> XPOHOC > БИБЛИОТЕКАЭНЦИКЛОПЕДИЯ ПЛАТОНОВАТАЙНА ПЛАТОНОВА  >  
ссылка на XPOHOC

Соломон ВОЛОЖИН

2000 г.

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА

XPOHOC
ФОРУМ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Тайна Платонова

Часть 3.

О второй половине зрелого творчества Платонова

(на примере романа “Чевенгур”)

Глава 15.

И все-таки, еще раз: может быть - барокко?

 

Ну, что? Качнуться, что ли, еще раз в барокко, в золотую середину, которую, мол, исповедовал все-таки Платонов и, подобно Чюрленису - с диалектическим материализмом Маркса - не позволил себе эту середину художественно испытать в “Чевенгуре” как наиболее плодотворную?

Кооперация - эта золотая середина. Частное благополучие достигается через общее, социальный мир в обществе, все - при деле, все - довольны. Никто особенно не ущемлен, никто - не вознесся особенно. Та самая кооперация, что изобретена была в Англии в то время, когда Маркс и Энгельс задумывали коммунистический манифест, и до которой додумался и Ленин перед смертью, и которой при Сталине не суждено было осуществиться, а для Горбачева которая оказалась переходной идеей к многоукладности. Кооперация...

Действительно, какие только виды социализма ни испытал Платонов в “Чевенгуре” и все оказались гротеском, а не нормой. И жесточайший, прообраз полпотовского, в Чевенгуре у Чепурного,- и мягчайший, почти шведская модель (классовый мир на основе подкармливания бедняков богачами, вернее, не подкармливания, а подпаивания самогоном),- в Ханских Двориках у Мошинкова-Достоевского,- и троцкистский,- с трудовой повинностью,- и сверхбюрократическая коммуна “Дружба бедняка”, и безобидный анархический - у Пашинцева с его разряженными гранатами. (Я предполагаю, что читатель мне уже верит без цитирования.) И только самого - по ленинской задумке - исторически перспективного - кооперативного - Платонов не испытал.

 

“Полюбезьев [фамилия-то какая!] хотел свидания с Чепурным... - теперь он в социализме, благодаря объявленной Лениным кооперации, почувствовал живую святость и желал советской власти добра...

- Товарищ Чепурный! Разрешите вызвать вас на краткое собеседование.

- Полюбезьев!- узнал Алексея Алексеевича Чепурный, помнивший все конкретное.- Говори, пожалуйста, что тебе причитается.

- Мне о кооперации хочется вкратце сказать... Читали, товарищ Чепурный, про нравственный путь к социализму в газете обездоленных под тем же названием, а именно “Беднота”?

Чепурный ничего не читал:

- Какая кооперация? Какой тебе путь, когда мы дошли? Что ты, дорогой гражданин! Это вы тут жили ради бога на рабочей дороге. Теперь, братец ты мой, путей нету - люди доехали.

- Куда?- покорно спросил Алексей Алексеевич, утрачивая кооперативную надежду в сердце.

- Как куда? В коммунизм жизни. Читал Карла Маркса?

[А Чепурный и сам не читал.]

 

- Нет, товарищ Чепурный.

- А вот надо читать, дорогой товарищ: история уж кончилась, а ты и не заметил.

Алексей Алексеевич смолк без вопроса и пошел вдаль...”

И все. Вот и вся кооперация.

Только посмотрите, что это за человек, единственный во всем романе, разделивший с Лениным идею кооперации как социализма,- Алексей Алексеевич Полюбезьев:

 

“Он был в возрасте, имел почти белую бородку, в которой никогда не водилось гнид, живших у всех стариков, и шел средним шагом в полезной цели своей жизни. Кто ходил рядом с этим стариком, тот знал, насколько он был душист и умилен, насколько приятно было вести с ним честные спокойные собеседования. Жена его звала батюшкой, говорила шепотом, и начало благообразной кротости никогда не преходило между супругами. Может быть, поэтому у них не рожались дети и в горницах стояла вечная просушенная тишина. Только изредка слышался мирный голос супруги:

- Алексей Алексеевич, батюшка, иди дар божий кушать, не мучай меня.

