город. Всю семью забрал. Купили хатку, потом дом побольше. Николай Степанович в магазин устроился работать.

 

Батька у нас запасливый был. Всегда у нас в подполе картошки вволю было засыпано. В голод двадцатого мы не очень бедовали. Хлеба мало было. А капусты, картошки всегда хватало. Раз в кухню тыкв штук пятьсот накатали. Не поднимешь, как колесо большие. И парят, и в печи прижарят, потом покрошат и молоком зальют. Тату с мамой никогда без еды не сидели. Весной брали бричку и ехали в Бекетовку на пристань. Там у рыбаков селедку покупали. Ох и крупна! Залом. Бочку у рыбаков купят и целую бричку до дома везут. Сами насолят, а свежую жарят. Ох и жирная была -- сама себя жарит. Столько селедки нажаривали -- на весь пост хватало. Картошки наварят. Тату просит:

-- Девчата, там оселедца не осталось?

В подпол сходим и принесем. Они нарежут и едят-похваливают. Картошки много. Прошлогодняя не кончится, а уже новая поспела.

 

Тату у нас все умели. И сапожничали сами. Кожи наберут и шьют. Девчатам ботинки, хлопцам сапоги. Всем обувки понаделают, а от меня отмахивались:

-- Эта носить не будет.

Я и вправду не носила. У нас в селе настоящий сапожник жил -- у него шила. Хорошую обувку все у него заказывали, а на каждый день -- папа делали.

 

На Успенке в 1925 году, когда только зажили там, такое раздолье было. По весне трава повылазила высоченная. Деды тулупы оденут, выйдут на улицу, прямо посередине хутора полягают и балакают. Кто курит, кто семечки грызет. Со всего хутора соберутся. И Евдоким Иванович Тыщенко, тети-Нюрин свекор, и Жигайло, и Химич, и наш батька. Сейчас посчитаю, сколько у Тыщенко детей было. Аниська, Пантюха, Влас и Иван. Учителем Аниська был. Здоровый, черный, широкоплечий. А Влас нашу Нюрку посватал. Сапожник был хороший. Такие добрые сапоги шил и на балалайке играл. И наш брат Иван играл. Бывало, в четыре балалайки заиграют. Влас, Иван наш, Максим и еще какой-то чужой парень, а на двухрядке Васька Попов, Ванин друг. Весь хутор сходился. Около школы круг выкопали. Яма здоровая. Как сцена. Внутри люди танцуют, а по краям сидят.

Один сибиряк приехал с братом и с семьей на Успенку жить. Он добрый был спевака. Хорошо песни пел. Но недолго пожил. Сено убирали, а оно зеленое, тяжелое. А тут еще дождик пошел. Он разопрел от работы, и фуражку еще снял. Тогда все в фуражках ходили. И застудил голову. Месяца полтора поболел и умер. Так ничего не болело у него, только голова. И сознание терял.

Как-то вышел на двор, а жена спрашивает его:

-- Федя, ты видишь, кто веялку крутит?

-- Вижу. Кажется, это Варвара.

Только так сказал -- и упал лицом вниз. Брат его в хату отвел. Голова у него сильно болела. Уже перед смертью пришла к нему сестра. Он просит:

-- Пойдем, Настя, во двор да попоем.

Она:

-- Так у тебя же голова болит.

-- Так что ж, может, в последний раз.

Вышли на улицу, сели за хату. Он просит:

-- Давай мою любимую:

 

Позвоните в три стакана,

Горький пьяница помер.

 

Хорошо пели. Народ услышал:

-- Смотри, Федька Порохня запел.

-- Так у него же только голова болела. Теперь на поправку пойдет.

Это было в четверг, а в пятницу он умер.

Они с братом староверы были. Но Федька отказался от веры. Веселый мужик был, все его уважали в хуторе. Брат хотел его по-своему похоронить. А на сходке люди решили обществом похоронить. Брат Митрий засомневался:

-- Я по-своему хотел.

А вдова разрешила.

-- Не лезьте, -- сказала Митрию, -- раз люди решили, так и хорошо будет.

Поминали всем хутором. Кто ведро картошки принес, кто птицу, кто муки. Котлы понаставили во дворе, весь хутор пришел. Водки было богато. На общественные деньги купили. И вдове кто побогаче деньгами давали. А Митрий опять:

-- Не хочется так поминать, не по-нашему. Но людей надо уважать. Люди здесь хорошие.

Пришел поблагодарить всех:

-- Бог с вами, раз решили.

А хлопцы говорят:

-- Митрий, когда помрешь, мы тебя так же хоронить будем.

Он рукой махнул:

-- Делайте что хотите.

Народ потом федоровой вдове все вспахал, засеял, помог пшеницу убрать. И машину подогнали. Перемолотили и провеяли. Богато у нее пшеницы уродилось. Налог с нее сняли. У Федора трое детей осталось.

 

В двадцать шестом году, уже при советской власти, работала я у одного богача на Успенке. А тут рабочком приехал. А тогда уже богачам здорово начали выдавать за работников. А перед этим на меня хозяйка нагремела без дела и ушла. Вот приходит хозяин Амбросим и просит, чтоб я про него плохо не говорила. Папа за меня ответил:

-- Да ладно.

А я ему:

-- Чего ж ладно? У вас все ладно. А чего хозяйка не пришла?

Папа опять:

-- Свои же люди.

-- Отвяжитесь, -- говорю, -- не скажу про него.

Приходит рабочком и говорит:

-- Не отказывайся, я знаю, что ты у Амбросия работала.

-- Ну, знаешь, так зачем пришел?

-- Скажи, как он к тебе относится?

-- Хорошо, -- говорю.

-- Не издевался?

-- Нет, -- говорю.

Пошел к Амбросию:

-- Ну что, с тебя взять штраф?

-- Бери.

Рабочком посмотрел. А у Амбросия хата такая невидная, двое стариков слепые живут -- отец и мать, брат чокнутый и трое детей. Землянки нарыты. Коровка. Тот рабочком прошел по двору, подивился и говорит:

-- И-и-и, что с тебя взять, таких помещиков мы еще не видали.

И уехал.

Амбросим меня потом благодарил:

-- Здорово ты, Варя, меня выручила.

Предлагал он мне идти конфеты к нему делать. Он и мороженое варил для рынка, и хлеб я у него раньше пекла. Но я отказалась. Мама просила.

-- Иди, -- говорит, -- что ж конфеты, дело нетрудное.

Я отказалась. Нехай сгорит со своими конфетами, хозяйка у него сильно вредная была и ревнивая, как собака. А он сухой, щуплый -- тьфу!

 

В Успенке поселились парасочкинцы и варваровские. Сколько жили, столько друг с другом спорили и ругались. Не любили друг друга. Как колхозы начались, разделились по бригадам и давай соревноваться. Мы их лучше работали. Девчата доярками были, хлопцы трактористами. Два раза у варваровцев знамя отбирали. Девчата знамя на ферму забрали, а хлопцы в тракторную бригаду. Один раз патефон завоевали. И кони у нас были хорошие, не то что варваровские. Только выедет Иван с хутора -- сразу видно, что председательские: весело идут. Ваня на ходу соскочит с брички, а Вася, кучер, их прокатывает. Сколько Ваня говорит с трактористами, кони не останавливаются. Туда-сюда прокатываются.

 

Старший брат Лазаря Ивановича Ефим пришел из армии и сразу умер от чахотки. Тогда долго служили. Самый старший из братьев был Ефим Четверик. Потом Лазарь, Антон и Пантелей. Все поженились и жили в куче. Ефим умер от чахотки. Анна его пожила трохи одна и решила замуж идти. У нее было двое девчат и Иван. Лазарь ей говорит:

-- Нет, Анна, я Ивана не отдам.

-- Как же так?

А Иван в батька вцепился и говорит:

-- Не пойду я до другого отца.

И жил с нами, как родной сын Лазаря Ивановича. От нас и забрали его на германскую.

Иван вернулся с германской. Было утро. Мы все еще спали. Кто-то стучит в дверь. Луша пошла открывать и не узнала сначала его. Потом говорит:

-- Ваня, ты? Боже, какой ты черный!

А он бородой зарос.

Было это как раз в марте, на пост. Приехали мы в Отраду говеть. Батька повез всех до церкви. Приехали, а там все бегают с красными повязками. Батька разузнал, что случилось, и нам сказал:

-- Царя, девчата, скинули.

В церкви весь народ молится. Гадают, что дальше будет. Перепуганы все. Поговели мы в церкви и вернулись домой. Мама причитает:

-- До чего мы дожили!

И потом хлопцев стали забирать: Кузьму, Севастьяна, почти всех забрали. Которые из них вернулись, а тринадцать хлопцев убило. Такие орлы были, не дай тебе господи!

У нас артель сделали. Вместе хлеб сеяли, плантацию садили. Потом хлеб стали отбирать. И артель распалась. Разделились, стали сами по себе жить. Неурожаи начались. Засуха, сусликов повылезло -- тьма. Гоняем их, гоняем. Выливали из нор, а их все равно туча.

 

У нас все хлопцы гавриловские ушли воевать на гражданскую. Ох и добре они воевали. Конница у красных ладная была. Часто наш двоюродный брат Иван Ефимович Четвериков заезжал. Бывало, заскочит и говорит:

-- Приходи, Варя, к церкви, сейчас митинг будет.

Я всегда на митинги ходила, а батько просится:

-- Я тоже приду.

Иван говорит:

-- Смотрите, папа, как хотите.

Командиры всегда стояли отдельно: Иван наш, Думенко, Тимошенко и еще четвертый, вроде Жлоба. Коней держат. Кони у них статные: у Ивана гнедой, высокий, стройный. Сам Иван одет в светлые диагоналевые брюки, шашка, винтовка, кожаная тужурка черная и на ней орден Красного знамени.

Вы, ребята, лихачи, да лихачи.

Шашки кверху, за мной по полю скачи.

Кто до завала доскочит уперед,

Красный орден на грудя ему идет.

 

Знаменосцем у Ивана был Трофим Волков. Родня наша с Гавриловки. Трофим Ярозович. Отца его Ярозом звали. Часто они приезжали. Отобьют Отраду у белых, те за гору убегут, и наши пануют. Потом белые опять их выбьют. Знамя такое блестящее, красивое.

Батька Ивану говорил:

-- Ты вот, сынок, всегда выскакиваешь наперед.

-- А что, я сзаду должен идти?

-- Ты, сынок, хоть трошки свою голову береги.

Не уберег Ваня. И Трофима сразу за Иваном убили. Пока бойцы Ивана поднимали, тут и в знаменосца выстрелили.

 

Вы, ребята, не робей,

На завалы поскочите поскорей.

 

А солдаты отвечали:

 

Наступают как быки -- то донские казаки.

На завалах мы стояли как стена,

Пуля сыпалась, летела как пчела.

 

В гражданскую страшно было жить на хуторах. То красные, то кадеты захватят. А потом уже кадеты стражу поставили -- урядника, и стало полегче.

Мы тогда ходили к болгарину работать на плантацию. Я как-то проснулась и говорю:

-- Мама, мне такой сон снился, аж страшно идти на работу: будто мы двор с Марфой выметаем, и чисто так метем.

Мама говорит:

-- Ну, вы уж там смотрите, как кони затопотят, сразу прячьтесь.

Но ничего, отработали, вернулись домой -- все тихо. Повечеряли, вдруг шумят во дворе. Семь человек их приехало, и пошли шастать. Мама говорит:

-- Защипайтесь на крючок в хате.

Один подскочил и на батька винтовкой ширяет.

Батька злякался и бежать. Все кричат:

-- Ой, ратуйте, люди!

Чечен выскочил и следом винтовкой цокает, цокает -- осечка. Я кричу:

-- Батьку убили.

Марфа в окно полезла, я ее держу, не пустила. Там еще три старика выбежали, кто на хуторе остался. Чечены сели на коней и утикли. Весь хутор сбежался -- батька сидит живой: три раза осечка была. На другой день собрались, пошли в управление, пожаловались, что жизни от чеченов нет. Дали нам охрану. Одного солдата с ружьем и конем. Хороший человек был. Женатый, и дети у него были. Больше не приезжали чечены, а какой военный идет -- охранник его прогонял. У него повязка была на рукаве. Хорошо кадеты нас охраняли. Правда, одну корову забрали. У нас было четыре, так они молоденькую увели.

 

Потом кадет красные нагнали. И Иван Ефимович, наш брат двоюродный, проезжал. Он уже большой командир был. Полком командовал. Высокий, красивый был. С Думенкой он все ездил и с Тимошенко, такие кавалеристы были ладные. Всем полком заезжал батька проведывать. Батька стол вынес, тогда арбузов много было. Все гавриловские хлопцы с братом хотят рядом сидеть. Арбузы едят и говорят:

-- На Кавказ едем, чертей этих черных колошматить!

Поехал Иван и больше не вернулся. И всех гавриловских хлопцев с ним побили. А какие пришли, так дома поумирали. Захоронен он в городе Александровском, а где точно -- не знаю. Извещение пришло, и мать его, тетка Анна, поехала. Ей за сына военные тысячу рублей дали и проводили обратно. Друг его, Величко Степан, сосед наш гавриловский, пришел и говорит:

-- Похоронили мы Ивана Ефимовича.

Он человек удалый был. Все умел. И на гармони играл, и плотник. Батько говорил:

-- Такие руки у тебя, сынок, золотые, но голова дюже отчаянная. Берегись, не дай бог, снесут.

-- Не снесут, -- смеется.

 

Раз пришел Иван на побывку и задумал хату строить рядом с нашей.

Я говорю:

-- Сначала жениться надо, а потом строить.

-- Нет, сначала дом сделаю.

Батько согласился.

-- Правильно, -- говорит,-- а то мотаться сколько можно.

Но не успел достроить. Опять началось. Говорит:

-- Ну, папаша, достраивайте дом, хлопцы подрастут. А если жив останусь, и я поживу.

 

 

Убили Ивана Ефимовича под Ростовом. Он уже большим командиром у Думенки был. Захватили они штаб белых. Надо гнать их до своих. Бойцы говорят:

-- Давайте их, Иван Ефимович, разоружим.

А Иван, такой же бесшабашный был, отвечает:

-- Чего их разоружать, и так довезем.

А они же офицеры. Один достал наган и убил Ивана наповал. Вот и довезли... Этих офицеров, конечно, сразу зарубали.

Мать Ивана Ефимовича Анна ездила в Ростовскую область на похороны. Отдали ей вещи сына, денег дали и сукна штуку. Хоронили как героя, бойцы плакали за любимым командиром.

Мне ростовские родственники говорили, что у них в главном музее есть витрина, где о боевом пути Ивана Ефимовича все рассказано.

 

Отец сам уже крышей иванов дом накрывал и мазал. Наша хатешка хуже и меньше была. Когда строили, Иван возьмет гармонь и давай играть, а Марфа пляшет. Я говорю:

-- Кто так строится!

А Иван:

-- Что за дивчина Варвара у нас, погулять не даст.

Что ни робим, как покончим, Иван говорит:

-- Ну давай, Марфочка, отдохнем.

Как Марфа танцевала! Никто так не умел. Весь день работают, а все равно танцуют, сколько сил в ногах было!

 

Пятьдесят лет Марфочка без ноги прожила. В 1933 году, 23 июля, она под поезд попала. Не на ту сторону вышла, а тут шел встречный. И ногу по ботинок отрезало. Совсем была под поездом, а жива осталась, волос был весь в мазуте. Уже трое детей у нее было. Боря маленький, она его кормила. Месяц в больнице лежала. Ей сразу батька сделал две ноги, ездил заказывать. Сделал такую, что можно ботинок надевать, а другую -- как палку. На люди выходила -- ногу с ботинком надевала, трошки прихрамывала. Никогда с ципком не ходила. А по двору на деревяшке прыгала.

 

Ох и лютовали казаки в гражданскую. Зайдет в хату, перекрестится на образа, а глаза по углам бегают. Сразу к сундуку подойдет и давай тряпки перебирать. А там до него все повыбрали, а что хорошее, так мы сами попрятали. Швыряет все на пол, ругается, а все ж выберет себе чего. Такое рванье, что уж нам не жалко. Только думаешь: что ж за жадность такая?

А пуще всех чечены были. Черная сотня их звали. И вправду черные, горбоносые, как воронье, а злющие... что не по ним, сразу за шашку хватаются. Раз они Лазаря Ивановича в хате застали и давай деньги просить. А где их, деньги, взять? Тату им объясняет, а чечен винтовку наставил и кричит:

-- Застрелю!