Алексей Алексеевич кушал так аккуратно, что у него до пятидесяти лет не испортились зубы и изо рта пахло не гнилью, а одной теплотой дыхания. В молодости, когда его ровесники обнимали девушек и, действуя той же бессонной силой молодости выкорчевывали по ночам пригородные рощи, Алексей Алексеевич додумался личным усердием, что пищу следует жевать как возможно дольше,- и с тех пор жевал ее до полного растворения во рту, на что ушла одна четверть всей дневной жизни...

Он не понимал науки советской жизни, его влекла лишь одна отрасль - кооперация, о которой он прочитал в газете “Бедняк”. До сих пор он жил в молчании и, не прижимаясь ни к какому делу, терял душевный покой; поэтому часто бывало, что от внезапного раздражения Алексей Алексеевич тушил неугасимые лампадки в красном углу своего дома, отчего жена ложилась на перину и звучно плакала. Прочитав о кооперации, Алексей Алексеевич подошел к иконе Николая Мирликийского и зажег лампаду своими ласковыми пшеничными руками. Отныне он нашел свое святое дело и чистый путь дальнейшей жизни. Он почувствовал Ленина...”

Вот только никому больше (как жевание до растворения пищи) эта идея в романе не подошла. И поскольку воля автора была так (жеванием) дискредитировать этого единомышленника Ленина, то Платонов, видно, идею кооперации не жаловал. Как идеал, по крайней мере.

Наверно, за жвачность, аналогичную нэповской животности.

И действительно, история, похоже, подтверждает так понимаемого Платонова.

Швеция, страна с наиболее развитым кооперативным движением, увлекаясь западной безудержной потребительской гонкой, все больше не может конкурировать со странами, не связанными догмой о главенствующем укладе. И вот у последних, на все более укрупняющихся производствах продукция все дешевеет и все более конкурентоспособна, а в Швеции, держащейся за мелкое и среднее кооперативное хозяйство, себестоимость снижать труднее.

Платонов бы, правда, предложил, наверно: зачем состязаться в потребительстве.

Но нынешнее человечество,- живи он сейчас и произнеси это,- его б не поняло (разве что кризис экологический всесветный вразумит).

Для истинного веселия планета наша еще мало оборудована! Грустно...

 

*

Вот почему, я полагаю, неправильно пишет Александр Гольдштейн, один неортодоксальный защитник кое-чего в социалистическом реализме, про грусть в сентиментальном потоке советской литературы 30-х годов, к которому относит и Платонова, и не только относит, а и называет наивысшим выразителем идеи солидарности.

Я Платонова называю похоже, но изрядно иначе - выразителем идеи аскетического коллективизма, идеи, прозябающей сейчас, в начальный период, может быть, многовековой коммунистической революции (см. эпиграф). И грусть у него, по-моему,- от этого прозябания и многовековости “ряда последовательно-поступательных ступеней”. Грусть - определяюща.

А Гольдштейн грусть называет странной и безотчетной и говорит о ней мимоходом, тем более, что “идею “солидарности”” и “ее политический аналог “солидаризм”” находит во всем тогдашнем мире и не в качестве демагогии, а в качестве искренней концепции (не обошедшейся иногда без демагогии): и у “евразийцев” из русской эмиграции, и в “робкой линии бухаринских “Известий” на стабилизацию и гражданское замирение в стране”, и в “корпоративной системе “классового партнерства” Муссолини, и в режимах Франко, Салазара, трагического Жестулиу Варгаса в Бразилии”.

Ого, как широко!

Но у меня шире: многовековая коммунистическая революция на Земле, начавшаяся в Октябре 1917 года в России.

Впрочем, судите сами. Процитирую. И не могу ж я пройти мимо сниженной (барочной, сентименталистской, соцреалистической) версии хоть части творчества Платонова, версии, к которой я сам раньше склонялся:

 

“Не следует верить на слово соцреалистическим декларациям, твердившим о революционном порыве, новом человеке и классовой ненависти. Тема яростного сокрушения старого мира и строительство нового была далеко не единственной и, возможно, даже (на глубине, там, где совершается литература) не определяющей. Существеннее иное: литература 30-х постаралась показать теплоту роевых, коммунальных связей, роевой семейственности, этику пролетарского демократизма.

Теплые волны пролетарской солидарности веют посреди грубого и бедного опыта в гроссмановском “Степане Кольчугине”, книге непоказного сочувствия к трудовому человеку. Стихия семейственности, частной жизни человека, скромная прелесть домашнего бытия воскресли на страницах “Наших знакомых” Германа, “Дикой собаки динго” Фраермана, “Двух капитанов” Каверина, “Машеньки” Афиногенова и многих других, не столь примечательных и типологически чистых произведений. Еда, уют, встречи Нового года с разрешенной вновь елкой и счастливое устройство судеб в новогоднюю ночь неожиданно обретают права гражданства в советской литературе. Попадают в нее и вечеринки, мальчишники-девишники, братские посиделки... Слово, звучащее на них, свободно - не потому, что оно сбрасывает с себя путы лживой официальности, нет, чистые герои чистых книг 30-х годов и без того дышат воздухом, не зараженным фальшью. Просто слово это означает равенство и братство, эквивалентные свободе...

Идиллия, в живописании которой так преуспела советская литература 30-х годов,- часто детская идиллия. На этом пути были художественные удачи. “Военная тайна” Гайдара освещена лучами коминтерновской идеологии, застигнутой на излете, накануне крушения и постепенного сползания к идеологии национально-имперской, накануне советско-германского пакта. Смертью Альки, дитяти мировой революции (мать Альки - румынская еврейка, революционерка, отец - русский, военный, инженер, солдат революции), достигается гармония гайдаровского мира, и повесть оказывается неожиданно вовлеченной в русский лабиринт проклятых вопросов, что, конечно, парадоксально, поскольку весь этический строй “Военной тайны” прямо противоположен христианско-гуманистической морали.

Гайдаровская гармония с ее безупречной, хрустальной прозрачностью социальных отношений свойственна странная, безотчетная и всепроникающая, как музыка грусть. Эта потаенная мелодия звучит в повести, сообщая ей тревожную, едва ли не мистическую интонацию. Так на советском материале мог бы написать Новалис, отвлекись он на время от поисков голубого цветка романтической чистоты и средневекового цехового братства в пользу голубой чашки социалистической целокупности.

Всю эту идиллию следовало бы назвать грандиозным фарисейством, если бы в самой советской реальности нельзя было разглядеть каких-то хрупких примет внутреннего родства с литературными миражами. Речь идет все о тех же коммунальных добродетелях, о чувствах человеческой общности большой глубины и силы, о котором писал Андре Жид в своей книге о СССР.

О новой чувствительности, новом сентиментализме заговорили в 30-е годы многие. Афиногенов в не предназначенном для чужих глаз дневнике, любопытном документе времени, записал даже, что нам нужен новый Карамзин - и рабочие чувствовать умеют. Этот комплекс эмоций, пропитавший собою литературу и другие искусства (вспомним фильмы “Цирк”, “Подкидыш”), был нередко исполнен стыдливо-умиленной сексуальности и откровенного, не таящегося инфантилизма.

И вот мы в сказочной стране, в прекрасной стране пролетариата. Это значит - мы в царстве ребенка!- восклицал отменный прозаик Андерсен-Нексе на советском писательском съезде (заодно он призвал собратьев по перу к сочувствию к униженным и страждущим, но не встретил понимания аудитории). Старому Мартину могло многое померещиться после его Дании, но в полном согласии с ним заносил в свою записную книжку Платонов размышления о том, как “в СССР создается семья, родня, один детский милый двор, и Сталин - отец и старший брат всех, Сталин - родитель свежего ясного человечества, другой природы, другого сердца”. Отношение к Сталину - не самое интересное в этой цитате. Важнее другое. В ней выражена новая тональность отношения Платонова к действительности в целом, тональность, ставшая затем господствующей в его творчестве.