У батьки в руках керосиновая лампа была. Они ростом невелички были, но широки в плечах, крепкие и верткие. Папа их как бехнет лампой по голове и в окошко стребанули, так вместе с рамой и вынесли. А дальше у нас кукуруза росла. Так они по кукурузе бежать. Чечены все равно догнали бы и убили. Но когда папа с рамой на улицу выскочили, кони с привязи сорвались, а для чечена дороже коня ничего нет. Пока они коней ловили, батька убежали.

 

Другий раз мы только пышек напекли, глядим -- чечены чертовы едут. Меня в хате оставили, я прибалевала и как чумичка с виду была. Посадили меня домашние на таз с пышками, а сами в кукурузе попрятались. Говорят:

-- Скажи чеченам, что у тебя тиф.

Вернулись, а я плачу: пышки забрали. Чечены меня сразу с места согнали, на таз показывают и пытают:

-- Свиня?

А я, вот бестолковая, отвечаю:

-- Нет, пышки.

Они забрали и уехали. А спрашивали они, на свином ли сале жарили пышки. Они ведь, чертовы басурмане, свинины не едят. Так и пропали пышки. Чтоб они подавились. А жарили их на постном масле.

 

В гражданскую ох неразбериха была! До обеда красные, после обеда белые. Я как-то пошла до родных в Ягодную, верст за десять. Там у них в хате красные стояли. Пообедала у них и к вечеру домой вернулась. Уже спать лягать собирались, слышу -- шум на дворе. Лампы запалили, в сени выхожу, а там уже красноармейцы топочут, заполохались, ругаются. Вдруг один как закричит:

-- Хлопцы, тикаем! Это ж мы обратно прибегли. Бежали-бежали и заплутались. Та же тетка.

Я смеюсь.

А их белые нагнали, они по степи кружили и думали, что обратно на тот же хутор вышли. Вот смеялись все долго.

 

Видела я тогда Буденного. Маленький ростом мужичок, но широкий и усы длиннющие. Под Царицыном долго война крутилась. Раз за хутором английская танка прошла. Неторопко, но страшно. Это первая танка, которую я видела. А потом, в Отечественную, насмотрелась на них, но все больше немецкие шли.

 

В 1929-м начали нас в колхоз гнать. Сначала коров оставили, а потом поотбирали, а держать их негде. У кого конюшня, по четыре коровы поставили. Вот мы и ходили по всему хутору доить. Потом, в 1930 году, из города народ понаехал. Коровники хорошие понастроили. Дежурку сделали, телятники. Печку поставили, чтобы греться. Придем в три часа ночи к первой дойке, сидим в дежурке. Скотники навоз чистят, а мы доим и телят кормим. Носим корзинами.

Два бугая у нас было. Их скотники боялись. Они в речке напьются, выйдут на берег, мужика увидят -- как засопят. Скотники кричат:

-- Девчата, держите бугаев!

Подойдешь, повяжешь. Они нас не трогали.

Раз приехали ветеринары коров выбраковывать. Идут по коровнику. Я как раз корову доила, а бугай Миша в углу лежал. Как увидел мужиков, вскочил и за ними. А они заметались да через забор. Я кричу:

-- Миша, Миша!

Он подошел и стоит возле меня, а комиссия из-за забора выглядывает. Что такое, девчат не трогал, а мужчин не терпел.

Раньше ночью скотину пасли. Часов до двух. Пригонят на луг скотину, коровы положатся и отдыхают. А мы придем и часа в три доить начинаем. Хлопцы отдыхают. А потом днем выгоняли.

Коровы все свое место знали. На чужое не станет. Только кричишь:

-- Ударница, на место! Стахановка, на место!

Они расходятся.

Одна у нас была заволжская доярка. Коров пригнали, а она как начала на одну матиться. Мы молчим. Вдруг председатель идет, а матиться нельзя было. У нас никто не ругался. Ну, думаем, сейчас будет! И правда. Подоили, Иван говорит:

-- Никто не расходится, всем собраться в дежурке.

Пришли, он спрашивает заволжскую бабу:

-- Как у тебя коровы называются?

И как дали нам за нее! Так строгали! И председатель, и зоотехник -- все нас погоняли.

Пришли домой, мама спрашивает:

-- Чего так долго?

Иван отвечает:

-- Да вот одна дурочка на ферме с коровами только матом разговаривает.

А мама спрашивает:

-- Это не наша?

Брат смеется:

-- Может, наша и знает эти слова, но коровам другие говорит.

 

Как колхоз создали -- сразу коров отобрали. У нас хутор бедный был. Хлопцы поехали и еще откуда-то коров тридцать для колхоза пригнали. Вот канитель была. Они все с телятами. Разные коровы: и дойные, и яловые, и передойки. Ставить их негде. По конюшням распределили. Бродим по хутору, доим. За зиму нам лесу навезли. Из города люди пришли, там голод. Это уже 1933 год был. Они приходили в колхозы наниматься. Сделали два коровника и свинарник. Вольнонаемным платили продуктами. Солдат даром пригоняли. Раз узбеков пригнали. Меня старшей над ними поставили. Они присели на копицы и сидят. Я их спрашиваю:

-- Чего вы сидите, сейчас бригадир приедет.

А они:

-- Апа, шарга, давай жрать.

-- Так рано еще, -- говорю.

А они:

-- Кушать хочется.

Станут они работать, вилы поднимут и за ними тянутся. Скирдовать их заставили. Кладут, а я смотрю:

-- Ой, Боже, не умеют вилами кидать, ничего не могут.

Председатель ихнему начальству сказал:

-- Вы нам больше узбеков не присылайте, только кормим их без проку. Белорусы приезжали -- эти могут работать.

Раз на молотилку поставили пожилого вольнонаемного. Внизу девчата здоровые -- наколют вилами полкопны и кидают на потолок. Там ровно надо солому подавать, а он сунет все сразу и забьет машину. Она пыхает, пыхает. Или вилы сунет, только трень, трень -- соломотряс поломал.

-- Ну что тебе, дядечка, сказать? Что ж ты такой неудалый?

Сама залезла и давай кидать. Только подавай. Девчата крепкие, закидали меня. Быстрее же машина не дает. Разозлилась на них. Кричу:

-- Помалу! А то назад скидывать буду!

Смеются. Загнали и меня, и машину.

 

В колхозе урожай соберут или какую работу закончат -- все сходятся в чьем-нибудь доме: нажарят, напарят, самогонки выставят и гуляют -- танцуют, песни спевают. Называлось это у казаков -- "чип*  забивать".

-- Все зробили, таперя пошли чип забивать.

 

Татарка Зейна всю жизнь с нами, русскими, прожила. Муж у нее тоже татарин, Юрий Андреевич, еще плантатором был -- огородником.

Собираются бычка резать на общее пропитание. Трактористы без мяса не могут. Просто так колхозникам мяса не давали, а на общее питание обязательно резали. Вот Зейна приходит и просит моего брата Ивана, он председателем был:

-- Иван Лазаревич, пусть мой муж бычка режет. Не могу есть, когда русские режут.

Наш папа кричит:

-- Уходи, сами зарежем!

А Ваня соглашался:

-- Пусть режет. Мы все равно есть будем. Пусть хоть татарин, хоть калмык режет.

Она стоит, не уходит, смотрит, кто резать будет. Потом благодарит Ивана:

-- Спасибо, все время за тебя молиться буду.

Когда Ваню убили, она вспоминала:

-- Какая Иван Лазаревич хорошая была.

У нее дочка заболела и умерла. Зейна так кричала, просила по-татарски похоронить, но колхоз не дал. Дочка дояркой в колхозе работала. Говорят:

-- Чего это, раз в колхозе работала, по-колхозному и хоронить будем.

Зейна плачет:

-- Полезу на гору высокую и камнем упаду!

Дочка еще в памяти была. Сильно она болела. Пришло к ней правление и спрашивает:

-- Фаина, что с тобой случится, как нам быть?

А она сразу поняла:

-- Как работала, так и хороните.

Они ведь своих покойников замотают в материю и без гроба в яму сажают, только доски подстилают, зароют и быстро все с горы бегут. Наши говорят:

-- Надо хоронить как положено.

 

Когда посевную закончили, премию стали выдавать. Ваня-председатель распределяет. Сапоги, материю, куфайки давали. А один калмык сторожем был, ему не досталось. Он к Ивану подходит:

-- Отдай мою куфайку, отдай. Куда мою куфайку дел?

Иван оправдывается:

-- Дак трактористам отдал. Они все время на улице и работают тяжельше всех.

-- Отдай.

-- Да где я тебе возьму?

-- Все равно отдай.

Иван поехал и на свои деньги купил куфайку:

-- Носи на здоровье.

-- Спасибо, Иван Лазаревич, хороший куфайка, новий.

 

Черти весь сахар поели. Не война, а сахара в магазинах не стало. Раньше хороший сахар был. Целыми головами покупали. Белый-белый, аж синий. Разбивали его, а потом щипчиками кололи. Мама, бывало, спрашивает:

-- С чем чай пить будете -- с сахаром или с медом?

Брат Коля отвечает:

-- Так давайте и мед, и сахар.

Мама принесет мед, а он желтый, как чай. Арбузный мед -- нардек. Много мы его наваривали каждый год. У папы было корыто большое, жестью обитое, -- девять ведер влезало. Арбузов нарежем, потом через решето протрем. Решето с веялки брали. Ты веялку видел?.. Писатель чертов! Даже веялки не бачил. У тех, кто не бедный, и веялки были, и косилки. Соку наберем и в корыто выльем. На огне долго варить надо, потихонечку, чтоб чуть шумело. Потом еще одно ведро соку выльем. И выходило из десяти ведер одно ведро нардеку. Чистый и прозрачный мед. А если в котле пригорит, то выходит черный и за сердце хватает. А наш за сердце не хватал.

 

Как-то к брату Ивану из района начальство приехало. Сидят в хате, беседуют. Начальник говорит:

-- Иван Лазаревич, ты хороший коммунист, но почему у тебя в хате иконы?

Иван отвечает:

-- Это мамины иконы.

-- Так, понятно. Но все же нехорошо. Ты же председатель.

Иван набычился и говорит:

-- Я маму обижать не буду. Покуда жива, иконы останутся висеть.

-- Так это понятно, но ты все же подумай.

Когда мама умерла, Иван иконы в углу быстро разобрал. Моей там уже не было. Я когда замуж выходила, мне родители красивую икону купили -- "Благословение". Раньше хорошие художники были, буковки золотые, все так и блестит. Я ее маме в гроб положила. А себе ее икону оставила в нарядной рамке. Так Иван и рамку снял, а туда портрет Ивана Ефимовича, двоюродного брата, вставил, героя гражданской войны. Я корю его:

-- Чего ж ты, Иван, такую дорогую икону разорил, она же мамина.

-- Иван Ефимович разве не дорогой коммунист был? Пусть в красивой рамке стоит.

 

Ты скажи, мой сыночек,

Скажи, ясный соколочек,

Кто тебе всех милее,

Кого тебе всех жальчее?

 

Тещица для привета,

А жена для совета.

А родную мамашеньку всех жальчее,

Потому что она всех милее.

 

Мама наша умерла в 1938 году, 8 августа. Они почти все время болели, такие худенькие были. А перед смертью два месяца в больнице лежали. Туда не пускали. Так мы с Колей перелезли через забор. Сторож на нас кричать начал.

-- Что ты кричишь, мы не знаем, жива ли наша мама.

Нашли ее, она вышла в коридор еле-еле. Сестра говорит:

-- Вы не плачьте, а то она и так слабенькая.

Я ее спрашиваю:

-- А вы, мама, хотите тут, в больнице, жить?

-- Нет, домой отвезите.

Мы привезли ее домой. Тут Иван приехал. Он уже председателем сельсовета в Карповке был. Говорит:

-- Давайте, мама, ко мне поедем. Там у нас врачи близко.

Он на грузовой машине приехал. На ней больную не отвезешь, растрясет. Вот он с нашим председателем договорился, чтоб тот коней дал, и батьке об этом сказал. А они же такие торопливые, сразу побежали за конями. А мы с Марфой сидим и просим:

-- Да чего же вы, мама, поедете. Посмотрите, сколько у нас цыплят, мы вам будем каждый день резать и бульон варить.

Марфа не работала. Она говорит:

-- Я ухаживать буду.

Мама согласилась остаться. Но разве ж батьке докажешь? Они прибегли и давай собирать маму. Мы кричим:

-- Пусть останется!

-- Нет. Иван обидится. Там врачи у них.

Забрали и отвезли.

Мы хотели поехать проведать ее в субботу. Подговорили батьку попросить коней у председателя. А батька сказал, что в субботу нельзя. Камыш поделили и завтра косить будут. В колхозе всегда так: то камыш, то еще что. Без кормов ведь не останешься. Когда скотину кормить было нечем, люди зеленый камыш косили. Залезут в речку и косят. Домашние пошли до речки, а меня попросили, чтобы я попозже пришла -- камыш на берег повытягивала и повязала.

Я дома осталась. И ничего делать не могу. Обычно так споро все делала, а тут руки не поднимаются. Только чугун воды в печь сунула, вышла на двор, смотрю, машина иванова, грузовик сельповский, с горы спускается. Ой, думаю, маму, наверное, везут. Тело у меня как все затрясется. Только я к воротам, а грузовик уже в улицу вывернул и сразу во двор. Ваня соскочил и говорит:

-- Мы, Варечка, маму мертвую привезли.

Я как закричу.

Мама в кузове лежит без гроба, одеялом прикрытая, и Надя рядом с ней сидит и плачет. Соседи услышали, что Прасковею мертвую привезли, и поприходили все. Мы маму в хату внесли. Обмыли. Иван привез платок серый. Я говорю:

-- Что ж мы ее оденем как колхозницу.

Принесла свой платок, не ситцевый, а кашемировый. Чулки свои ей надела. Нам мама с Надей чулки белые подарила, так я их не носила. Не люблю белые. Нарядили ее. Они такие худенькие, ну ничего нет.

А папа камыш косят. Соседа Мосея послали за ним. Приехал батька, смотрит:

-- Убралась Прасковея?

Я говорю:

-- Убралась.

-- Что ж, надо на поминки теля резать.

Было тепло. Ваня говорит:

-- Не надо теля резать. Я мясо привез. Зарежьте козу, и хватит.

Послали шофера за водкой и наказали, чтоб он к старшей сестре Луше заехал в Купоросный и сообщил. Там же и другой наш брат жил, Коля.

Мама дома переночевали, и на другой день их хоронили. Весь хутор пришел, из соседнего бабы пришли. Богато людей было. Хороший обед сделали. Борща наварили. Столы во дворе поставили. Сажали и сажали людей. Хлопцы наши стояли.

Ох и плакали же по маме. Она перед смертью говорила:

-- Хочется мне, чтоб, когда умру, вы по мне плакали.

Так мы не то плакали -- кричали все, так жалко маму было. И папа плакал. Они с мамой жили хорошо. У нас мама была хорошая, культурная и смирная. Мы как подросли, она у нас не стирала, глину не месила, не мазала. Мы, бывало, с Марфой хату помажем, побелуем все на Пасху. Они нас хвалят. Чисто.

 

Когда мама умерла, то папа через год сошлись с соседкой. Она за батька моложе была. Но уже тоже пожилая женщина. Хорошая баба, детей у ней богато, но уже все взрослые. И девчата, и хлопцы своими семьями жили. Лазарь Иванович уже перешел до нее. Так наши такой лай подняли, и сестры, и братья. Папа попросили:

-- Дайте мне корову, и пойду я.

Наши как раскричались. Конечно, не только из-за коровы, а что на старости к чужой женщине пошел. Одни мы с Марфой его поддерживали. Но разве нам дадут сказать. Хлопцы кричат:

-- В таких летах -- и надумали жениться!

Папе уже под восемьдесят лет было. Он им говорит:

-- Я не жениться хочу, так жить будем.

Но куда там. Все за столом собрались и нас с Марфой звали рядить, но мы не пошли.

Папа тоже вышли из хаты в огород. Около собаки сели и сидят. Я пошла в хату и говорю:

-- Что вы делаете? Они же не бросили мать, жили до последнего. А сейчас хоть дом у них будет.

Папа потом до конца жизни и мыкались. То до одних поедут, то до других. Бывало, к Луше приедут. А к ее сыну Володе, твоему батьке, корреспонденты придут. Вот они во дворе сядут, а папа в кухне сидят. Володя спрашивает:

-- Почему дедушка к столу не идет?

Луша отвечает:

-- Зачем он вам сдался?