Он постепенно отходит от своих великих гротесков и все более склоняется к смиренному вслушиванию в мир в надежде отыскать в нем утраченное человеком счастье. Платоновские герои обретают счастье “в стране бывших сирот” - по мере сближения их автора с соцреалистической эстетикой в конце 30-х. Эта эстетика - у Платонова она получает свое, может быть, наивысшее выражение - означала не стиль, а миропонимание. Она усматривала в мире прозрачность в качестве фундаментального его начала, тональную проницаемость всего и вся. Нет больше ближних и дальних, в буквальном и метафорическом значении слова, и полярники слышат по радио слова любви своих московских родных (“Не переводя дыхания” Эренбурга), а платоновский начальник железнодорожной станции Левин, усталый раб исторической необходимости, пробужден к новой жизни звонком наркома Кагановича, чей голос звучит над бескрайними русскими просторами. Очевидно, эта возможность услышать каждого, как бы далеко он ни был, осуществляется лишь в царстве нового гуманизма”.

Если б сыскать этот платоновский рассказ, я б его, так и быть, разобрал бы, хоть я уже все доказал о второй половине зрелого творчества Платонова. Но я не сыскал. Поэтому стоит лишь обратить внимание на то, почему у Гольдштейна могла возникнуть мысль о сентиментализме Платонова, стоит напомнить еще раз, почему Платонов похож таки на социалистического реалиста (извиняюсь за неблагозвучность).

Соцреализм - это искусство исторического оптимизма. А Платонов тоже оптимист, только сверхисторический. Да плюс такой, что думает, что знает уже нынешние черты в человечестве, которые определят его будущее.

Как тут не спутать такого, ЗНАЮЩЕГО оптимиста с другими, тоже предвидящими, да не что-нибудь, а счастье.

 

“Надежда отыскать в мире утраченное счастье”- пишет Гольдштейн о Платонове. И это верно по отношению и к историческим оптимистам и к знающему дорогу сверхистрическому оптимисту.

Но вот посмотрите, какое еще слово употребил чуткий Гольдштейн относительно надежды - “смиренное вслушивание”.

Чего так робко? Не оттого ли, что очень уж слабы ростки будущего, чтоб окрепнуть в скором будущем.

А вслушивание, всматривание в человека, да еще смиренное создает-таки иллюзию сентиментальности. Сентиментализм-то мелкое, частное превозносит, сопереживает ему, нас заставляет сопереживать. Вот и получается иллюзия.

Вот почему - думаю я, не разбирая платоновский рассказ с Кагановичем,- ошибся Гольдштейн. И, думаю, имею такое право. Ведь Гольдштейн-то рассказ не разбирает.

Собственно, не разбирает он и “Военную тайну”, которой уделил больше места, чем всем упомянутым им произведениям, вместе взятым. Действительно, лишь на один элемент произведения он опирается: на гибель Альки.

 

*

Разберу-ка я “Военную тайну”, чтоб доказательно разбить Гольдштейна на его же собственном материале (пусть не платоновском, так хоть на гайдаровском). Заодно объяснится закономерность, неисключительность появления маньеризма после победившей революции.

Надеюсь, мой читатель помнит “Военную тайну” или перечитает ее, заинтересовавшись моей логикой.

Гайдар, на первый взгляд, предстает в этой повести художником, пишущим в одном из в веках повторяющихся больших стилей - в стиле типа Позднего Возрождения.

Позднее Возрождение располагается на временно`й исторической и идейно-художественной Синусоиде искусства между Высоким Возрождением и маньеризмом.

Если высокий возрожденец (опять извиняюсь) - художник, очарованный коллективизмом в открытой борьбе единомышленников за довольно низкие, материальные, гуманистические идеалы, то поздний возрожденец в этих (низких) идеалах уже не только усомнился, но и стал прямым ренегатом низкого, в пользу средства - в пользу высокого, коллективистского. И чем хуже дела коллективизма, тем яростней и непримиримей к низкому ведет себя поздний возрожденец.