-- Для украшения стола.

Володя молодец был. Так скажет -- и матери не обидно, что против, и отказать нельзя. Всегда за дедушку заступался, а дедушка и правда такие чистые были. Ремешком подпояшутся, умоются, волосы и бороду зачешут, сидят -- светятся. Они очень аккуратные были. Все дочки на него стирали.

 

Папа умерли тоже в августе, через двадцать лет после мамы, в 1958 году. И мало его людей хоронило. Марфочке телеграмму дали. Так ошиблись, что ли. Она с детьми в субботу утром приехала, а мы его в пятницу похоронили. Тогда жара стояла, долго держать нельзя было. Внуку Виктору в Волжский четыре раза звонили, так и не приехал. И Марфочку, крестную свою, не приехал хоронить. Ему телеграмму отбили, а он обратную дал, что лекарства пьет. Так сейчас все лекарства пьют, мешками за собой носят.

 

Убирали мы со скотного двора навоз. Как раз на всех поделили кирпичики из кизяка для топки, и грузила каждая доярка себе на тележку. Вот идет Панченко.

-- Девчата, вы ничего не знаете? Сегодня в четыре утра началась война. Белоруссию ночью бомбили.

У одной доярки там сын учился. Потом узнали, что он сразу и погиб. И пошло-поехало...

 

У нас и перед войной много мужиков забрали. Моего брата Ивана, председателя нашего колхоза, 21 мая, за месяц до войны, призвали, а тут последних мужиков подчистили. Несут и несут повестки. Некому стало на тракторах работать. Девчата в конюхи пошли. Ох и кони у нас были. Один племенной, красный да здоровенный жеребец. Как выведут его хлопцы на цепях -- чисто зверь. И две рокосовские кобылы-красавицы, один кременчугский жеребец, а два выездные. На них Ваня-председатель ездил, а рабочих коней и не посчитать! Богатый колхоз у нас был. Десять тракторов колесных и один гусеничный дизель здоровый -- четыре рядовки тягал. Не дал нам немец разжиться. Только пошло у нас дело. Работали хорошо, и дисциплина была у нас строгая. Тогда до дому ничего не можно было нести. На ферме выпьешь молока, а с собой нет. Это сейчас в грелках под одёжей сколько хочешь выносят.

 

Провожали трех хлопцев в армию. Севастьян Ткаченко им сказал:

-- Хлопцы, вы идите и защищайте то, что мы завоевали. А мы воевали хорошо и советскую власть вам отстояли. Вы ее держите!

Так люди придумали, что он сказал:

-- Вот немцы придут и вам дадут!

После этого меня к следователю вызвали. А там сноха председателя сельсовета Панченка. Перед следователем на столе целая книга написана. Сноха набрехала и сам Панченко. Я говорю:

-- Как же тебе не стыдно так брехать?

А она:

-- Он же сказал.

-- Нет, -- говорю, -- я рядом стояла, все слышала.

Это мы уже от следователя вышли. Она говорит:

-- Может, ты и права.

А сама вернулась и следователю:

-- Варвара его защищает, потому что родственница.

А я слышала и подумала: "Что ж ты такая бессовестная!"

Вышла я и думаю, как же Севастьяну сказать. Пришла тихо к ним в хату, а жена говорит, что он на ферме. Прошла задами на ферму. Он один сидит в своей конторке. Я села напротив и говорю:

-- Севастьян, ты ничего не знаешь, что вокруг тебя начинается?

-- Нет, -- говорит, -- не знаю, а сердце что-то болит.

-- Вызывали, -- говорю, -- меня к следователю, и такую он там на тебя книгу написал.

Севастьян хилится до земли, сползает и побледнел враз.

В ту же ночь за ним и приехали. Много про него написали: и овец продавал, и колхозное масло на костюмы менял. Обыскивают и спрашивают:

-- А где костюмы, что на масло менял?

А он:

-- Я за всю жизнь ни одного костюма себе не справил.

Вот наконец они нашли дешевенький костюм.

-- А этот откуда?

-- Костюм этот мы справили старшему сыну Степану, перед финской войной.

А Степан там погиб. Утром его убили, а в обед война закончилась. Несколько часов не дотерпел.

А второй сын его, Петр, был секретарем в городе. Потом уже соседи спрашивали:

-- Что ж ты отца не спас?

А как спасешь, когда свои на Севастьяна написали?

Больше Севастьяна Ткаченко никто не видел. Взяли -- и все, ни звуку. Может, и расстреляли.

Они нам, правда, родственники были. Тогда все рядом жили. Севастьян мне двоюродным братом был. Маминой сестры сын. А Петро, его младший сын, отслужил армию еще до войны и потом заболел туберкулезом. На фронт его не взяли, а вызвали в город секретарем работать. Мы когда в эвакуацию ехали, Петр сказал Панченке, чтобы он тоже в эвакуацию собирался, а тот отказался. Многие отказались. Набрались только мы, девчата, да мужиков немного. Мы Петра напоследок попросили:

-- Ты дай там Панченке за отца.

Встретились вскоре они. Петр Панченку и спрашивает:

-- Куда дел знамя колхозное?

У нас было переходящее знамя. А он сначала:

-- Не знаю. -- а потом крутился-крутился и сознался: -- Я его зарыл.

-- Отрывай, -- приказал Петро.

Тот раскопал знамя. Петр отряхнул его от земли и говорит:

-- Отказался, гад, в эвакуацию ехать, на девчонок скотину бросил!

Приказал одному хлопцу:

-- Садись на коня и гони его пешком в тюрьму!

Тот и погнал Панченку. Больше его никто не видел. Как и Севастьян, сгинул. Ну, ему все равно не жить. Наши хлопцы вернулись бы с войны -- разорвали бы его, гада. Правда, и не вернулся из наших колхозников почти никто, а кто дошел до дому, тот вскорости от ран и умер.

 

Сестра моя Марфа была -- хоть кого приютит. Вот зашел один солдат. Переночевал. А мы на ферме с ее дочкой Нюркой дежурили и не знали. Пришли в хату, а солдат сидит. Мы спрашиваем:

-- А это кто?

Марфа говорит:

-- Не видите, что человек?

Я тихонько приказала Нюрке:

-- Беги до правления!

А сама стала и стою в дверях. Марфа ему завтрак подает, а он не ест -- догадался:

-- Что ты, тетка, стоишь в дверях?

И побежал. У него винтовка была. За ним солдаты кинулись на конях. Он в речку бросился и поплыл. Первого, кто прискакал, -- командира пожилого -- убил. Выскочил и перебежал в балки камышовые. Солдаты ездили-ездили -- не могут его никак взять. Так самолет из города прилетел, и стали его самолетом искать. Как нашли, бойцы подскочили и убили его. Вытягли из камыша. Командир на бричке лежит убитый, а дезертира привязали до машины и волокли аж в хутор. Он еще был живой трохи, но, пока тягли, он дошел. Люди говорят:

-- Похоронить надо, какой ни есть, а человек.

А солдаты ни в какую:

-- Мы его, собаку, хоронить не будем.

У убитого командира трое детей было. Он пожилой уже был, седоватый, красивый человек, подполковник или полковник.

Люди этого дезертира похоронили.

 

Еще один дезертир был. Люди говорят:

-- Что они навязались на наш хутор?

Солдаты его окружили, а он то за одну хату станет и стреляет, то за другую. Солдаты людей просят отойти, кричат:

-- Руки вверх!

А потом окружили, забежали сзади и схватили, а у него бутылки были зажигательные. Один солдат через крышу землянки как прыгнет -- и ему на голову. Ох они ему и надавали. Было у него в бумажке написано, что делать, -- шпион был. Пошли солдаты яму ему вырыли и убили его. Спасибо, говорят, жителям-активистам.

Потом солдаты уехали с хутора, мы выехали за Дубровку и видим -- горит город Сталинград. А было это двадцать третьего августа. Сказали люди:

-- Ну все, горит город. Там уже немцы.

Эх, кабы не Волга, так немец бы перешел. Это Волга придерживала. Немцу не дали переправиться.

 

Перед войной младшая сестра Надя сошлась с мужиком с кожзавода, Никитой его звали. У него двое детей было, и у Нади от него девочка родилась. Надя жила и работала в городе. Хуторяне как-то приехали в город, а она идет на костылях. Под машину попала.

-- Вот тебе на! Что ж ты робить будешь? Поехали к нам на хутор.

-- Нет, не поеду, -- здесь лечиться надо.

А наши уже драпали. Эвакуироваться надо было. Так Надя с детьми в Сталинграде и осталась. А немец жмет и жмет, а наши отступают.

 

Надиного мужа Никиту забрали на войну. Служил он в одном полку с нашим братом Иваном. Их мобилизовали за месяц до войны, 21 мая. Пять человек из нашей Гавриловки: Федька Панченко, наши Иван и Коля Четверики, Андрей Гусак и Иван Самко. Под Белой Церковью их немец застал. Там наш Иван и погиб. Рассказывали солдаты с соседнего хутора -- карповские. Самко ехал сзади Ивана нашего. Они на конях были. Самко бросил знамя и побежал, а Иван кричит:

-- Я тебе запомню, жив буду!

Загнал их немец в болото -- никуда не выйти, не вылезти. Немцы захватили пленных и погнали. А карповский мужик Мишка за кустами спрятался. Вдруг Иван Лазаревич подъезжает -- белый как глина. Все наше войско немцы погнали. Мишка говорит:

-- Бросайте, Иван Лазаревич, коня, прятаться будем по кустам, может, свою часть найдем.

Он отвечает:

-- Я не могу коня бросить.

Постояли с ним, Мишка дальше пошел. Здоровый там дуб был, Мишка в дупло забрался, опять Иван догоняет. Слез, руку поклал на коня и стоит.

-- Вот и навоевал, -- говорит.

Мишка просит:

-- Залазьте ко мне в дупло, а коняку пустите.

Вдруг боец выходит и как выстрелит с близка, и Иван Лазаревич упал. Это был Самко.

Запомнил, значит, что Иван Лазаревич ему грозил. Мишка злякался и молчит. Самко ушел. Вылез Мишка -- у Ивана лицо разбито. Мишка убежал. Он передо мной извинялся, что хоронить не стал.

А потом от Андрея Гусака письмо пришло: "Когда нас немцы похватали и погнали, у меня чтось сердце заболело. Смотрю, Иван Лазаревич убитый лежит. Я на колени стал попрощаться с ним, землей пригорнул, дощечкой лицо накрыл. "Прощайте, Иван Лазаревич". А он, немец, уже в спину штовхает. Я побежал колонну догонять. А на мне одежды почти нет, пораздели нас уже".

Потом их наши отбили. И на фронт послали. Андрей Гусак письмо жене написал: "Боюсь, что убьют меня, так ты расскажи, как я Ивана Лазаревича Четверика убитым видел". А письмо это сразу с похоронкой на Андрея Гусака пришло. Их же, которые в плену были, сразу на смерть посылали.

Я потом его жену Дашу в городе видела и спросила:

-- У тебя есть последнее письмо Андрея?

А она ответила:

-- Я и письмо, и похоронную потеряла.

-- Что ж ты такие документы потеряла?

-- Меня и сын лает, что я такие бумаги потеряла. Извини, Варя.

 

Сестра Марфа жила на хуторе Гавриловка с детьми. Перед тем как немцы должны были войти в хутор, Марфочка сложила в фартук облигации, метрики и все бумаги, которые были в доме, пошла на речку и кинула их в воду. Тогда особых-то бумаг и не было. Сама я паспорт получила, когда уже после войны в город перебралась. Невеликую такую бумажечку мне выдали.

 

Когда младшей сестры Нади завод эвакуировали, она болела и осталась в Сталинграде. Надя член партии была. А тут немцы к городу подходили. Она взяла и сожгла партийный билет. Потом, уже после войны, пошла в райком и созналась. А там хороший мужчина сидел. Он ей говорит:

-- Паняй, тетка, отсюда и больше никому об этом не рассказывай. Забудь, что ты в партии была.

Очень просто тогда ее могли забрать.

 

Раз шла машина на фронт из Средней Азии. Хлопцы говорят:

-- Девчата, идите подивитесь, какие валенки на фронт везут.

Мы смотрим, а размеры все маленькие, не надеть никому из бойцов. Сукины сыны, покрали шерсть.

Нам тоже дали по килограмму шерсти. Мы варежки связали и отправили на фронт. Нам похвальную грамоту прислали, а начальство даже не сообщило, потом только узнали.

 

Мы с одной подружкой напились молока со льдом. Она говорит:

-- Варя, давай мороженого поедим.

Холодно было, хоть и к весне дело шло. Фляги обмерзали. Молоко вылили, а по бокам наморозило. Она литру съела, а я пол-литра и заболела. Ноги и руки у меня распухли, плохо мне. Почти умираю. А тут Тоська, брата Николая жена, с детьми приехала и пришла до меня жить. У меня была землянка низенькая, небольшая. Как я заболела, она собралась и ушла к младшей нашей сестре Марфе.

Я лежу на койке, плохо мне. Тоська ушла, даже хату не натопила. Холодно. Смотрю, из-под кровати вода бежит. Поднялась, а там прямо ручьем льет. Ох, господи! Снегу же было вровень с землянкой, он подплыл, и вода с глухой стенки пошла. Я поднялась, а воды уже налилось, калоша плавает, а в калоше котенок едет. Я в валенки обулась и пошла. Нашла Нюру, Марфину дочь, она трактора ремонтировала на тракторном дворе. Я иду -- меня качает. Сказала Нюре, что у меня полная хата воды. Нюра отпросилась у бригадира.

-- Надо, -- говорит, -- крестной помочь.

Прибежали племянники мои -- Боря, Петя и Иван Мудрицкий, их друг. Поотрывали снег, проделали канаву и пустили воду пообочь хаты. Вычерпали мне всю воду. Пол соломой притрусили. Печку затопили. Я рассказываю, как котенок плавал -- смеются.

Ушли, я согрелась, лежу на кровати. Пришел начальник, говорит:

-- Принимай на постой девушек из медицинского полка. Шесть человек.

-- Пол у меня промок, где же я их определю? Негде же их положить.

-- Ничего не знаю. Уже всех развели, эти твои.

Делать нечего. Я говорю:

-- Вы, девчата, топите соломой, хоть погреетесь.

Они с Бузиновки по балкам пробирались. А уже вода пошла, весна на дворе. Бежали от немцев. Все мокрые. Только разобрались, Тоська приходит с детьми. Я спросила:

-- Ты чего у Марфы не осталась?

-- У нее негде. Нагнали ей много народу.

-- А у меня есть место? Они же люди, им надо где-то ложиться.

Тоська забралась с детьми на лежанку и не ворохается.

Я прошу:

-- Накипяти людям чаю. Пусть согреются.

Она не шелохнулась.

-- Что ж ты за вредная такая? Вот брат вернется, я ему пожалуюсь, он тебе покажет.

Говорю девчатам:

-- Берите там в ведре картошку и продукты на полке в сенцах и варите себе суп.

-- Да мы, тетя, хоть чаю попьем.

А Тоська сердится:

-- Они у тебя всю картошку поварят.

-- Сиди уже. Люди голодные которые сутки.

Наелись девчата. Четверо полягали на моей кровати. Она у меня широкая была. Подставили скамеечку. Я на сундуке легла и одну к стенке положила, а другая тоже на подставленную скамеечку сбоку легла. Сначала ложиться не хотели, говорят:

-- Да мы уж посидим.

Как же ночь-то просидишь?

Девчата свои ватные штаны поразвесили. Ну не продыхнуть. Хатешка маленькая. Я задыхаться начала. Больная же. Прошу:

-- Тоська, подогрей чаю.

Она не встала.

Та, что у стенки лежит, просит подружку:

-- Надя, дай тете чаю.

Напоили они меня, я совсем плохая стала. Они всполошились, говорят:

-- Наверное, до света не доживет.

Начали меня лекарствами кормить. Кое-как я отошла. Мыслимо ли столько народу в землянку запихнуть! Мы с Тоськой, шестеро девчат и детей двое, да еще ватные штаны сушатся.

Утром разводящий пришел. Я уже проветрилась. Заставила девчат картошки наварить. Они наелись. У них еще паек был. Разводящий спрашивает:

-- Ну, как разместились?

Они хвалятся:

-- Очень хорошо выспались. Отогрелись.

Прощаться стали. Они мне лекарств надавали. Ведь полк их медицинский. Стакан сахару насыпали:

-- Будете, тетя, чай пить.