Но в отличие от полностью отчаявшегося в действительности и истории высокого маньериста, улетающего в своей (тем не менее) непримиримости к низкому в сверхисторическую мечту, в отличие от такого художника - поздний возрожденец еще не до такой степени отчаялся, чтоб разочароваться в истории и чтоб в ближайшее лучшее будущее не верить. Поздний возрожденец надеется - не смотря ни на что - все-таки выкрутиться и победить. И если не своими глазами воочию, то все же своим духовным зрением поздний возрожденец видит близкую победу.

Это как у Высоцкого: рассвета не видел, но понял: вот-вот и взойдет.

Вот и у Гайдара вроде бы так: вот-вот (после нападения на СССР и нашего отпора) начнется мировая социалистическая революция в капиталистических странах. Это в алькиной сказке про Мальчиша-Кибальчиша сказано впрямую.

 

“- И погиб Мальчиш-Кибальчиш...- произнесла Натка.

При этих неожиданных словах лицо у октябренка Карасикова сделалось вдруг печальным, растерянным, и он уже не махал рукой.

Синеглазая девчурка нахмурилась, а веснущатое лицо Иоськи стало злым, как будто его только что обманули или обидели. Ребята заворочались, зашептались, и только Алька, который уже знал эту сказку, один сидел спокойно.

- Но... видели ли вы, ребята, бурю?- громко спросила Натка, оглядывая приумолкших ребят.- Вот так же, как громы, загремели и боевые орудия. Так же, как молнии, засверкали огненные взрывы. Так же, как ветры, ворвались конные отряды, и так же, как тучи, пронеслись красные знамена. Это так наступала Красная Армия.

А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же, как ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурные, пенистые потоки, так же при первом грохоте войны забурлили в Горном Буржуинстве восстания, и откликнулись тысячи гневных голосов из Равнинного Королевства, и из Снежного Царства, и из Знойного государства.

И в страхе бежал разбитый Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с ее удивительным народом, с ее непобедимой армией и с ее неразгаданной Военной Тайной.

А Мальчиша-Кибальчиша схоронили на зеленом бугре у Синей Реки. И поставили над могилой большой красный флаг.

Плывут пароходы - привет Мальчишу!

Пролетают летчики - привет Мальчишу!

Пробегают паровозы - привет Мальчишу!

А пройдут пионеры - салют Мальчишу!

Вот вам, ребята, и вся сказка”.

Но то в сказке,- скажете вы.- А как в жизни?

В жизни, какую описал Гайдар, вроде бы, к тому же идет, как в сказке. Повесть написана в 1934 году. Уже сколачивается ось Берлин-Токио. И в повести - идут военно-морские маневры в море перед Артеком, будит по ночам ребят канонада, идет во всю военно-патриотическое воспитание подрастающего поколения в пионерском лагере. А по дороге из лагеря:

 

“На каждой большой станции бросались за встречными газетами. Газет не хватало. Пропуская привычные сводки и цифры, отчеты, внимательно вчитывались в те строки, где говорилось о тяжелых военных тучах, о раскатах орудийных взрывов, которые слышались все яснее и яснее у одной из далеких-далеких границ”.

А после Артека, в Москве, еще тревожнее:

 

“У газетных киосков стояли нетерпеливые очереди. Люди поспешно разворачивали газетные листы и жадно читали последние известия о событиях на Дальнем Востоке. События были тревожные”.

Наткин дядя, крупный военный, говорит Алькиному отцу:

 

“Дела брат! - уже тише добавил он.- Серьезные дела! Так и норовят нас слопать, да, гляди, подавятся”.

А что значит: подавятся? То, что Красная Армия всех сильней, и что мировой пролетариат, руководимый коммунистами, взорвет тыл врагов советской страны, надо полагать.

Лишь полтора года назад Алькина мать, коммунистка, вернулась в свою Румынию. Что, мол, из того, что ее убили? Она ж там не единственная такая. Сестру Владика, коммунистку, все не выпускают из польской тюрьмы. Значит, боятся. Да и наши добровольцы - тот же Алькин папа, может,- вот отправляется на Дальний Восток: не на помощь ли коммунистическим партизанам Китая (как муж очаровательной Фро)?

Но главное - социалистическая идея справедливости, эта Военная Тайна и Красной Армии, и ее будущих солдат - артековцев, и трудящихся всех стран.