 

В августе сорок второго в три часа ночи выехали из колхоза в эвакуацию. С вечера районное начальство приехало, выстроили нас и объявили:

-- Уходите ночью, чтобы никто не видел.

Все бабы дома остались, поехали только я, Решеткова Нинка и Нюрка -- моя племянница, Марфина дочка.

Выгнали 100 дойных коров, 500 голов гуляка, 700 овечек, 40 штук лошадей и 4 пары быков. Вот сколько гнали скотины. Три месяца ехали. Мне дали подводу. На ней мука -- хлеб на всех печь -- и сундучок. Сорок курей и почти все нажитое дома оставила. Наказала своим:

-- Ловите, режьте.

Через Волгу в Дубровке переправлялись. Там яр крутой, высокий. Нас военные на барке перевезли. Восемь подвод поставили, а скотина вся на берегу. Остались с ней Нюрка и два хлопца. Мы только переехали, а за нами шел паром маленький. Так немец как дал по нему -- все потонули. Подводы оставили на левом берегу и вернулись обратно за скотиной. Один паром, потом другой. Последними овец перевозили. Немец бахает. Страшно. Скотина смотрит в воду и прыгает. Мы цепочкой выстроились, чтоб не прыгали. Один конь под седлом как скакнул, а конюх, парнишка, заплакал: утопится ведь -- и за ним прыгнул. Выплыли оба.

Перегнали и овец. Стоять на берегу нельзя. Поехали дальше от Волги. В степи нашли колодец. Запрягли лошадь. Конь ходит, крутит -- воду тягает. Поим скотину. Давай хлеб печь. Хлопцы сразу печь в земле роют. Я тесто на молоке ставлю, ведром накрываю. Печь с дымарем делают. Быстро, ловко так. Я хлеб посажаю в печь и горячий едим, как дома.

 

Хлопцы едут-едут -- лошадей заморят. Вдруг табун со свежими. Хлопцы просят:

-- Дядя Петя, давай лошадей поменяем!

-- Нельзя.

-- А чего, мы же своих пустим.

Веревкой чужих половят, а своих отпустят.

Как переправились за Волгу, воды не найдешь. Колодцы редко. Вода глубоко, таскаем ее, все руки оторвем. Иной раз и половину скота сил не было напоить. Поили овечьим молоком. Легче подоить, чем воды достать. Но иногда и мелкие колодцы попадались, тогда всех поили.

Приехали в немецкое село под городом Энгельсом. Там жителей всех уже выселили, говорили, вредители они были. Дома пустые стоят. Хлеб погорел, всю пшеницу испожарили. Сколько добра было. Самоваров, посуды. Но нам ничего не досталось. Зиму прожили в немецких хатах. Печи у них огромные. Плиты нет. Котлы вмазанные. Долго их разогревать. Варим-варим -- когда сварится...

Топили дома бурьяном. Только запалишь, он и прогорел. Помучились, а потом из немецкого кирпича плиту к печи пристроили. Хлеб начали выпекать и варить стали быстрее. А их непривычная печь.

Кое-где у них просо осталось, пшеница, и мышей развелось без людей -- не дай тебе господи! Молоко нельзя поставить открытым скисать, попрыгают в крынку.

Недалеко калмыки жили. Их тоже хватали и выселяли. Но их на фронт пускали, а немцев нет. Немцы просились воевать, но ни одного не допустили.

 

Пригнали в эвакуацию скотину, а ихний председатель говорит:

-- На черта вы ее гнали, сами мучились, и мы теперь мучиться будем. Все равно подохнет, кормов-то нет!

Женщины пожаловались, и его увезли. А скотина все равно передохла. Нашей не так много, а ихнего колхоза почти вся. Мы все квитанции привезли, какое мясо сдали. Молоко, масло сдавали. Сепаратор у нас был.

 

Поделили скотину на два колхоза. Немецких десять коров нам отрядили впридачу. Немецкие -- белые с черными латками по спинам, низенькие, но широкие, вымя большое, молока помногу давали.

Коровник соломой накрытый. Для людей помещения даже погреться нет. Коровник немазаный. А зима там лютая. Начали мазать стены. Кормов никаких. Скот надо спасать. Бурьяны в степи высокие -- по-над снегом будылья торчат. Выгоняли коров по снегу пастись. А снег глубокий, погрузнут коровы и не все могут выбраться. Пожилой пастух пригоняет как-то стадо, а трех моих коров нет. Они в снегу погрузли. Кого ж в помощь взять? Людей нет. Пришел бригадир и еще один хлопчик. Поехали. Видим, навстречу Ударница идет. Бригадир говорит:

-- Бери ее, а мы за теми двумя поедем.

Я караулю. Корова еле дышит. Темно стало, я к корове прислонилась. Она стояла-стояла и упала. А волки воют. Ой боже, думаю, и меня порвут, и корову. Наконец едут. Везут и тех двух на санях. Погрузили третью. Приехали. Гляжу, а тут уже шесть голов гуляка лежит. Позарезали. Утром команды военных приезжали за мясом. Сколько скотины пропало!

Наш колхоз перед войной три года мясопоставки не делал и налог не платил. Председатель, мой брат Иван, послабления добился. Вот мы и встали на ноги. А в войну все пропало. Весь труд. Обратно только тридцать коров дойных пригнали и немного гуляка. В 1948-м дали нам медали. А соседний, варваровский колхоз ничего не пригнал. У них даже молока детям не было. Они вплавь скотину за Волгу переправляли, потонуло много. Их скотину чужие люди гнали, не из их колхоза, а кому надо беречь чужое добро. А мы хоть немного сохранили.

 

Как-то мимо нас несколько подвод девушек ехали на фронт. Я говорю своим:

-- Посмотрите, девчата, вам этого не миновать.

Две у нас добровольно пошли. Татарка одна и Маша Величкова из Гавриловки. Остальные девчата плачут. Меня не брали, я беременная была. Начальство спрашивает:

-- Что они плачут?

Я объяснила:

-- Так на фронт же забирают.

Начальство разрешило вместо фронта на тракторах отработать. Все обрадовались.

 

В мае у меня родилась девочка. Майей назвали. Но пожила всего десять месяцев. Уже когда из эвакуации вернулись, дома умерла, в Гавриловке. Заболела. Тогда дети мерли -- не дай бог.

Перед войной муж у меня был, украинец Василий. Три года пожили. Сын в сороковом родился. Назвали Ваней. В сорок втором, перед эвакуацией, умер. Утром понесла в садик, а в обед прихожу -- нянечка говорит:

-- Чегось вялый и не ел ничего.

А вечером совсем плохо сыночку стало. Пока врача привезли из Варваровки, он и кончился. Дизентерия смертельная. Чем-то накормили.

Мы скотину в эвакуацию гнали вместе с Василием. Его оттуда и забрали на фронт. С тех пор и не знаю, где он. Сказал только:

-- Пошел Сталинград твой ослобонять.

Забрали в батарею -- артиллеристом. Высокий был мужчина. Одно письмо только прислал с дороги -- и все. Их же так толкли в Сталинграде, разве там живой останешься? Больше и слуху не было.

Дом свой мы с Василием только перед войной успели построить. Вернулась из эвакуации -- дома нет. Немцы на блиндаж разобрали, а остатки хозяйства свои подобрали. Одна только койка осталась. Я ее у соседей угадала. Соседка не отдает:

-- Не было у тебя.

Я говорю:

-- Хочешь, милицию вызову?

Отдала. И корыта пропали. Марфочка сундук забрала. Но это ж свои. Отдали, но часть вещей все равно из сундука пропало. Папа говорит, что кур ни одной не мог поймать, люди половили.

Гнала я в эвакуацию и свою телку. Мне батька дал. А стали сдавать, я телку сдала, а корову взяла и приехала с дойной коровой.

 

В 1943-м, когда мы вернулись из эвакуации, пошли на другой день с девчатами на работу. Гляжу, навстречу идет военный -- грудь в серебряных дукачах, а на плечах погоны желтые и кокарда на фуражке тоже желтая. Я испугалась и говорю:

-- Девчата, ой, господи, бежали-бежали и до немцев прибегли.

А они мне:

-- Да это наш, чего ты?

Потом я у председателя спросила, а он сказал, что в нашей армии погоны ввели. Так я впервые погоны советские увидела.

 

Дом батькин в войну сгорел на хуторе Гавриловка. Немцы керосином облили и подпалили. На весь хутор три хаты осталось. У Марфочки хата нетронутая была.

Хутор всегда назывался Гавриловский, а насадились колхозы, то назвали Сталгрэс. Колхоз "Сталгрэс". Когда колхоз сделали -- всю скотину поотобрали. У каждого не меньше чем по две коровы было. И быков отобрали, и лошадей, а через год коров вернули: держать негде было. А когда немец пришел, то все поотнимал. Я на хутор из эвакуации вернулась -- ни одной коровы не было у людей. Когда вернулась, поначалу жила у Марфы. А потом думаю: чего я у нее буду жить? Лесу по степи валялось тьма -- немцы же все побросали. Я перебралась в чужую хату. Ее хозяйку в тюрьму забрали. Хозяин на войне погиб, а мальчишка ее с друзьями снаряд разряжал, и всех пятерых побило. А к ней какое-то начальство на постой заехало, и нашли листовки немецкие. Тот мальчишка убитый в степи подобрал. Ну, ее и забрали.

Пожила я в этой хате, а потом папа приехали, они в Успенке зиму переживали. Перешли мы в его кухню. Дом сгорел, а кухня осталась. Набрали досок в степи и подделали ее как следует. Решили погреб оборудовать. Он был в сарайчике, но подплыл за зиму. А я корову пригнала из эвакуации, надо же где-то молоко держать. Поставила я драбину и по ней слезла вниз. А там лягушек, маленькие такие, -- пропасть. Я выскочила, сапоги надела, подоткнулась вся, чтоб лягушка не пролезла, взяла таз, ведро. Спустилась, начерпала их полное ведро. Черпаю и крышкой закрываю. Потом ведро вынесла и выбросила их на улицу. Батька погреб подправил. Я давай белить. А в погребе без людей всякой твари развелось. И мыши, и сороконожки, чего только нет. Всыпала я хлорки в известку. Белю, а глаза вылазиют. Не могу больше, еле выбралась наружу, легла и кашляю. Пришел батька и говорит:

-- Что ж ты, с ума сошла, отравишься ведь?

Я прокашлялась. Полезла опять и добелила. Потом мы с бабами шли с плантации. Я увидела -- кусок серы желтой лежит. Здоровый такой; наверное, немцы бросили.

-- А что,-- говорю, -- девчата, возьму я его.

-- Зачем он тебе? Отравишься.

-- Нет, все равно возьму.

Принесла, посередине погреба положила. Дровец чуть-чуть привалила и подпалила. А он как начал гореть, таким ровненьким и синим-синим огнем -- как газ прямо. Чистый огонь.

Отец пришел:

-- Ты, Варя, сарайчик не спалишь?

Потолок в погребе высокий был. Полюбовалась на огонь и прикрыла погреб. Потом открою, смотрю -- он горит, так ровненько. Целую неделю горел. А пепел от него как глина белая. Когда прогорел, я спустилась. Воздух чистый стал -- ничего в нем нет. Пепел под стены подмела, желтого песку на пол насыпала. Чисто и холодно, и никакой заразы нет -- хорошо стало.

 

Старшая сестра Луша с детьми из Успенки вернулась весной сорок третьего года. Как только немцев прогнали, она сразу поехала в Бекетовку и стала жить во дворе у свекрухи. Потом ездила на Украину вещи на хлеб менять. Вагоном товарным ездила. Привезла муки, пшена, торговала на рынке стаканами и купила себе хату в Бекетовке. Ее сын Володька в тракторной бригаде работал. Они и насобирали грошей на хату. Когда муж, Николай Степанович, с войны вернулся, у них уже свой дом был. Он иногда смеялся:

-- Я здесь не хозяин, я здесь квартирант.

 

У меня и у соседки Тани вместе дочки померли. Мы их рядышком похоронили. Вот она как-то ко мне приходит и говорит:

-- Знаешь что, Варя, у тебя детей нет и у меня. Давай из детдома девочек себе возьмем.

-- Я тоже так думаю. Что ж мы одни остались?

Пошли к председателю за справкой. Он нас отговаривать начал. Жизнь тогда бедная была.

-- Вон бабы без мужей бьются с детьми -- смотреть страшно.

-- Так чего ж теперь, нам одним оставаться?

-- Ну ладно, дам справку. Справки не жалко.

Выдал нам по хорошей справке с печатями, и поехали мы на базар в Бекетовку молоко продавать. Вот старшая сестра Луша приходит, они уже в Бекетовке жили, недалеко от базара. Я ей оставляла для продажи творог, сметану. Таня, соседка, ей говорит:

-- А знаешь что, Луша, мы надумали? Мы себе решили девочек из детдома взять.

Луша посмотрела и говорит:

-- Да что вы, сказились? Своих сирот столько, а вы чужих берете.

-- Какие же они сироты -- у них хоть матери есть.

-- Нет, вы сегодня не ходите, а если не передумаете, то в следующий базар пойдете.

Так и уехали мы.

Мне потом Татьяна говорит:

-- Сбила нас Луша, но я все равно думаю девочку взять.

-- Я тоже возьму.

На следующий базар Татьяна накрасилась. Она немножко инвалид была -- прихрамывала. Я не красилась никогда. Поехали мы. Вот опять под конец базара Луша приходит.

-- Знаешь, Варя, я тебе новость скажу. Из Успенки поезд пришел, и с ним Генка приехал (сын нашего брата Ивана, который погиб). Мне женщина одна с поезда сказала. И передала, что едет он до тебя, и больше ни до кого.

Мы его в тот день не нашли, их поезд куда-то загнали.

Через день Марфа поехала с молоком в город и привезла Гену. Я как глянула, а он весь оборванный, чулки драные, одежонка вся светится. Я заплакала. Марфа ужин стала готовить. Картошки нажарила. А Гена ко мне подходит и спрашивает:

-- А где вы, тетя, живете?

-- В вашем дворе, -- говорю.

А отец мой вместе с сыном жил, Иваном, отцом Гены.

-- Так вы что, построились?

-- Нет, -- говорю, -- только еще кухонку сладили.

Он как заплачет.

-- Пойдемте, тетя, домой.

-- Покушаем и пойдем.

-- Нет, я есть не хочу. Идемте домой. -- И плачет, аж навзрыд. -- Пойдемте, будем дома вместе с вами сидеть.

Пришли домой. У меня хлеб был. Сметанки ему дала, молока и говорю:

-- Вот не захотел картошки поесть.

А он радостный:

-- Я ничего не хочу, лишь бы дома быть.

Натерпелись они в эвакуации. Много людей от немцев в Успенку бежало из нашего хутора. Думали, там лучше. А может, и лучше там было.

Потом спрашивает:

-- Теть, а вы меня в школу отведете?

-- Отведу, -- отвечаю.

А сама думаю: в чем же его вести? У него одежа такая, что больше голого тела, чем тряпок, и босый он, а уже холодновато, осень начиналась. Пошла я до соседки, а у нее сапожник жил. Прошу:

-- Сшей мне сапоги. Ко мне племянник приехал, Иванов сын.

-- Знаю Ивана, -- отвечает. -- Давай сто рублей -- сошью.

-- Ох много.

-- Смотри.

-- Ну ладно.

А у меня деньги были. Нам в эвакуации много платили. Я восемьсот рублей с собой привезла. Пошла принесла деньги, он тут же и сел шить. К утру красивые да ладные сапожки сделал. А соседка достала шинель из сундука. Серая русская шинель. У немцев, у тех зеленая. Их наши не носили. Не хотели. Лучше, говорили, из мешка пошить, чем из немецкой. Она разрезала шинель, и к утру мы с ней хорошие брючки сделали. А Марфочка рубашку принесла. Одели хлопчика. Не налюбуемся. Сапоги начистили. Блестят. Так весело, так ладно.

А к вечеру папа приехали, Лазарь Иванович. Я говорю ему:

-- Папа, у нас гости.

-- Кто? Ваня вернулся?

А они все сынов ждали. Не верили, что их побило.

-- Нет, -- говорю, -- не Ваня, его сын Гена до нас приехал.

Папа побежали в кухню, а Гена уже спать лег. Дедушка упал на него и так плакал, так кричал:

-- Внучек, родненький, да нету же твоего батьки! Да сироты мы с тобой! Да всех моих сынов поубивали!

Гена проснулся, обнял дедушку и плачет тоже. И я стою и корю их:

-- Да что ж вы, папа, делаете? Да перестаньте же!

А слезы у меня так и бежат, и остановить не могу. Ох и плакали они за детьми! Так всех нас жалели, всю жизню.

На другой день они мне говорят:

-- Варя, ту свитру белую, которую я на базаре купил, ты постирай и Гене отдай. Пусть он в свитре ходит, а то холодно. А мне она что-то тесна.

Постирала я свитер, он еще поужал. Конечно, большой был на Гену, но уж не замерзнешь. Вот так пошел он обутый и одетый в первый класс осенью сорок четвертого года.

 

Прожил Гена у меня до следующей осени. В школу ходил, по дому помогал. Его мать Надя приезжала зимой денег на корову занимать. Луша ей дала тысячу, а я семьсот рублей. Она же такая непутевая, эта Надя. Я в эвакуацию скотину гоняла, а она тут, в Гавриловке, под немцами горевала. Потом уже я вернулась. Поселилась у Марфочки, а Надя жила в кухнешке с тремя детьми -- Геной, Лидой и Валеркой. Надо бы жизнь начинать, а она подалась на Успенку. Наши все оттуда возвращались. Луша туда с детьми съездила и вернулась. А Надежда надумала только ехать. Говорит:

-- Чем тут детей с голоду морить, попробую там прокормиться.

У нее дядька в Успенке жил. Собрали они вещи и уехали. А в поезде их обокрали. Мешок с самой лучшей одеждой выкрали. Иванов костюм, ее платья, сапоги. Пожила она у дядьки, и он ее выгнал. Пришла она к дочке дядькиной. Ну и пухнули они с голоду, она мне Гену и послала.

Потом, в сорок пятом, она совсем вернулась. Запрягли они с одной женщиной коров и на бричке приехали из Успенки. Триста километров на коровах ехали. Сразу Гену у меня отобрала. Я сказала:

-- Спасибо тебе, племянничек.

Она его телят определила пасти. Ну что ж, она мать, конечно. Приехали они бедные, разутые, я ей телку подарила. А ее у нее украли. Я рукой махнула. Не баба -- решето.

А тут папа подлезли. Я же во дворе Ивановом жила. Вот он мне и говорит:

-- Варя, надо тебе на другое место переходить. Этот двор ведь за Надеждой.

-- Вот спасибо, -- говорю, -- вам папа. Я тут все наладила -- и уходить.

А он:

-- Ладно, они же бедные, батька-то нету. Надо ж детям помочь.

-- А у вас, -- отвечаю, -- все ладно?

Собралась и ушла. На краю хутора был двор Гусаков. У них кухня целая осталась, на две комнатки. А дом заваленный стоял. Стены были, а крышу снесло взрывом. Перешла я туда. Сами Гусаки от немцев убежали, а потом вернулись, хотели обратно в колхоз вступить, а их не приняли. Они ведь бросили колхоз и удрали, а скотину не захотели эвакуировать. Гусак меня потом просил:

-- Подпиши, Варя, бумагу, что я в колхозе с тобой работал, а то пенсию не дадут.

Я не подписала. Они меня, когда немец подходил, здорово обидели. Его женка, Гусачиха, на меня такое сказала. Нет, я говорить не буду. Не проси.

Привела корову на новый двор, думаю: что ж делать? Край же хутора -- уведут корову. Дай, думаю, сарайчик сделаю. Я запрягла быков, взяла хлопчика, и мы привезли с ним со степи бревен и досок. Две арбы лесу. Вкопала я столбы и стала стены досками зашивать. Вот батька идет. Подошел и смотрит. Я спрашиваю:

-- Чего вы пришли? Идите к себе.

-- Да вот пришел тебе помогти.

-- Не надо. Вы этого хотели? Уйдите, ради бога.

Он ушел. Я бросила доски прибивать и думаю. Разве корова в дощатом сарайчике проживет? Холодно в нем. Это не дело. Вошла в дом. Там земли гора целая, крыши нет, а стены высокие, толстые. Вот тут и надо для скотины помещение делать. Начала землю выносить. Таскаю. Опять батька идет. Подошел, посмотрел.

-- Правильно, дочка. Хорошая конюшня получится.

Начал мне помогать стены подделывать. Окна где зашил, где подправил. Начали крышу покрывать. Вижу, идет плотник Платон. Подошел и кричит снизу:

-- Варя, я тебе пришел крышу покрыть.

Спрашиваю:

-- Чего это ты надумал?

Он отвечает:

-- Меня председатель послал. Иди, говорит, Варе помоги, а то она одна мыкается.

Хорошо они мне тогда крышу сделали, ничуть не текла. Дня через два батька опять приходят.

-- Знаешь что, Варя, я у тебя буду жить.

-- Я так и знала, -- отвечаю. -- Чего вам у снохи не живется?

-- Там же дети. Тесно у них.

-- У них есть нечего, вот вы ко мне и пришли.

-- Что ж, разве дети виноваты?

Я посмотрела на него и говорю:

-- Вот вы так всю жизнь и мыкаетесь. Ни угла своего, ничего. Всех только жалеете.

-- Ну так что ж, люди разве виноваты?

-- Живите, -- говорю, -- раз так решили.

И зажили мы вместе. Собаку я завела, потом кошка приблудилась. А на Первомай мне поросенка от правления вручили за ударный труд. В этой конюшне вся животина у меня жила. И куры, и корова, и свиньи. Тот дареный поросенок смышленый был. Я иду корову доить, а за мной -- собака, кошка и поросенок. Я дою, а они сядут сзади и ждут молока. Папа идут и смеются:

-- Варя, все твое семейство собралось.

Подою корову, налью им молока. Они все трое лакают.

А деньги мы Надежде с Лушей в долг без отдачи дали. Луша говорит:

-- Пусть остаются они за ней. Уж очень плохо они живут. Детей ивановых жалко. Ладно, -- говорит, -- наживу я эту тысячу.

У Луши как раз муж с фронта вернулся и сыны уже подросли, она хорошо зажила.

Я тоже рукой махнула. Пусть и мои деньги ивановым детям пойдут. Сядем с Лушей и просим только:

-- Вот, может, Иван придет, тогда расскажем ему, как Надежда туда-сюда путешествовала, да вещи проглядела, да все у нее непутево выходит -- то одно случится, то другое.

И знали, что его уже нет на свете, а все ждали брата. Конечно, Надежда за ним как за стеной жила, а одна осталась -- и растерялась.

 

Когда Надин младший сын Валера пошел в школу, то учительница его жалела и ставила только пятерки. Без отца ведь рос. Вот дедушка его и спрашивает:

-- Ну как, Валерочка, у тебя с пятерками?

А он отвечает:

-- Пятерки легко заработать, а вот двойку попробуй. У меня еще ни одной нету.

Я пошла к учительнице, спрашиваю:

-- Как он учится?

Она отвечает:

-- По-всякому, но гляну на него и не могу плохой отметки поставить.

 

Было это в хуторе Гавриловка. Мы с девчатами пахали на быках. Девчата погоняли. Цоб в борозду! Держи борозду! А я сзади за плугом шла. Видим, идет городской мужик с удочками рыбу ловить. Он на плантациях работал. Остановился, кричит:

-- Девчата, война кончилась!

-- Иди, не гавкай. Выспался и людей баламутит.

-- Правду говорю.

-- Иди-иди, лодырь.

Постояли мы и опять быков тронули.

Видим, Боря, племянник мой, бежит. Подскочил, задохнулся аж:

-- Приказали вам быков выпрячь и идти на полевой стан, где рассаду делили.

На стане никого. Пришли мы в хутор. А там кто пьяный уже, кто кричит, кто скачет, кто ревет. Сейчас, говорят, митинг будет.

Вылез на трибуну Иван Самко. Надя, жена нашего Ивана, сразу ушла: с сердцем плохо стало.

Начал он за Ивана нашего казать, как он добре воевал, какой он вояка доблестный был.

Хотела я подойти, слово попросить. Ведь мы уже знали, что Самко этот за Иваном знамя возил и бросил то знамя. Но его хуторяне быстро с брички стянули, не успел он больше ничего сказать.

Хороший митинг был. Пригородные мужики выступали, из района начальники приехали, а наших хуторских мужиков никого не было. Почти все погибли. Позже уже пришли Петро Быков, Иван Колесников. Иван трошки пожил, поехал сено выгружать, и поезд его зарезал. Он контуженый был, не слышал поезда. Василий Смолка рано вернулся, у него рука была прострелена. Микола Смолка тоже вернулся, но быстро умер. Поболел и умер. У Самчихи пятеро сынов было, все вернулись с войны, и не раненые. Как они воевали -- кто ж их знает... Ее сноха, жена Ивана Самко, жила всю войну с председателем, казаком. Перед концом войны его от нас куда-то наладили. Приехала к нам Самчиха и просит:

-- Вы, девчата, не говорите Ивану, что его жинка замуж выходила.

-- На беса она нам сдалась.

Мы не говорили. Но он и так узнал. Забрал свою Вальку от стыда и уехал в Варваровку жить. У них три хлопца было. Один маленький умер. А другой сын, Гришка, женился, и родился у них дурачок. Так они и маются с ним. А старший сын Самка, Генка, тоже подростком умер. Вот как бог наказал. А сам Самко долго жил, может, и сейчас живет.

 

Последний раз на Успенке я была в шестидесятых годах. Хоронили батькиного племянника Гаврилу Пантелеевича. Уже почти никто там не жил. Хатешек пять осталось. Одни старики. Сады посохли. А до войны было домов сорок, а может, и больше.

 

Мои братья Ваня и Коля погибли в Отечественную. Колю три раза ранили, а потом и убили в 1944 году. Был он уже майором. Коля приезжал на побывку в 1942 году. Ехал за солдатами после ранения. Был в городе и попросился проведать сестру. Его отпустили. Приехал он до Луши в Купоросное. А у Луши как раз сестры были -- Марфочка и Надя. Он открывает калитку, а они обрадовались:

-- Ой, господи, Коля явился!

Посидели поговорили. Он спрашивает:

-- Как же мне до хутора добраться? Хочется батьку и Варю увидеть.

А фронт уже рядом.

Девчата говорят:

-- Куда ж ты на смерть поедешь?

Мы только коров собрались доить, прибежала соседская девочка и сказала, что Коля на хутор приехал. Товарки говорят:

-- Ты иди, мы додоим.

Прихожу, а он на порожках сидит у отцова дома. Поглядел брат на меня и спрашивает:

-- Почему ты одна?

А у меня только сын умер, Ваня, двух лет. Я отвечаю:

-- Ваня родину защищает.

Коля покачал головой и говорит:

-- Я так и знал, что тебе за работой сына некогда нянчить будет.

Села я рядышком и молчу. К плечу его притулилась.

-- Куда ж тебя ранило?

-- В плечо маленько.

Гляжу, а плеча почти нет -- много мяса вырвано. Вот тебе и маленько.

Пошла я двух куриц Коле в дорогу зарезала. Потом до околицы провожали его с батькой и племянником. Коля говорит:

-- Прощайте, дорогие, поеду мстить за брата.

Ивана к тому времени уже убили. Сын его, Валерка, маленький плачет, от дяди Коли не отходит, просит:

-- Возьми меня, дядя Коля, к папе на фронт.

А папы уже нет.

Отписал Коля мне с фронта письмо после этого: "Ты, Варя, молодец. Никто с отцом из девчат жить не хочет, а ты живешь. Я тебя отблагодарю. А война кончится -- приеду, всех вас соберу, будем вместе жить. Хоть в городе, хоть в селе, а всей родней вместе".

Он писал это письмо в блиндаже, а бойцы ему спичками подсвечивали. Потом у них бой был, и его сразу убило. Мы письмо на ноябрьские праздники получили, а потом уже его товарищи сообщили, что их командир, Николай Лазаревич Четвериков, погиб первого ноября.

Получила его жена Тося похоронные деньги. И с двумя девочками на руках -- Светланой и Тамарой -- осталась. Но сама недолго пожила, в 1948 году померла.

Осенью 1987 года дочери получили бумагу, что их папа награжден посмертно какой-то медалью. В бумаге сообщили город в Прибалтике, где он захоронен. Мы и раньше про это место знали. Но дочери на могилу отца так и не съездили. Может, теперь соберутся, как про награду узнали.

 

Любимые племянники у моего брата Коли были Витя, Володя, а пуще всех младший Сережа. Он родился -- белый был, а потом порыжел. Его Коля Рыжиком звал. Ему лет пять было, он пошел погулять -- и нет его. Луша уже беспокоиться начала. Послала старших искать. Они все обегали -- не нашли. Пошли снова. Луша спужалась тоже, бросилась искать. Наконец Витя с Володей ведут младшего. Нашли аж под городом. Он, оказывается, решил в тир идти. Володя говорит:

-- Я ему хотел морду набить.

К тому времени их батька Николай Степанович вернулся. Он Володьку сразу остудил:

-- У тебя дури хватит.

Ну и Витя заступился:

-- Чего же бить? Абы под поезд не попал.

Витя спокойный был.

Сережа заболел, когда Еременки в эвакуацию в Успенку шли. Луша с Володей тележку с добром толкали, а Сережа отстал да где-то воду нашел -- надо было речку перейти. Так он по грудь в холодной воде брел, а немцы стрелять начали. Луша с Володей кинулись его искать. Прибежали, а он трясется и падает -- так напугался. С тех пор эпилепсия его бить начала. Так всю жизню и промучился.

 

Возвращался с войны парень с соседского хутора. Зашел к нам по дороге -- напиться. А я его знала раньше, но не угадала. Он уже мужик стал, а лицо страшно раненное. Пуля в щеку вошла, через нос пропахала и вырвала глаз. Он такой плотный, высокий мужик стал, а лицо все исковерканное. Спрашивает:

-- Как думаешь, тетя, примет меня Маняша или прогонит?

Он как раз перед войной обженился, и забрали его.

-- Чего ж не примет?

-- Так видите, я какой урод стал.

Смотрю на него, а он весь целый -- и руки, и ноги, и телом хороший.

-- Эх, -- говорю, -- да разве ж такими кусками разбрасываются? Такими гребовать -- голодовка будет. Сейчас бабы абы кого рады принять, так нияких нету.

Хорошо они стали жить. Он в сельпе работал. Все домой носил. Конечно, разве сравнить с вдовыми.

 

Лушин старший сын Витя войну встретил в городе Грозном, в летном училище, на штурмана учился. Они оттуда улетали на фронт. Мы думали, что Витя погиб. С 1942 года писем не стало. Луша почему-то решила, что его в Грозном на кладбище похоронили. Мы как-то с ней за хлебом отправились в Грозный. Тряпок на обмен набрали. В 1944 году это было. Наменяли, а Луша просит:

-- Пойдем на кладбище -- Витю поищем.

А я ей говорю:

-- Не пойду, и тебе идти не надо. Как это он на чужом кладбище окажется? Ничего мы здесь не найдем.

Знала бы, почему она в Грозный за хлебом решила податься, сроду бы не поехала.

 

В сорок шестом году мы жили в Гавриловке. Дом Марфочки был как раз над водой, а дедушкин дальше -- высокий. Приходит как-то почтарька. Молодая женщина была, со Сталгрэса почту возила. Ее врач спрашивает:

-- Ну что, письма есть нам?

-- Есть, -- отвечает, -- да не всем. Вот Варваре странное письмо. Лазаревна, идите сюда.

Все бабы сошлися. Почтарька говорит:

-- Письмо до вас, только такое завалянное, я подивилась.

Попросила я распечатать. Она читала-читала, потом говорит:

-- Это от какого-то Вити.

-- Ой, боже мой, неужели племянник живой?

-- Ничего разобрать не могу -- затерто все.

Пошли до моей сестры Марфочки, читали и гадали: неужели от Вити? Потом пошли к председателю. Он посмотрел и решил, что от Виктора. Думаем: как же Лушу известить, что ее сын жив? На следующий день подняли пораньше марфочкиного сына Борю. Письмо ему в бумажку хорошую замотали, в карманчик поклали, хлеба на дорогу дали и спрашиваем:

-- Ты не боишься так далеко идти, Боря?

-- Ничего, я бежать всю дорогу буду.

А до Бекетовки километров тридцать.

Добрался он до Луши. Она испугалась: случилось, может, что с кем?

-- Ничего не случилось, я вам письмо принес от Вити.

Она вся обмерла и пошла в хату. Там средний ее сын уроки учил.

-- Володя, вот такие новости.

А сама боится письмо брать. Володька прочитал, а потом говорит:

-- Мама, Витя живой! Он был в плену, а теперь в Воркуту загнали.

В письме было написано: "Если кто живой остался -- соберите чесноку и луку, тут цинга страшная".

Вот отец с работы возвращается. Луша говорит:

-- Смотри, сынок, чтоб отец не упал.

Володя вышел из ворот и спрашивает:

-- Что вы, папа, задержались?

-- Да вот, -- отвечает, -- что-то ноги не идут домой. На душе так радостно-радостно, а ноги не идут.

-- Ну, держитесь, папа, сейчас Боря нам письмо принес от Вити.

Отец помолчал, а потом говорит:

-- Это не так, это неправда.

-- Да что ж неправда, вот он пишет.

-- Ну, читай.

Еще раз прочли. Отец говорит:

-- С того света писано. Надо посылку собирать.

Сразу послали посылку, письмо написали. Сообщили, что мать жива, и батька, и браты, а дядькив немае -- все погибли. Потом второе письмо от Вити получили и совсем поверили, что он жив.

 

Поехала я к племяннику Вите в Воркуту, чтобы по хозяйству помогать.

Там в конторе три женщины работали. Одна главным бухгалтером, другая ей помогала, а третья девушка кассиром. Вот они все три растрату сделали. Много денег растратили. Сорок тысяч. Уходили с работы и шкаф с книгами бухгалтерскими подпалили. Сторож дремал и дым учуял, аж дыхать нечем стало. Вызвал пожарную и милицию. Комнату открыли, а в шкафу книги дымят, мало погорели, только желтые сделались. Забрали этих двух женщин и девушку.

Как-то Витя прибегает и говорит:

-- Сейчас этих женщин на суд везти будут.

Мы с маленьким Вадиком оделись и на улицу вышли. Вот идут они распокрымши, простоволосы. А холодно было. Там зимы лютые. Ветер их так и трепает. У бухгалтерши трое детей, у другой двое. Детей на суд не пустили. Присудили им много. Старшей двадцать пять лет, а другой женщине и девушке -- поменьше, но все равно богато. С детьми даже попрощаться не дали. Ох и кричали же дети. Шел 1953 год.

 

В Воркуте должны были выдавать ссыльным паспорта. Они все ждали этого. Прошел слух, что вот-вот. Собрались мужчины и пошли в город узнавать. Витя взял с собой пятьсот рублей. Элка просила материю на платье купить. На севере грошей много получали. И относились к деньгам как к бумажкам. В городе им сказали, что паспорта дадут. Ну и понапивались хлопцы до чертевни.

К вечеру пришла соседка и говорит:

-- Там Витя ваш с другом пьяные, Витя падает.

Я Элке говорю:

-- Пойди приведи.

-- Вот, буду я с ним возиться.

Не пошла, такая бездушная. Положила я малыша на кровать и сама отправилась за ним. Они недалеко от дома были. Витя ногу переломал, в канаву оступился. Друг его ведет, и они падают. В карманах по поллитре. Я Витю с другой стороны подхватила, еле дотащили. Больно ему. Нога в ступне переломана. Глянули, а она опухла уже. Я еще по дороге в нагрудный карман ему руку сунула. Деньги на месте. Забрала и заховала, чтоб не пропали.

Элка как увидела Виктора, давай его чертовать. Витя замахнулся, ударить хотел, я не дала. Сели они с другом водку пить. Нога болит, Витя стонет. Я говорю:

-- Саша, иди, пожалуйста, домой.

А он отвечает:

-- Что мы, деремся, что ли? Сидим тихо.

Я одну поллитру со стола убрала, они и не заметили. Потом и вторую, початую. Напились так, что глаза уже не видят.

Сашка ушел, а Витю начало рвать. Ох и рвало его. Аж кишки выворачивались. У него гастрит был. Нельзя пить. С водки болел по-страшному. Я Элке говорю:

-- Дай ему чего-нибудь теплого попить.

Та плюнула и своими делами занимается. Я притерла все, Витю спать положила.

Утром проснулись, Витя криком кричит. Нога болит, опухла и посинела. Я говорю:

-- Надо врача вызывать.

А как, ведь по пьянке произошло. Придумали, что он вроде со второй смены возвращался и в канаву угодил. Пришла врачиха. Витя увидел и говорит мне тихо:

-- Ох, не поверит. Я у них позавчера провода поотрезал.

Тогда в Воркуте многие за свет не платили и у них провода электрики перерезали. Витя шепчет:

-- Уберите, тетя, плитку и камин накройте.

Тогда нельзя было электроприборы держать. Но врач и не посмотрела по сторонам, а как глянула на ногу, то сразу побежала к телефону. Телефон в комнате у нас был -- электриков часто вызывали. Слышу, говорит:

-- Еременков со второй смены шел и ногу поломал.

Быстро еще три врача приехали, гипс наклали, а потом только ходили проверять до дому... Полтора месяца Витя просидел, шестьсот рублей получил по больничному. Принес деньги, говорит:

-- Вот спасибо вам, тетя, выручили. Я бы не догадался так сказать.

А ведь это я придумала, что он со второй смены возвращался и ногу подвернул.

 

Долго ссыльным пришлось ждать, когда паспорта выдадут. Потом получили и военные билеты. Ох и переживали люди. Долго их допрашивали. За что сидели? Как в плен попали? Виктор же со всей командой в плен попал. Немцы их с самолетами захватили. Самолеты наши успели поджечь. Они только взлетать собирались, а тут немцы. Схватили их вместе с начальством.

 

В Воркуте рядом с нами жила немка. Тогда холодные зимы стояли. Так она чайный стакан горячего вина выпьет, красная сделается и идет на улицу. Она меня спрашивает:

-- Ты чего, Лазаревна, такая бледная?

-- Откуда, -- говорю, -- знаю? Я всегда такая.

-- А ты стакан вина горячего выпей, а еще лучше -- ливни в вино водки: и есть не хочется, и не мерзнешь.

Звали ее Ляксандровна, а как фамилия -- не помню.

 

Жил на нашей улице украинец Тимофей Позигун, тоже, как наш Витя, в плен попал и у немцев в тюрьме сидел. Вызывают его в "желтый дом", где большое начальство. Идет он и думает: чего им от меня надо? Он уже хворый был, и нога у него плохая была. Приходит, а у них все записано. Спрашивают:

-- Вы под ружьем были?

-- Был, -- отвечает.

-- А где воевали?

-- Там и там.

-- Не все правильно. Вот вы еще и там воевали.

Ну, он уже и позабывал. Они говорят:

-- Мы теперь вас как настоящего ветерана восстановим, будете паек получать.

Раз иду по улице, а он на лавочке сидит. Такой радостный. Мы всегда с ним разговаривали. Кричит мне:

-- Варя, ты паек получаешь?

-- Получаю, -- говорю. -- Мне как ветерану труда выдают.

-- И я теперь буду получать.

-- Ну вот, Тимофей, теперь только и живи.

-- Обидно только: что ж они, гады, не знали раньше, что я хорошо воевал?

Вскорости он умер. Стоял в очереди в магазине за сахаром и от разрыва сердца умер. Прямо как убили. Так, сердечный человек, ни разу и не получил паек.

Хороший был человек. И плотник, и столяр. Что попросишь -- все сделает.

-- Тимоша, пожалуйста, набей мне топоры!

-- Ну принеси.

Посмотрел.

-- Разве это топорища?

И свои сделал. Один из груши.

-- Это, -- говорит, -- я на весь твой век набил.

Повострил их. Как раз перед смертью.

У нас на улице кто живой -- все чисто ветераны. А поумирали -- семья получает ихний паек.

 

Когда Великий пост начинается, первую неделю почти ничего есть нельзя -- ни мясо, ни молоко, даже масло постное не едят. А через воскресенье, на Благовещенье, можно уже рыбу, и на Вербное воскресенье рыбу едят. Ох и много рыбы раньше ловили. Батька, бывало, принесут такие рыбины здоровые. Щуки толстючие. Какая хочешь рыба в речке Червленой водилась.

На Благовещенье работать нельзя -- такой большой праздник, что даже птичка гнезда не вьет.

Раз папа приходят и говорят:

-- Варя, давай сто рублей, я у Степана вентеря куплю.

-- Еще чего, -- отвечаю я.

А у меня деньги были, я молоком торговала. Батька говорят:

-- Хоть с рыбой будем.

-- А вы ее едите? -- спрашиваю.

Они рыбу плохо ели. Ловить любили, а так только головку погрызут.

-- Я тебе кажу: давай деньги.

-- Нате.

Другой раз приходят и говорят:

-- Варя, Степан Величко ларь железный продает за сотню. Как раз мешок муки в него входит. Давай купим.

-- От чертов Степан, где ж денег на него набраться!

А это в войну было: деньги заробляли большие, а ничего на них не купишь. Батька сходили опять до Степана. Степан сказал, что Варе за пятьдесят отдаст. Он нам дальний родич был. За ним была сестра Ивана Ефимовича, моего двоюродного брата. У Степана четыре сына было. Один на фронте погиб. Сам Степан до конца не довоевал, больной вернулся и не долго пожил. Перед самой победой умер.

Ларь хороший мы у него купили. Как чугунный. Крышка тяжелая. Застибается. И замочек можно повесить. Ни мыши, никакой черт не влезет. Он у меня до сих пор в сарае стоит. Это все, что у меня от хозяйства осталось, и еще сковорода большая, без ручки. А то все в войну пропало.

 

Когда Олю замуж выдавали, сестру Николая Степановича Еременко, то все поехали на свадьбу, а меня на два хозяйства оставили. Караулить. Я саму свадьбу не видела. Гуляли они хорошо. Большая была свадьба. Выдавали Олю за Смолку, а Николай Степанович, как старший брат, был на свадьбе. Вот наши возвращаются.

-- Смотри, Варя, что Николаю подарили.

И ящичек протягивают. Я открыла, а там конка везет бочку и борону, и все из теста сделано. Она, Смольчиха, такая удалая была, все могла сробить.

Они, когда дарили, говорят:

-- Вот тебе, Николай Степанович, борону, а то на поле ездить не с чем, и бочку тебе дарим -- воду возить.

Все люди смеялись. А Коля спрашивает:

-- Есть-то можно?

-- Можно, но только как свадьбу отыграем.

Вкусно напекла Смольчиха. Так во рту и тает. Борона вся в изюме.

Но все равно они развелись. Васька Смолка с войны вернулся, немного с Олей пожил и начал гулять. Он такой низенький и поганый был, его Николай Степанович сразу не полюбил. Этот Смолка у Оли второй муж был. Ее первый раз Хмели взяли, с Карповки. Они богатые были, и ольгины браты настояли. Так она пожила там несколько месяцев, пешком обратно пришла и говорит:

-- Обратно не вернусь, вы женили, хотите -- сами туда идите жить.

Браты полаяли ее, а что сделаешь? Когда она за Смолку шла, ей все говорили:

-- Вот, поменяла Хмеля на такого заморенного.

Она и за Смолку не дюже хотела, но куда ж деваться? У них с Василием каждый год дети нарождались и не жили. Как родит, так они и умирают. Уже по-всякому крестили. И брат с сестрой крестили, и люди, и я крестной побыла. Как покрестят, так дитё и умрет. Семь померло, только одна Нина осталась, и больше у Оли детей не было. Война же началась.

Смолка пришел с войны в руку раненный, поджимал ее, как сухую, а Колесников Иван, муж нашей сестры Марфочки, тоже с войны вернулся и пугал его, как увидит:

-- Ах ты, чертов самострел.

Смолка оправдывался:

-- Нет, это меня в бою ранило.

-- Не бреши, -- говорил ему Иван.

Кто пришел с войны, все про Смолку так говорили -- значит, знали.

Потом и Иван помер. Мужики сено на станции разгружали. Иван глуховатый был после контузии, вот его поездом и придавило.

 

В 1980 году Боря, сын Ивана Колесникова, выдавал свою дочь замуж. Смолка пришел на свадьбу. Боря же смирный, никогда на людей не сердился, а тут поднялся враз, сгреб Смолку за пиджак и говорит:

-- Уходи отсюда, а то я тебя растерзаю.

Люди заступаться начали:

-- Что ты, Боря, ладно тебе.

-- Пусть уходит, не будет он гулять на свадьбе.

Первый раз люди видели, как Боря сердился. Не мог он Смолке простить, что людей посажал.

Это уже после войны было. Голодный был год. Девчатки на улице играли, и одна пожаловалась, что голодно живут, а другая девочка хвалится: мол, у нас хлеба много, мама полный коридор натащила. А мать у нее была учетчица. Фамилию я не помню, она с города. Ее звали Тайка. Она, бригадир и конюх решили по два мешка зерна украсть. Бригадиром был Григорий Иванович Парасочкин, у него двое девчат, у конюха, Петра Лазаревича Быкова, большая семья была, богато детей, а у Тайки одна девочка, муж на войне погиб. Вот они и решились на кражу. Ночью развезли зерно по домам, а тут дитё и проговорилось.

Смолка услышал -- надо ж заявить. Милиция приехала. Похватали всех и увезли. Кричали за ними. Полхутора же родни. Что ж тут, кричи не кричи. Суда никакого не было. А дали им добре, тогда помногу давали. Тайке и Григорию -- по двадцать лет, а Петру -- десять. И ни посылочки передать. Все трое вернулись в хутор после тюрьмы. Трохи пожили и умерли. Петро подольше пожил, в ногу его ранили на войне. Крепко работать уже не мог, то его бригадиром, то конюхом ставили. Тайка вместе с Григорием Ивановичем вернулись. Я его увидела, а он седой и с палочкой идет.

-- Ой, -- говорю, -- Гриша, где твоя походка, где кудри?

А он согнутый весь, да такой поморщенный, худой и страшный.

-- Да, Варя, все погибло. Загубил я свою жизню и семью перевел.

Как с краденой пшеницы началось, так у них и пошло. Жинка его, Мария Осиповна, болеть начала и очень мучилась.

Дочке Григория муж голову отрезал. Он с Кавказа был командированный, на Волго-Доне работал. Они там с Лидкой и познакомились. дитё родилось -- девочка. Комнатенка у них в бараке была отдельная. До них Лидина бабушка приехала, а этот кавказец, Анатолий, какой-то бешеный был. Бабушка потом рассказывала:

-- Я уже легла, а он все ходит, ходит, потом Лиде говорит: "Пойдем погуляем". Долго ходили, потом вернулись. Они себе на полу постелили и девочку с собой положили. А я за шкафом на топчане легла. Места у них мало было. Лида уже легла, а он все ходит. Я из-за топчана спрашиваю: "Ты чего не ложишься?" -- "Тебе не все равно?" -- зло так ответил. Наконец он лег, а я не могу заснуть. Вдруг слышу, завозилось что-то, а потом засычало тихо. Никакого звука почти, и будто полилось что-то. Лежу, себя не чувствую. Он встал, дверьми захлопал и пошел куда-то. Надо ж подняться, а я не могу. Наконец встала. Темно. Не вижу ничего, а знаю, что с Лидой нехорошо. Вышла в коридор, а там двери близко у соседей, постучала тихо и говорю: "Пойдите, он чего-то с Лидой сделал". Соседи боятся: "Анатолий вернется и нас застанет в комнате". "Там же дитё, хоть оно живое? Посмотрите". Решились. Пошли, засветили огонь, а Лида уже готовая, без головы лежит. Он ей бритвой голову отрезал. Дитё рядом спит. И кровью все подплыло. Забрали они девочку, пока не проснулась, платье с нее сняли, помыли. Тут и милиция пришла. Кавказец, оказывается, пошел в милицию заявлять. Вошли трое в форме, посмотрели: "Ну что, зарезал?" -- "Зарезал. Не будет больше гулять". Люди говорят: "Так она и не гуляла". "Меня это меньше всего касается", -- отвечает.

О смерти Лиды сообщили на хутор. Коля, ее брат, боится матери сказать. Мария Осиповна больная ведь была и уже не вставала. Коля растерялся -- как скажешь, ведь тогда и маму хоронить придется. А хуторян уже понашло полон двор. Мария Осиповна в окно дивится и спрашивает:

-- Коля, чего это люди пришли?

Коля во двор вышел и сказал хуторянам, что мама не знает о смерти Лиды. Те все к стене прижались, чтоб с кровати их Мария Осиповна не видела. Но она и так догадалась, что в доме беда.

Коля с товарищами взяли машину и поехали за Лидой. На следующий день вернулись. Голову обмотали простыней и так хоронили. Мария Осиповна кричит, заходится, просит:

-- Покажите мне доченьку.

А Коля не разрешил:

-- Не надо вам, мама, смотреть.

Так и не показали.

А потом родня кавказца приехала. Хотели девочку забрать. Нельзя, говорят, чтобы русским наша кровь досталась. Хуторяне собрались и не отдали девочку. Кавказцы верхами прискакали, видать, долго ехали. Говорят:

-- Мы все равно заберем. Нельзя нашу кровь тут оставлять.

Наладили их люди с хутора. А все равно боязно. Ведь украсть могут. А тут Марии Осиповны родичи приехали и говорят:

-- Отдайте нам девочку. Мы увезем, и никто знать не будет, где она.

Коля тоже поддержал:

-- И правда, мама, пусть забирают, а то вы смотрите на нее и сердце себе рвете.

Уже после всего этого пришел Григорий Иванович из тюрьмы. Ноги у него сильно болели. Полежал он недолго и помер.

А у конюха, Петра Лазаревича Быкова, пятеро детей было. После тюрьмы он тоже недолго прожил -- вернулся уже больной. Он часто говорил:

-- Есть каятя, да нема воротя. (Покаяние есть, а возврата нет.)

У нас в хуторе когда на трудодни почти ничего не давали, то кто-нибудь да протестовал:

-- Мало платите.

Ему отвечали:

-- Прокурор добавит.

Ну, это так. Не всерьез.

 

Это случилось, когда Николай Степанович пришел с войны в 1945 году. Сидим мы все в хате, завтракаем. Человек десять было. Вдруг как загремело, так сильно затарахтело, как бомбы кидают. А крыша деревянная. Вдруг в доме по углу молния как стребанет под пол. Я тарелки со стола как кину. Луша кричит:

-- Зачем?!

Я говорю:

-- Они же железные.

Железо в грозу в руках держать нельзя. Как в поле застанет гроза, сразу мотыги кидаем.

Тоська в углу на кровати лежала, молния рядом с ней прошла. Она как закричала, затряслась. Мы к ней -- жива. А у нас под полом свиньи были -- дом высоченный. Одна Марфочкина, другая заведующей фермы, на квартире у нас стояла. Хороши свиньи, белые-белые -- их же молоком и сывороткой поили. Марфочка говорит Боре:

-- Полезь посмотри, что там со свиньями.

Он спустился и говорит:

-- А они уже неживые. Нигде не раненные, спят прямо.

Ну что делать? Не людей же побило. Купили водочки, порезали их, нажарили. Хорошее мясо. Молочное такое, вкусное.

У Лазаря Ивановича рука легкая была резать. Как зарежут -- ну такое мясо вкусное. И Боря у них научился.

 

Из колхоза я после войны уехала. У меня овцу украли. Она у меня, как и у других, в колхозном стаде была. У всех людей целые, а мою украли. А потом и поросенка увели, которым меня премировали. Пришла я с работы на обед и выпустила поросенка. Тепло было, они с собакой на солнышке перед домом легли, а Лазарь Иванович вышли посидеть на лавочке. Я поела и думала поросенка обратно домой загнать, а папа говорят:

-- Нехай гуляет, я послежу.

Вечером возвращаюсь с работы, а папа бегают по двору:

-- Ой, Варя, поросенка нету. Я заснул, а он куда-то убег.

Пробежала я по хутору, по балкам пробежала -- нету. Соседка сказала, что люди ехали на бричке и за ними собака побежала, а следом поросенок. Наверно, люди выехали за хутор и поймали поросенка. Собака домой вернулась, но ее же не спросишь.

Тут младшая сестра Надя из города приехала. Она как раз строилась. Начала нас уговаривать:

-- Чего ты здесь останешься? Все у тебя крадут. Поехали в город. Отстроишься и будешь жить.

Папа тоже пристали: давай переезжать. Я не хотела. Так куда там, такие все скорые. Надя машину сена сразу забрала. Мы с батькой много накосили, потом еще раз с машиной приехала и все вещи перевезла. Следом я сама с двумя коровами пешком до Нади пошла.

Так и вышла я из колхоза.

 

В 1948 году наш сосед, железнодорожник, предложил:

-- Поехали с нами за старую Волгу. Там наши картошку будут сажать, и вам землю дадим.

Собрались мы с Надей. Взяли по два ведра картошки и отправились на паром. Переплыли Волгу и с людьми пошли к тому месту, где землю давали. Шли по балке вдоль берега. И так километров десять. Все руки ведрами оторвали. А там бурьяну -- ужас! Мужики сели курить, а Надя кинулась копать. Копает, а я сижу.

-- Чего ты, -- говорит, -- сидишь? Копай!

-- Посмотри, -- отвечаю, -- люди сидят и не копают, они что, дурные? Ты подумай, мы сюда по два ведра несли, чуть очи не повылазили, а картошка уродится? Я вижу, она уродится. Поливать тут не надо и земля жирная. Что будем робить? Сюда ни на машине, ни на подводе не подъедешь.

Она уже богато вырыла. Потом мужчины встали и говорят, что дела не будет. И пошли обратно и ведра обратно с картошкой понесли. Подошли к Волге и как только сели на пароход, тут буря началась. Люди стали кричать. Один пароход с людьми потонул. Что-то в нем сломалось, он и потоп. Много тогда людей за Волгу поехало картошку сажать. А нас бросает и бросает. Такая волна находит, что пароход будто на хату лезет. Капитан кричит:

-- Вы не ворохайтесь, а то перевернемся.

Стоим мы и ведра с картошкой держим. Ой, думаем, потопнем. Надя говорит:

-- Давай в воду прыгнем и поплывем!

-- Нет, -- говорю, -- не пойду в воду. Ты думаешь, на нас люди не почипляются? Сразу почипляются. Буду до последнего стоять на пароходе.

Так мы перед берегом и крутились. Милиция приплыла. Люди-то потонули с другого парохода. Надо зарегистрировать. Болтало, пока солнце не село. Переправились наконец и пошли до дому. А дома сын Нади, Вадик, и папа наш Лазарь Иванович уже все ноги побили -- нас искали.

 

При Сталине сколько курей ни держишь, а сотню яиц в год с каждого двора сдай. Молока тоже сто литров надо сдать. А есть корова или нет, это никого не волновало. Вот как-то бабка с дедом понесли в сельпо яйца сдавать. Приходят, а там портрет Сталина перед входом. Бабка споткнулась, упала и разбила всю корзину. Дед как закричит:

-- Что ты, дура старая, сделала!

Баба поднялась и плачет:

-- Да вот, на того чертяку засмотрелась и упала.

Дед ругается:

-- На что он тебе сдался? Дурная твоя голова!

А в сельпо люди были. Забрали их и по десять лет дали. И деду, и бабе. Они двое жили, у них никого не было. Как яйца несли -- их видели, а как забрали -- никто не видел. Долго потом в селе вспоминали, как дед с бабой яйца несли. Кто налог несет, его спрашивают:

-- Идешь падать?

 

Топленое масло надо было сдавать. Целое лето собираешь. Соберешь, потопишь, а все не хватает. Встретишь подружку, она говорит, что уже все сдала. А с меня большой налог брали. Я же одна -- и за бездетность, и еще черт те за что. А у меня же и сын был, и дочь, и все равно плати. Что за закон, спрашиваю. И женщины, у кого одна-две детины, тоже платят. Только когда трое детей не надо платить. Когда Сталина не стало, весь этот налог отменили. Когда Сталин умер, я дома была с Вадиком. Ему шестнадцать лет исполнилось, и он собирался идти паспорт получать. Передают по радио: Сталин умер. Я говорю:

-- Ты, Вадик, счастливый человек. В такой день паспорт получаешь.

Я не плакала за Сталина. Я плакала за солдатами нашими.

Как-то меня один пьяный спрашивает:

-- Ты Сталина любишь?

Я ответила:

-- Я всю советскую власть люблю.

-- А Сталина?

-- Ну ладно, -- говорю, -- и Сталина, только отвяжись.

 

Это уже было после его смерти. После войны я работала сторожем. Нам полушубки выдали. Был у нас начальником отставник. А все остальные -- бабы. Старухи да вдовые. Он нами и руководил. Когда он решил уйти, мы его утешали:

-- Вы же дивизией командовали.

-- Давайте мне еще дивизию, я буду командовать. Там же люди, а здесь? То плачете, то лаетесь. Не могу, сердце болит. Вы все с детьми одинокие пооставались. И ругать вас не могу, и заставлять работать сил нет.

Пригласили нас, сторожих, на собрание в "желтый дом". Всех привели в подвал, чтобы рассказать, что нам делать. А мы сидим, напугались. В другой раз хотели собрание проводить в "желтом доме", так мы отказались идти. Говорим:

-- Проводите в клубе.

В "желтом доме" у нас самая главная милиция. Если туда попадешь, то все.

 

Раньше водку продавали в розлив по киоскам и там же закуску давали. Густо было этих киосков. Вот как-то Николай Степанович с друзьями после зарплаты решили все киоски от Сталгрэса до дома пройти, а их было штук десять. Договорились всю водку перепить. И в каждом киоске по стаканчику пили. Допились, что Николай схватился за забор и идти не может, боится, что упадет. А тут Володя с автобуса, из института возвращался. Привел он отца домой и на кровать уложил. А мать в огороде была и спрашивает его:

-- Что-то батька с работы долго нет?

Володя смеется:

-- А сколько вам батькив надо? Я уже одного привел.

Утром Николай Степанович встал, а Луша его спрашивает:

-- Чего это ты так напился?

-- Да вот решили с друзьми силу проверить.

-- Скажи спасибо, что Володя привел.

-- Я не сразу понял, что это Володя. Кто-то меня тянет, я вижу, хлопец крепкий, думаю, еще оберет, и упираюсь. А он мне: "Да хватит вам, папа, идите уже". Ну, тогда я успокоился.

 

Ох раньше и водка была! Крепкая да чистая. "Столичная" или "Кубанская". А сейчас то мяты наложат, то еще чего. Нет ничего чистого. А то коньяку накупят, добра-то! Или шампанского. Разве это вино! Буряковый квас и то лучше.

 

Решили сватать Лушиного младшего сына Сережу за Нинку Волкову. Собрались Еременки, поехали, а я дома осталась. Вернулись что-то смурные. Но я не спрашиваю. А тут через день Волковы на базар приехали и до нас зашли. Тут я и увидела невесту: волосы белые, морда широкая. Мать ее говорит:

-- Луша, а мои дочери ничего не умеют -- ни вязать, ни шить, ни по дому.

Волчиха и сама недотепная была. Луша ей отвечает:

-- Что ж ты дочерей так плохо повыучивала?

Угощать гостей не торопится. Так они за стол и не сели. Поговорили и ушли. Николай Степанович спрашивает меня:

-- Ну что, Варя, понравилась тебе невеста?

-- Мне все равно, а вот вам?

-- Мне не нравится, а тебе, Луша?

-- Мне тоже не нравится, но я боюсь Сережу обидеть.

Сережа на огород ушел. Позвали его. Луша хитрая и так говорит осторожно:

-- Сережа, вот тете твоя невеста не понравилась.

-- Она и мне не нравится.

Николай Степанович как вскочит:

-- Вот я и говорю. Никому она не нравится.

Потом Волковы через знакомых на базаре передали нам, что они отказываются. Мы и успокоились.

 

На квартире у Луши жила племянница Люся, на химика училась. Как-то пошли они с Сережей в кино. Люся вернулась и говорит:

-- Тетя Луша, Сережа себе невесту нашел, да такую хорошую. Всю дорогу разговаривали, и он ее провожать пошел.

Сережа вернулся домой радостный. С того дня начал он встречаться с Раей.

Сережа комик был. Раз зовет меня к калитке:

-- Тетя, поглядите -- мои тести идут.

Я глянула и обмерла. Идут татарин с татаркой. Она маленькая, согбенная. Вот так дела! Зову Лушу. Она посмотрела, повернулась и говорит:

-- Мне все равно, лишь бы Сереже хорошо было.

Потом мы с настоящими тестями познакомились -- красивые люди. Было в кого невесте пойти. Правда, батька у нее неродной был. Родной на войне погиб.

Уже дело к свадьбе двигалось. Пошли Луша и Николай Степанович до раиных родителей. Спрашивают:

-- Вы знаете, что Сережа больной? У него после бомбежек эпилепсия началась.

Те повздыхали и отвечают:

-- Знаем, ну так что же.

Богатую свадьбу сыграли. Рае много приданого надавали.

Как-то раз Рая и Сережа приоделись в кино идти, а Николай Степанович на диване отдыхал после работы и долго на них смотрел, какие они оба высокие и красивые. Потом и говорит:

-- Вот это настоящая невеста.

Поцеловал ее и часы подарил.

 

В конце пятидесятых годов Хрущев приказал со всех дворов, кто свиней растит, шкуры сдавать. А какое сало без шкурки? Вот многие свиней втихаря и выращивали. У Луши тоже поросенок за сараями рос. Осенью пришло время резать. Николай Степанович боялся, что власти узнают. Он же партийным был. Встали, только светать начало. Он тихо все приготовил, говорит шепотом, сам боится и на Лушу страху нагнал. Кабанчика он так в сарайчике и прирезал. Тот молчком и ткнулся в солому. Теперь палить надо. Вытащили мы его во двор, стружками обложили. Николай Степанович за тазами и кипятком в кухню ушел, а Луша еще бумажек набрала, дровяного мусора и запалила. А тут ветер поднялся. Бумажки как полетят. Отец как раз с ведром кипятка вышел. Глаза вытаращил, как зашипит. Кругом же сарайчики, стайки. Сено. Пожар сделаем, не дай бог. Да еще закон нарушили, поросенка скрыли. Ведро воды как швыранет на кабанчика -- все потухло, только паром двор обдало. Схватил топор и за Лушей. Она через огород и в уборной заперлась. Он скаженный был, рассердится -- аж огонь из него сыпется. Подбежал он с топором и остановился. Луша слышит, он топчется, а ее смех разбирает. Отчинила дверь и говорит:

-- Что ж ты дурак такой? А зарубал бы?

Он плечами пожимает, тоже улыбается:

-- Может, и зарубал бы.

Вернулись, тихо попалили, вымыли, выскоблили. Когда все в хате проснулись, во дворе уже чисто было и печенка жарилась. И сало вкусное получилось, с корочкой.

 

Сейчас на Мамаевом кургане переколпачили все, а раньше бугор был, и все. Вы на площади Обороны жили, в гэсовских домах, и я тебя туда гулять водила, ты уже ходил. Там вкусная вода бежала из родника. Нигде в городе такой воды не было. Когда курган бетонировали, все это пропало. Раз туда учитель детей из ФЗУ* привел подростков лет по четырнадцать. Он им про войну рассказывал и показать хотел, где наши бились с немцами. В 1956 году это случилось.

Семеро хлопцев в сторонку отбежали и в яме мины нашли. А у них такие привлекательные золотые колпачки. Они сели в яме и начали отвинчивать. Ну, их всех и побило. Кому руки оторвало, кому ноги. Никто живой не остался. Когда бахнуло, учитель напугался и сразу у него сознание повредилось. Потом считать стал ребят, а они не все. Побежали туда, где бахнуло, а они семеро лежат мертвые. Ребята не городские были, все из деревень. Родителей повызывали. Семь гробов через весь город несли. Мы тоже вышли посмотреть. Ты маленький был, а Вадик побольше. Ты пить захотел, и мы в квартиру вернулись, а когда обратно пришли, Вадика нет нигде. Ему тогда пять лет было. Бросились искать, а какие-то старухи на лавочке сидели и сказали, что маленький мальчик за похоронной процессией шел и руками размахивал.

Машину взяли и поехали догонять. Почти у кладбища нагнали. Весь город мальчишка так и прошел за музыкой. Впереди люди плачут, а он сзади идет и марширует.

 

Перед самой войной я тоже чуть было в город не перебралась. Надя еще раз замуж вышла, за рабочего с кожзавода. Они и меня туда устроили работать. Кожи сушила. Привозили на завод свинячьи кожи, сало прямо кусками на них. Воровали много. Мне одна работница раз предложила, я не взяла. Но я недолго работала, меня не прописали в городе. Милиция такая чертячья была. Пришла к ним, а они говорят:

-- Не пропишем, езжай в колхоз.

Я и поехала. А как хорошо было работать. Кожи посохнут, и таскаешь на разделку на третий этаж. Положишь кипу на плечи и несешь. Там на растяжку гвоздиками прибиваешь. Когда хорошо работаешь -- все приветствуют. Но без прописки не разрешили работать, в двадцать четыре часа сказали убираться.