Справедливая война народами не может быть проиграна, и, значит, скоро грядет победа мировой социалистической революции, раз дело идет к войне.

Вот так - в жизни, описанной Гайдаром в повести.

Только почему, действительно, какая-то грусть сквозь все? Потому что сама описанная Гайдаром жизнь - ребячья. Это жизнь, увиденная глазами идеалистов.

Нет, их коллективизм таки реален, но он все же аномален, хрупок.

И не случайно, что гибнет в повести самый маленький - октябренок Алька. Да как! От удара камнем. Другой бы от этого не умер, но здесь - все закономерно: хрупкий.

А ведь он был для артековцев воплощением идеала: мать - революционерка, недавно погибла за дело коммунизма в Румынии; и сказка про Кибальчиша, всех взволновавшая необычайно,- его сказка. Нет, не для достижения гармонии у Гайдара убит Алька, а для выражения правды жизни, только не идеальной, а реальной: для веселия планета наша еще мало оборудована.

Интуиция Гайдара не подвела.

Подозрительно трудно идет жизнь в стране победившей революции даже в мирное время. Гайдар, может, сам не сознавая, именно с такого мотива начал повесть - с неприятности:

 

“Из-за какой-то беды поезд два часа простоял на полустанке...”

Из-за этого направляющаяся в Артек главная героиня повести, Натка, могла б не увидеться с любимым дядей.

Ну, используя свое служебное положение, дядя встречу все же организовал, с Наткой увиделся, поговорил. А это для чего устроил Гайдар? Для нового негатива: Натке не нравится “пионерработа” (дяде она признается). То есть она живет не так, как хочется. И дальше оказывается, что это в стране рядовое дело: жить не так, как хочется. Почему-то Наткин дядя (еще в гражданскую войну) должен был надолго оставить армию для обеспечения фронта продовольствием (будто это не мог делать гражданский человек или интендант). Почему-то сама Натка через надцать лет (в мирное время) должна заниматься пионерской работой вместо того, чтоб стать (как хочется) летчицей или морским капитаном. Почему-то в Артеке ей приходится не отдыхать (для чего ее прислали), а работать. Почему-то Алькиному отцу, тоже приехавшему на Южный берег Крыма отдыхать, тоже пришлось очень крепко поработать на прокладке водопровода в Артек. Почему-то авария случилась на той прокладке. Почему-то еще неурядицы всякие там случились: и обсчет рабочих десятниками, и плохая работа рабочих.

Вспомните: в “Чевенгуре” почему-то, с точки зрения левых коммунистов - почему-то - не сеяли крестьяне хлеб, и Шумилин готов был расшибиться, чтоб ликвидировать одну из предполагаемых причин - безлошадье.

Ганин (отец Альки) тоже расшибиться готов - во время аварии. А ему равнодушные мешают или плохо помогают ее устранить, аварию...

Их мало - тех, кому больше всех надо для общего дела. Поэтому им приходится жить не себе в удовольствие, а как пока надо для общего дела.

Натке, например, не только пришлось работать весь свой отпуск за заболевшего вожатого, но и в комнату ей поместили малыша Альку (чтоб отец его мог работать). Отца же Альки после “отпуска” отправляют (он, кажется, военный) на границу, на Дальний Восток, хоть ему, может, больше бы хотелось жить поближе и жениться на Натке.

За ребячьей жизнью подспудно чувствуется трудная жизнь целой страны.

А почему она так трудна в мирное все же время? Гайдар, в отличие от Платонова, впрямую этим вопросом не задается. Но отголоски чего-то недоброго все время слышны в повести, хоть почти все ее действие происходит в райском месте, на Южном берегу Крыма, летом.

Из нашего далека, с нашими железнодорожными пробками, сразу ясно, что барахлит общественное устройство, когда мы в первых же строках повести читаем о беде на железной дороге.

Это Гайдару не ясно (как нам ясно сейчас), как и миллионам его современников,- не ясно. Но зато Гайдар от них отличается колоссальной чуткостью. Он чувствует, что что-то не так в мире.