Я потом этого милиционера видела после войны. Вредный же гад! Он уже седой стал. Я ему хотела все сказать, какой паразит был, но он уже какой-то ссохшийся стал. Пожалела.

 

Мне надо было, как я из Свердловска приехала, сразу на хутор перебираться. Сколько раз меня племянники Боря и Петя звали:

-- Поедемте, крестная, хату купим. Что вы мыкаетесь в этой халупе? Мы все для вас сделаем, поможем и дом наладить. Перевезем вас.

Боря уже и дом присматривал. Раз приехал и уговаривает:

-- Неплохая есть хатенешка, и недорогая. Поехали, крестная?

Страшно переезжать, вот я и боялась. Последний раз в позапрошлое лето приезжал. Увидел, как Надя заходится, и опять просил:

-- Чего вы, тут, крестная, делите? Поехали. Дома сейчас дорогие, но мы заплатим. У нас теперь грошей богато.

Но я, конечно, отмахнулась. Теперь уж тут помирать мне. А лет двадцать назад надо было перебираться. Они себе газ проводили и мне бы провели. Там все люди так делали для одиночек. Себе проводили и соседке тоже... В селе тогда хорошо жили, да и люди лучше. Не лаются.

А тут Боря умер, а через год и Марфочка, а Петя, ее старший сын, мать только на месяц и пережил. Вот так -- вся семья в один год. Невестки пооставались -- и те уже на пенсии, да дети молодые. Уже почти все с семьями. На майские поеду к ним. У них хорошо родительскую отмечают. С центральной усадьбы пионеры со знаменем идут, ветераны медали надевают, оркестр играет. Много народу приезжает родителям на День Победы поклониться. Со всей области, а то и откуда подальше.

 

Луша продала дом в Бекетовке за три тысячи и просит меня поехать вместе за деньгами, а то она одна боится.

Получили мы с хозяев деньги, а уже поздно было, вечерело. Страшно ехать с такими деньгами. Они предложили нам переночевать, и мы согласились. У хозяина гармонь была. Хорошо он играл. Вот они песни начали с хозяйкой петь. Хозяйка до нас ластится. У них еще сын взрослый был. Я Луше тихонько говорю:

-- Что-то я сына ихнего боюсь. Они же из казаков. Черт знает, что у них на уме.

Луша сказала, что тоже боится. Ой, думаем, поубивают, да еще деньги отнимут. Я ей предложила до Феньки, нашей родственницы, пойти. Она недалеко жила, но Луша ответила:

-- Что ты, сдурела с такими деньгами ночью по отраде ходить.

Постелили нам хозяева на одной койке. Мы полягали и боимся. Луша в лифчике карманчик пошила, и у меня деньги тоже в карманчике. Лежим с деньгами и трусимся. Сын их гулять пошел. Думаем, приведет кого-нибудь и поубивают нас. Договорились с Лушей не спать и так глаз и не сомкнули. Утром хозяйка посмотрела на нас и спрашивает:

-- Вы, наверное, так и не заснули?

А Луша отвечает:

-- Нет, мы так спали сладко да хорошо выспались.

Уважительные люди попались. Мы потом, когда в Бекетовке бывали, часто до них заходили.

 

У одного деда было три дочки. Приходит он как-то к старшей в гости, а та:

-- Ой, папа, вы опоздали, мы уже позавтракали.

Посидел дед на лавочке и к другой пошел. Только в хату порог переступил, как вторая дочка говорит:

-- Что ж вы, папа, задержались, мы только пообедали.

Покрутился, поерзал старик и к младшей отправился. Входит, а они со стола прибирают.

-- Где вы, папа, так поздно ходите? Мы уже и повечеряли.

Посидел-посидел старик -- пора спать ложиться. Бросили ему кожушок на лавку. Прилег он, а в головах мешок с хлебом стоит. Раньше хлеб в деревне на неделю пекли и в мешок чистый складывали. Лежит он, ворочается, а уснуть не может. Есть-то хочется. Дочка его спрашивает:

-- Чего вы, папа, не спите?

А старик отвечает:

-- Не спится, когда хлеб снится.

-- А чего это он вам снится?

-- Так в головах же мешок стоит и запах на всю хату плывет.

Дочка слезла с кровати:

-- Ох, забыла я, прибрать надо.

И убрала мешок, чтоб отца не беспокоил.

 

Папа Лазарь Иванович никогда не лежали, до самой смерти все на своих ногах. Посидят трохи и пойдут. Раз вернулись домой и ругаются. Отдохнуть они сели в садике Дзержинского, а какая-то женщина им хлеба и денег подала. Они ей ответили:

-- Милая, я не прошу. Я еще свой кусок ем. Ты подавай немощным.

А самому уже под сто лет было.

 

Лазарь Иванович никогда в транспорте не платили и поэтому больше любили ездить на поездах: с них не ссадят. Раз папы долго не было. Оказывается, его кондуктор трамвая целый день возила. Не выпускала из трамвая, пока билет не возьмет, а Лазарь Иванович торбу на колени поставили и катались.

-- Мне спешить некуда.

Кондукторша злится:

-- Плати, дед, а то в милицию сдам.

-- Я свое еще царскими пятаками заплатил.

Так и отпустила она деда, ничего не добившись. Было это в пятидесятые годы.

 

Папа после войны сторожем работали. То в одном месте устроятся, то в другом, и везде с ними что-то приключалось. А мы с Надей ходили его выручать. Работал он раз на Красных казармах. Вертается раз до дома и говорит:

-- Ну я урядил. Сказали мне идти в милицию.

Надя подхватила:

-- Вот, я так и знала, что вы куда-нибудь влезете.

Пошла я его выручать. Там на складе кто-то замок сбил, но ничего не взяли, не успели, а начальство на него все равно рассердилось.

Еще раз его выручали. Как-то его сутки в милиции продержали. Насилу нашли. Кто-то похулиганил, а его заперли. Мы пришли, а он жалится:

-- Вот посадили, еды не дают.

Мы начали милицию совестить:

-- Как вам не стыдно -- столетнего деда посадили.

А они про него забыли. Папа уже и видели плохо, и глуховаты были.

Я потом у его начальства спросила:

-- Ну разве можно в таких годах человека сторожем держать?

Извиняются.

 

Сколько раз батьке говорили: все, хватит работать, а то вы куда-нибудь влезете и нам здесь места не будет.

-- Так деньги нужны.

Как-то раз просит:

-- Варя, дай мне грошей.

-- Зачем вам?

-- Пойду конфет к чаю куплю.

-- У вас же пенсия есть.

-- Я ее Луше отдал. Пусть на смерть отложит, а то и похоронить не на что будет.

Пенсия у них была за работу в колхозе совсем маленькая, потом за двух сынов погибших добавили, но все равно невеликие деньги.

 

Папе уже за девяносто было. Лежали они с грыжей в больнице в Елшанке. Поехала я его выписывать, а папа меня встречают напуганные:

-- Ой, Варя, что я им тут наробил! Градусник разбил. Они не выписывают: давай, дедушка, три рубля. Дак заплатил бы, говорю, откуда же у меня три рубля? Отпустите, говорю, я после принесу. А они смеются: плати, и все. Я их по-всякому уговаривал. А потом отсмеялись и простили: езжай, говорят, дедушка, не надо платить.

 

Вернулись мы с Надей домой поздно. Знаем, что папа в хате. Стучимся, а они не открывают -- заснули. Так мы час стучали. Уже и собаку науськивать стали. Потом слышим, он в хате покрикивает:

-- Возьми его, черта, Индус. Ишь, паразит, пшеницу решил покрасть.

И смех и грех. Зима на дворе, холодно, а мы никак не докричимся. Хоть к соседям иди спать. С папой в хате еще Вадик был. Мальчишка -- спит крепко. Наконец мы его своим криком разбудили. Он вышел и спрашивает:

-- Дедушка, что-то уже поздно, а мамы с тетей нету?

-- Так вот сам жду, а тут какой-то черт в хату ломится.

Вот такой дед был сторож.

 

Папа уже умирали. Мабуть, последний день жили. Я с работы пришла, а они лежат слабые. Луша вареников наделала и мне принесла, чтобы я папу накормила. Папа головой покачал и сказал:

-- Ешь, пока рот свеж.

Так и не стали. Я их осмотрела, а у папы нога черная, аж до самого верха. Где-то упали и на гвоздь напоролись, нога и загнила. Вадик был дома. Сессию сдавать готовился. Побежал до станции переливания крови, вызвал "скорую". Приехала врачиха -- Люська Хрусталька. Глянула и говорит:

-- Еще, наверное, поживет, но вы готовьтесь. Если сможет, привозите его завтра к нам, а нет -- так мы сами приедем. Гангрена у него началась.

Ох, сколько же эти ноги перевидели. Папе лет девяносто было, и как-то пожаловались, что ноги болят:

-- Наверное, я их простудил.

Я посмотрела и говорю:

-- Папа, эти ноги ведь никогда пешком не ходили, все бегали.

Ох и швыдкие же тату были. Везде бегом. Как-то на хуторе затеяли обливаться все. Тогда засухи были страшенные. Народ и обливался в мае водой, чтоб дожди пошли. Так папу никто облить не смог. Их и конем догоняли. Они очень верткие были. Речку переплыли и утикли от коней, потом обратно переплыли и облили папу уже в своей хате. Было это в тринадцатом годе. А папа рожден был за год до отмены крепостного права. Он нам всегда говорил:

-- Я год в крепости жил.

 

 

На соседней улице семья жила. Отец и мать с дочерью и сыном. Частную квартиру снимали. Родители уже пожилые люди. Мать у них сердечница была, в больнице лежала. Вот дети приходят и говорят:

-- Мама, у нас новость: вы выйдете, и нам как раз ордер на свою квартиру дадут.

Когда мать выписалась, они уже квартиру получили. Двухкомнатную им дали на втором этаже, чтоб ей невысоко ходить. Хозяйка радостная. Ее хотели под руки на этаж завести, а она сама -- ноги так и летят. Зашла в квартиру:

-- Вот и дожила я наконец до собственной квартиры.

Вся светится. В другой комнате дочка стол накрывает:

-- Господи, наконец получили, сколько мучились.

И тут матери плохо стало, сын ее поддержал, чтоб не упала, до диванчика довел. Пока "скорую" вызывали, она и кончилась.

Обновила квартиру.

Врачи сказали, что сердце как от горя, так и от радости может разорваться.

 

У меня дома хороший веник был. Коты пообъели. Думаю, чего они в углу скубуть? А они веник растеребили. Чертовы кошенята. У нас и собака траву ест. Кинешь ей -- так рада. Ни у кого больше собаки траву не едят, а наша аж урчит.

 

Соседка пришла и говорит:

-- Варя, муж с рыбалки вернулся и черепаху привез. Я ее приготовила, сейчас тебе кусочек принесу.

-- Не надо.

-- Что ты, такое вкусное мясо, попробуй.

-- Не носи, все равно есть не буду.

-- Ох и темная ты, бабушка. За границей в лучших ресторанах черепашье мясо покупают.

Может, я и темная, но есть не стала. Я их в войну насмотрелась. Не дай тебе господи. Воды не было, так они выползли -- не пройти. Вся земля скрежещет и шевелится.

 

Недавно я к себе в хату радио провела. Моя проводка до Надиной не касается. Идет прямо от столба, через подлавку. Сосед-военный, Трофим Тыщенко, мне заявление на радио написал, а радисты никак не идут. Он им позвонил. Гляжу, приходят. Я уже и радио купила. Паренек на столб залез и враз все наладил. Я ему хотела два рубля дать, а он говорит:

-- Не надо, бабушка, мы за это получаем.

-- Я тебе хоть на папиросы хотела дать.

-- Нет, я, бабушка, не курю.

Так и не взял. Я радио никогда не выключаю, пока само не перестанет. Хорошо в хате играет. Книжка у меня есть на радио, я по ней и плачу. И угольная книжка есть. На зиму выписываю тонну. Иногда полторы. На весы поставят машину и кричат:

-- Бабушка, доплачивайте, не буду сгружать.

Раз денег у меня не было. Шофер доплатил, а ему дома отдала.

Уголь тоже разный бывает. Орешник -- как крупные орехи, его не надо колоть. А иной раз семечек дадут, пыли. Я всегда говорю, чтоб мне семечек не давали. А крупный, который колоть надо, тот дорогой.

Позапрошлый год три кубометра дров выписала и тонну угля. Доставку оформила -- бытовую услугу. Я всегда жду, а другие покупатели частные машины хватают. На складе говорят:

-- У нас, бабушка, четыре машины, жди.

Я и жду. Шоферу всегда денег даю. Когда рубль, а когда меньше. Иной скажет:

-- Да ну, бабушка, не надо.

-- У тебя же дети есть, конфеток им купишь.

-- Ну ладно.

Ссыпят перед двором -- надо же перетаскать. Чурки здоровые. Когда хлопцы перетаскают, а когда сама перекатаю. Уголь ведрами переношу за хату в сарайчик. Сейчас у меня больше тонны. На следующую зиму хватит.

Бывало, соседи, кто строится, дрова давали. Пойду соберу. А другой раз порубанные дадут. Тимофей часто звал:

-- Иди, Лазаревна, дрова забери. Я порубал.

Раз соседка пришла. У нее на улице дрова лежали.

-- Заберите, Лазаревна, нам же газ провели.

Стала я поленницы перетаскивать, а за поленницей портфель новый стоял, с которыми начальники ходят. Кто-то спрятал. Не очень тяжелый, но что-то в нем было. Я взяла да и хозяйке отдала. Постучала и говорю:

-- Вот, портфель нашла.

Она схватила и сразу дверь захлопнула. Я не знаю, что там было, не посмотрела. Может, деньги или еще что. Соседи ругают меня:

-- Ох и дурная же ты, Варвара! Портфель на улице нашла и отдала этой шалопайке.

Мне б надо было его дровами прикрыть, домой принести и подивиться, что там. Ну, теперь уж чего? Долго со мной эта женщина не разговаривала. Потом подошла и говорит:

-- Ты, наверно, ругала меня. Так в портфеле ничего не было.

Врет, потому что новый портфель был и толстый. Может, украл какой человек.

 

В прошлую зиму я в январе месяце заболела. Лежу в своей хатенешке, дохожу. Весь день силы собираю, чтоб печь разжечь, а потом и на это сил не осталось. Зашла Надя с квартирантом, а я на диванчике закутанная лежу. Надя испугалась и говорит:

-- Наверно, мертвая.

Подошли, я глаза открыла. Квартирант сразу кинулся печь топить. Хороший парень. Раньше, бывало, стирать начнет и мне целое ведро воды нагреет. Потом Сергей приехал, сын Нади. Он уже квартиру отдельную получил. Посмотрел на меня и говорит:

-- Знаешь что, мать, если тетка в этой халупе умрет -- нас с тобой засудят. Стели ей в доме.

Перенесли они меня на руках. Я две недели отлежала и поднялась. Надя за мной хорошо ухаживала. Это в январе было, а к лету она чисто сбесилась. На всех людей кидаться стала. Какими меня только словами не называла. Мне из соседей никто плохого слова не сказал за всю жизнь, а тут младшая сестра враз навысказывала. Как-то сосед привез много лесу -- доски и дрючки. А у нас как раз забор разладился. Надя его попросила продать немного. Так он ей ответил, что самому нужно. А потом ко мне подошел:

-- Тетя Варя, вам бы так отдал, а ей и за деньги не хочу.

Что за баба, со всеми разругалась, чисто собака.

 

-- Вот ты пишешь-пишешь, а кто меня знает? Передал бы в Волгоград хоть маленькую книжечку.

-- А зачем?

-- В исполком бы понесла. Может, паек какой дали. Сейчас много следопытов, все ищут. Хорошо хоть пенсию платят, а ведь у скольких и того нету. В церкви много народу стоит. Полна ограда милостыню просят. Как шуганет их милиция. А на рынке? Тоже сидят. А что делать? Вот Сидоренкова ничего не получает. Ослепла. Хорошо хоть сын у нее есть. А то как жить? Мне ничего не надо. Я пока сама. Только хату топи и живи. Если б газом, конечно, топилась, то никогда бы не горевала. Пенсия сейчас совсем никудышная, только чтоб ноги таскать. Ветеранам труда в войну сейчас добавили, но у меня стажа не хватило. Я ведь в колхозе работала, а он в счет не идет. Вот меня и обошли. Но я не жалуюсь, на нашей улице есть и хуже моего живут.

 

 

 

 

ХРОНОС-ПРОЕКТЫ

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Главный редактор Юрий Козлов

WEB-редактор Вячеслав Румянцев