“Так” - в ребячьем мире. А во взрослом мире - не так. И это очень грустно. И оттого - жертвенность довлеет над повестью.

Сказка о Кибальчише - центральная для повести, и ее именем названа и вся повесть... Так подумайте, почему это в ней так устроено, что Красная Армия оказалась так дислоцированной, что в месте вторжения врагов слишком малы ее силы и нужно прибегнуть к помощи добровольного ополчения, чтоб продержаться несколько дней до подхода больших сил? Что это? Слишком много врагов на границах, слишком длинна граница, чтоб всю ее укрепить?

В жизни - то же:

 

“- А мы сегодня с папой на высокую гору лазили. Он лез и меня тащил. Высоко затащил. Ничего не видно, только одно море и море. Я его спросил: “Папа, а в какой стороне та страна, где была наша мама?” Он подумал и показал: “Вон в той”. Я смотрел, смотрел, все равно только одно море. Я спросил: “А где та сторона, в которой сидит в тюрьме Владимира Влада?” Он подумал и показал. “Вон в той”. Чудно, правда, Натка?

- Что же чудно, Алька?

- И в той стороне... и в другой стороне... - протяжно сказал Алька.- Повсюду. Помнишь, как в нашей сказке...”

Может,- заставляет подумать Гайдар,- вообще авантюрно было противопоставлять себя слишком большой силе? Может, авантюра - строить социализм в отдельно взятой стране? И потому - грустно? Сердцу не прикажешь: социализм ему мил. Но - авантюра... Грустно... Для настоящего веселия планета еще мало оборудована.

Дети сами-то не грустят. Они готовятся к грядущим боям и победам (лишь вокруг Альки ореол грусти явный: его мать лишь полтора года как погибла в Румынии за мировую революцию). Но они - дети.

Вот почему, может, неосознанно, Гайдар и сделал повесть детской. Сам-то он точно не совпадает с детьми. Вот в грусти-то своей и не совпадает.

Правда, сказка о Мальчише-Кибальчише прямо слезу вышибает. И она таки вполне сентиментальна сама по себе. Вспомним бахтинские слова: герой сентиментализма пассивен... он даже не погибает, а его губят... И это - для пробуждения внеэстетического (жизненного) социального сочувствия или социальной вражды. И мы реагируем на сентиментального героя как на живого человека, несмотря на то, что он очень мало жив.

Но зато между сказкой и Гайдаром - рассказывающая сказку Натка. А это хоть и восемнадцатилетняя девушка, но достаточно еще инфантильная, принадлежит еще миру детства. Натка - не Наташа, тем более - не Наталья...

Да и вся-то повесть подана с точки зрения Натки. Нет. Не сентиментализм у Гайдара, а высокий маньеризм в зародыше.

Правда, с этой точки зрения я не могу объяснить последние строчки повести, со слов:

 

“А она думала о том, что вот и прошло детство и много дорог открыто.

Летчики летят высокими путями. Капитаны плывут синими морями. Плотники заколачивают крепкие гвозди, а у Сергея [отца Альки и, кажется, - теперь - любимого] на ремне сбоку повис наган.

Но она теперь не завидовала никому... И она знала, что все на своих местах, и она на своем месте. От этого сразу же ей стало спокойно и радостно...” и т. д. - с оптимизмом, с ближе чем историческим оптимизмом.

Без оптимизма в конце произведения, наверно, тогда нельзя было напечататься. Да Гайдар, пожалуй, и не противопоставлял еще себя действительности осознанно.

В общем, похоже, что Гольдштейн не прав.

 

Процитировав его, однако, я лишний раз продемонстрировал, как легко оторваться от правды, не придерживаясь принципа сходимости анализа деталей с точки зрения художественного смысла целого: это чтоб самые разные,- вплоть до случайно выбранных,- элементы произведения оказывались бы выразителями этого целого.

Выдернул что-то, не сопряг это с массой других “что-то” - и получил логичный самообман вместо истины.

 

К содержанию


Здесь читайте:

Энциклопедия творчества Андрея Платонова

 

 

 

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

на следующих доменах: www.hrono.ru
www.hrono.info
www.hronos.km.ru

редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС